К книге
Бросающий камушкиГлава 10. Звёзды
100%
Глава 10. Звёзды
10

Солнце ушло. Я не видел, как оно коснулось горизонта, — отвлёкся на что-то, на камушек в руке, на рисунок пены у ног, — а когда поднял глаза, горизонт был пуст, и небо над ним было того цвета, которому нет названия: не оранжевое, не розовое, не лиловое, а всё это разом и ничто из этого, — цвет, который существует десять минут в сутки и который невозможно запомнить, потому что каждый раз он другой.

Потом и этот цвет ушёл. Потемнело быстро — быстрее, чем я ожидал, — и берег, который весь день был виден до последней песчинки, стал терять очертания, расплываться, как расплывается лицо, когда отходишь от него на десять шагов, на двадцать, на сто. Море потеряло цвет. Стало чёрным — нет, не чёрным; у черноты ночного моря есть глубина, которой нет у чёрной краски: оно не поглощает свет, а прячет его, как прячут вещь не в сундук, а в карман, — близко, рядом, вот-вот достанет.

Я остался сидеть. Не потому что решил — а потому что не было причины вставать. Берег был тёплым — за день песок вобрал столько солнца, что теперь отдавал его, медленно, щедро, как отдаёт тепло печь, в которой утром горел огонь. Я чувствовал его ладонями, коленями, всем телом, — и тепло это было другим, чем утреннее: не сверху, не от солнца, а снизу, из земли, — и было в нём что-то материнское, что-то древнее, как будто не песок грел меня, а сам берег, и не берег, а то, что под берегом, и не то, что под берегом, а — то, что под всем.

Первая звезда появилась раньше, чем стемнело по-настоящему, — одна, низко над горизонтом, там, где только что было солнце. Не яркая, но отчётливая — как первое слово после долгого молчания.

Весь этот день. Весь этот долгий, медленный, немыслимый день.

Утром я поднял камень и обнаружил, что он не выбирал свою форму. Что вода обтачивала его, а он — лежал. Что вся его красота, вся его неповторимость — результат не выбора, а послушания, — нет, даже не послушания, потому что послушание предполагает того, кто мог бы не послушаться, — а просто: лежания. Пребывания. Того, что он был там, где был, и вода текла так, как текла, и время длилось столько, сколько длилось.

И я увидел, что моя жизнь — такая же. Салоники, философский факультет, книжный магазин у порта. Элени на балконе с книгой. Храм Святого Димитрия, жара, присутствие. Уранополис, рюкзак, паром. Пятнадцать лет Симонопетра — келья над обрывом, Иисусова молитва, геронда Паисий, имя Нектарий. Круг, сжимающийся с каждым годом. Ночь, когда я понял, что молюсь не Богу, а страху. Тропа вниз, к пристани. Дверь в Перее. «Никос». «Входи». Комната в Ано-Поли, темнота, пустота — и хлынувшее. Всё это — не выбор. Всё это — вода, обтачивавшая камень. И камень не выбирал, и вода не выбирала. Но форма — вот она. Я не выбирал. Ни одно решение, которое я считал своим, не было свободным в том смысле, в каком мне говорили. Что цепь причин уходит к первому вдоху, а первый вдох — не мой. И что в этом — не ужас, а тишина. Тишина камня, которому нечего доказывать.

Потом — вечное сейчас. Я стоял в холодной воде и ощутил, что времени нет. Не в философском смысле — а вот так, ногами: прошлое, которым я мучился, и будущее, которого боялся, — оба не существуют. Существует только это: холодная вода, песок под ступнями, свет. Одно бесконечное «сейчас», в котором помещается всё. Вечность — не потом. Вечность — вот.

Вторая звезда зажглась. Правее первой, чуть выше. Между ними — пустота, которая на самом деле не пустота, а — пространство, в котором что-то держит их обеих.

Потом пришли дети, и девочка встала передо мной с серыми серьёзными глазами и спросила «зачем?», и в её «зачем» было больше богословия, чем во всех книгах, которые я прочёл. Потому что её «я» — чистое, неповреждённое, ни на что не претендующее — было тем самым образом Божиим, который богословы искали в свободе воли и не находили. Мытарь у стены храма… Я был этим мытарём. Я стоял у стены — буквально: у монастырской стены, на Афоне, с чётками, которые потом бросил в море с парома, — и не смел поднять глаз. А потом стал апостолом — нет, не стал; апостолом меня сделали, не спрашивая, как не спрашивают ребёнка, хочет ли он родиться. И между мытарём и апостолом — не пропасть, а поворот. Один поворот, который совершил не я. Образ — не в выборе. Образ — в бытии. В том, что ты есть, — и можешь быть обращён.

Потом — тень. Ветхий человек, который не злодей, не демон, а контур, нарисованный поверх живого лица. Эхо мертвеца в пустом доме. И обнаружение, что я годами путал себя с этим контуром, принимал эхо за голос, тень — за тело.

Третья звезда. Четвёртая. Пятая. Они проступали одна за другой, как проступают слова на странице, когда привыкаешь к почерку: сначала ничего не разобрать, потом — отдельные буквы, потом — целые фразы.

Потом — замок. Стены, которые я строил от страха, и страх, который рос от стен. Мальчик, яростно латающий брешь. Девочка, входящая в воду, потому что отец на берегу. И разница между ними — не в смелости, а в том, куда смотришь: на волну или на Того, Кто держит воду.

Потом — что всякое старание спасти себя есть ещё одна стена, ещё один контроль, ещё одна попытка прыгнуть выше головы усилием, которое и создаёт то, от чего пытаешься спастись. Что синергия — не сотрудничество с Богом, а тончайшая форма гордыни: думать, что Ему нужна моя помощь. Что спасение — не процесс, а дар. Что совершенно. С самого начала совершенно.

Звёзд стало много. Я перестал считать. Небо, которое днём было одним — синим, пустым, бесконечным, — теперь стало другим: не пустым, а населённым. Не бесконечным, а глубоким. Разница — та же, что между полем, по которому идёшь один, и домом, в котором тебя ждут. Поле — бесконечно. Дом — глубок.

Потом — вера. Единственное во мне, что не от меня. Единственное свободное движение — и оно не моё. Был конкретный момент — рождение, первый вдох, Лицо за дверью, рука в темноте. И Тот, в Кого вера, — не принцип, не энергия, не высшее сознание, — а Кто-то, Кто взял на Себя то, что я не мог нести. Кто пострадал — вместо. Кто умер — чтобы. И в Ком моя вера — и есть я. Не я живу, но живёт во мне.

Потом — что во всём воля Отца. В каждой песчинке, в каждом атоме, в каждом событии — Его воля, и воля эта — любовь. Не половина ритма, не «добрая сторона» — а то, что за ритмом. Вода, из которой и приход волны, и уход. И что Сын больше всего жаждет этой воли — и потому радуется всему, потому что во всём — Отец.

Млечный путь проступил. Я не заметил, когда именно — как не замечал весь день, когда именно происходило главное, — но вот он был: широкая, размытая, молочная полоса, пересекающая небо от горизонта до горизонта, — и звёзды в ней были так густо, что отдельные уже не различались, а сливались в свечение, в дымку, в нечто, похожее не на точки, а на дыхание. Он выглядел так, как выглядит мука, просыпанная на тёмный стол: не ровно, не аккуратно, а облаком, горстью, щедро, — как сыплет тот, кому не жалко, кто не считает, кто знает, что хватит.

Я лёг на спину. Песок был тёплым. Небо было — надо мной, и ничего больше, никакого края, никакой рамки, — только я и звёзды, и между нами — ничего, и в этом «ничего» — всё. Лопатки вдавились в песок, и песок принял их, как принимал весь день — без усилия, без уступки, просто сделавшись мягким в том месте, где я решил лечь, — и затылок почувствовал мелкие зёрна, и от зёрен шло тепло, и тепло входило в голову снизу, как входит вино в глину необожжённого кувшина, — медленно, невозвратно, — и я лежал, и всё тело стало тяжёлым, и тяжесть эта была не усталостью, а согласием: я согласился быть здесь, на этом берегу, под этим небом, в этом теле, — и небо, приняв согласие, раскрылось.

И тогда — не мысль, не решение, не усилие, а что-то, для чего у меня нет слова, — тогда произошло.

Сначала — тишина. Не отсутствие звука — море шумело, ветер шевелил что-то в дюнах, — а другая тишина, внутренняя, та, которая наступает, когда ум наконец замолкает. Не потому что его заставили — а потому что ему нечего больше сказать. Все мысли дня — о камне, о воле, о времени, о детях, о тени, о стене, о вере — все они были сказаны, и я их отпустил, и они ушли, как уходят гости после долгого вечера: не обиженно, не торопливо, а просто — пора.

И когда мысли ушли — осталось.

Не пустота. Не покой. Не «изменённое состояние сознания». А — ясность. Такая ясность, от которой хочется плакать, — не от горя, не от радости, а от того, что наконец видишь. Как будто всю жизнь смотрел сквозь стекло, и стекло было чистым, и ты не знал, что оно есть, — и вдруг стекла не стало. И мир — тот же самый мир — оказался ближе. Не изменился, а — ближе. Вплотную.

Я видел звёзды. Те же звёзды, что минуту назад, — но теперь я видел не точки, а — присутствие. Каждая звезда была не объектом, а — событием. Актом. Кто-то — прямо сейчас, в эту секунду — желает, чтобы она была. И она — есть. И это «есть» — не инерция, не физика, не остаток давно отгоревшего, — а непрерывное, ежесекундное «да». Да — будь. Да — свети. Да — будь именно такой, именно здесь, именно сейчас.

И это «да» — было тем же «да», которое держало песок подо мной. И воду передо мной. И воздух вокруг меня. И моё тело — стареющее, уставшее, с ноющим коленом, — моё тело тоже держалось этим «да». И мои мысли. И моё «я». Всё — одно «да». Одна воля. Один голос, который говорит «будь» — и всё есть.

Отец.

Слово пришло — как приходил ветер весь день: без приглашения. Отец — не аргумент, не заключение, не вывод из наблюдений. А — узнавание. Я узнал. Не «понял, что есть Бог». А — узнал Его. Как узнают голос в темноте. Как узнают руку. Вот — Он. Вот — Его воля. Вот — Его «да», которым стоит всё. Каждая песчинка. Каждая звезда. Каждый вдох.

И в этой воле — я. Не потерянный. Не отдельный. Не автономный. А — в Нём. Как камень в воде, как ветвь на лозе, как слово в речи. В Нём.

Но не растворённый. Вот что было важно, вот отчего перехватило горло: не растворённый. Я — в Нём, и при этом я — я. Лицо, обращённое к Лицу. Сын — перед Отцом. Не капля, вернувшаяся в море. А — сын, сидящий рядом с Отцом, и оба смотрят на звёзды, и молчат, и молчание это полнее любых слов.

И тогда — второе.

В Отце — Сын. Не как идея, не как второе лицо доктринального построения, — а вот так: внутри этого «да», внутри этой воли, которой стоит всё, — Кто-то. Кто-то, через Кого это «да» звучит. Как будто воля Отца — не безличная сила, а — речь, и в речи — Слово, и Слово — Он. Тот, Кого я знал по вере. Тот, Чьё имя было — хлеб мой, и вода моя, и свет мой, и дверь, и путь, и истина, и жизнь. Тот, Кто взял на Себя. Тот, Кто — вместо.

Он был — в Отце. Не рядом с Отцом, не напротив, не отдельно — а в. Как свет в солнце. Как мысль в уме. Как слово в голосе. Отец говорил «да» — и «да» было Сыном. Не послание, а присутствие. Не повеление, а порождение. Не волеизъявление, а воплощение воли. Сын был тем, что Отец хочет, когда хочет всё.

И я — в Сыне. Это было третьим — и этого я не ждал, и к этому ничто не могло подготовить. Я, сидящий на песке, с тёплыми руками и ноющим коленом, с этим конкретным прошлым, с этими конкретными ошибками, с этим характером, которого не выбирал, — я был в Нём. Не «связан с Ним» — а в Нём. Как камушек на дне моря — в воде: окружён, пронизан, держим. Моя вера — Его присутствие во мне. Его присутствие — моя жизнь. Не метафора. Не аллегория. Не утешительная формула для трудных дней. А — факт. Такой же факт, как песок подо мной и звёзды надо мной.

Отец — в котором Сын. Сын — в котором я. Я — в котором…

И тут — четвёртое.

Ветер коснулся моего лица. Тёплый. Ночной. Пахнущий солью и чем-то ещё, чем-то, чему нет названия, — может быть, просто ночью, просто морем, просто тем, что есть. И я ощутил — не подумал, не заключил, а ощутил всей кожей, всем телом, каждой порой, — что ветер, который касается моего лица, — тот же ветер, который держит звёзды. Тот же, который наполняет. Тот же, который дышит, где хочет. Дух. Не третий пункт в списке — а дыхание. Само дыхание всего. То, чем Отец говорит «да». То, чем Сын слышит. То, чем я — жив.

Три — и одно. Не три отдельных, сложенных вместе, — а одно, которое полно настолько, что вмещает различие, не переставая быть одним. Как вода, и волна, и глубина — одно море. Как свет, и тепло, и цвет — одно солнце. Как голос, и слово, и дыхание — одна речь.

Мне вспомнился геронда Паисий. Он говорил: «Троицу не понять, Нектарий. В Троицу можно только войти». Он был прав. Он был прав в этом — и ошибался почти во всём остальном, и я любил его, и ушёл от него, и сейчас, лёжа на спине под звёздами, я любил его снова, — потому что он тоже был частью воды, обтачивавшей камень. Его железо и его нежность. Его ошибки и его молитвы. Всё — вода. Всё — к этой форме.

Я лежал на спине и смотрел на звёзды, и звёзды смотрели на меня, и между нами не было стекла.

Я не знаю, сколько это длилось. Может быть, минуту. Может быть, час. Время не участвовало. Было — то самое «сейчас», о котором я думал утром, стоя в холодной воде: вечное, неделимое, не текущее никуда. Было — и прошло. И не прошло. Потому что прошло то, что я видел, — ясность, присутствие, невыносимая близость всего, — но то, что было увидено, — осталось. Как остаётся рассвет в человеке, который видел его: солнце ушло, но глаза — другие.

Я сел. Море шумело. Ветер дул. Звёзды были на месте.

Я был — тем же. С теми же страхами, которые никуда не делись. С теми же привычками. С тем же ноющим коленом. Ничего не изменилось — и всё изменилось. Как меняется комната, когда в ней зажигают свет: вещи те же, но ты их видишь.

Было поздно. Нужно было идти — куда-то, к машине, к дороге, к тому, что называется жизнью и что завтра снова начнёт разматываться: дела, слова, люди, усталость, радость, тревога, всё то чередование, которое я днём назвал ритмом. Ритм не прекратился. Прилив и отлив, вдох и выдох, свет и тень — всё это будет продолжаться. Но я знал теперь — не умом, а тем местом в груди, — что за ритмом есть вода. Что за чередованием — воля. Что за приходом и уходом — Тот, Кто не приходит и не уходит, потому что Он — всегда.

Я потянулся к камушку. Последнему. Он лежал рядом — маленький, тёплый, гладкий. Я взял его двумя пальцами и подержал.

Делать больше было нечего. Всё было — сделано. Не мной. Всё было — сделано, задолго до этого утра, задолго до моего рождения, задолго до первой звезды. Сделано — и я сидел внутри этого сделанного, как сидят внутри дома, который кто-то построил для тебя, пока ты бродил снаружи и думал, что бездомен.

Я бросил камушек. Он полетел в темноту — я не видел, где он коснулся воды, но слышал: тихий, короткий плеск. И ещё один — отскок. И ещё. И тишина.

И я подумал — последняя мысль этого дня, самая тихая из всех, — что Элени сейчас спит на Тасосе, у сестры, и что завтра она вернётся, и я встречу её на пристани, и она сойдёт по трапу, и закусит нижнюю губу, как делает, когда старается не улыбаться, — и я скажу ей что-то, или не скажу, — и мы поедем домой, в Перею, в квартиру с балконом, и будем пить кофе, и смотреть на залив, и, может быть, однажды утром я снова приду на берег, и песок будет холодным, — тем самым предрассветным холодом, который не жжёт, а напоминает, что ты есть, — и я сяду, и мне не нужно будет ничего искать, потому что всё уже найдено, — вернее, всё уже нашло меня.

Совершилось, — сказало Слово, ставшее плотью.

И я ответил: Ей, аминь, Господи Иисусе Христе. Совершилось.

Предыдущая главаГлава 10 из 10К книге