Я лежал на кровати, заложив руки за голову, и смотрел в одну точку. Это было приятное ощущение отдыха, которое наступает после тяжелой работы, когда мышцы немного болят и кажется, все тело оттаивает.
За стеной разговаривала с Мишкой, своим сыном, тетя Оня. Случилось так, что в первые дни я временно поселился у нее, да так и остался.
У тети Они мне хорошо. Она меньше всего считает себя хозяйкой, а я — квартирантом. У нас что-то вроде родственных отношений: мать и двое сыновей. Если я ухожу из дому, она спрашивает: куда и на сколько? В обещанное время я тороплюсь домой, иначе она будет нервничать. Несколько раз я приходил позже и всегда встречал тетю Оню на улице. Она делала вид, что прогуливается. Вопросов не задавала, не спрашивала, где был, а с укоризной поглядывала в мою сторону.
Над кроватью прямо на меня глядит с портрета мужчина — погибший при катастрофе муж Они, широкоскулый, лобастый, с тяжелым, сковывающим взглядом.
Вечером и утром тетя Оня заходит в мою комнату «немного прибрать» и останавливается перед портретом. «Тяжело ей одной, — невольно думаю я. — От Мишки какая помощь?»
— Чайку попьешь? — спрашивает через стенку тетя Оня. Голос звучит мягко, певуче. Больные из отделения всегда улыбаются, разговаривая с ней, добреют.
— Пока не хочу!
— Захочешь — скажи. Враз согрею.
— Спасибо.
С улицы позвонили. Я прикинул, стоит ли вставать, но по коридорчику уже пробежал Мишка.
— Нам «Советского спорта» нет?
— Завтра будет.
Было слышно, как он разворачивал газету.
— Можно, Георгий Семенович?
— Конечно.
Мишка вошел в комнату, хитро улыбаясь.
— Плясать будете?
— Давай письмо.
— Положено плясать!
Я сел на кровати и медленно потянулся. Мишка держал пухлый конверт, помахивая им около уха.
— Давай.
— Поймайте.
Я сделал страшную гримасу. Мишка отпрыгнул. У нас были добрые, можно сказать, дружеские отношения, и он этим явно гордился.
— Ты хоть скажи, от кого письмо? От мамы?
— От дамы, — сострил Мишка и бросил письмо на стол так, как бросают биту. — Два кило сочинений.
Обратного адреса не было, но я сразу узнал почерк Зойки. Двойные тетрадные листы были вырваны «с мясом».
— Потом сыграем в шахматы? — спросил Мишка.
— Думать не хочется.
— Тогда в поддавки.
— Хорошо, тащи доску. Прочитаю письмо, и сыграем.
Я подождал, когда стихнут Мишкины шаги, и принялся читать.
«Самому наиглавнейшему врачу Валунецкой клиники тов. Г. С. Дашкевичу-Пироговскому. От простого врача Зойки. Последнее предупреждение!»
Такого начала еще не было. А в том, что переписка затянулась, виноват, пожалуй, я.
«Гошка! Тоска в Ленинграде, а ты молчишь! Хорошо это, по-твоему, да? Может, ты занят двадцать пять часов в сутки? Я-то раскинула свои бабьи, естественно, куриные мозги и пришла к банальному выводу: ты гад!
Не писала тебе потому, что не моя была очередь. Понял? Я законы люблю. Твоя очередь — ты и пиши. Но вот сегодня появилась у меня внутренняя потребность поговорить с тобой — я за перо.
Вопрос пустяковый, но при всем желании без тебя его не разрешить: женишься ты на мне или нет?
Допустим, нет. Это вариант нежелательный, но выноса моего тела не будет: обещаю пережить.
Допустим, да! Ну, это другое дело! Сразу же оповещаю весь город и хожу в белой тафте или фате, бог ее поймет. Всем говорю, чтобы обращались ко мне на „вы“ и не иначе как „мадам Дашкевич“.
Конечно, я готова терпеть еще пару месяцев, даже три, потому что „мой жених“ отрабатывает по собственной глупости три года после института — он у меня принципиальный и совестливый! — но он скоро приедет, и тогда — ах, ах! — я не буду скучать.
Кстати, скука — действительно ужасная вещь, особенно для такой взбалмошной девицы.
В Питере все по-прежнему. Многие с вашего курса уже здесь. Ходят с умными лицами, носят папки, а в них диссертации. Я и для тебя работку бы присмотрела, чтобы ты быстро „остепенился“, что в нашей жизни не лишнее. Да и для меня это тоже имеет значение. А то я буду страдать: у всех мужья умные, а у меня — просто Дашкевич.
Это все — если „ДА!“.
Кончаю.
Целую. Твоя Зойка.
Здравствуй.
Р. S. Как всегда, мои письма начинаются в конце. Носила-носила конверт в кармане, а вдруг заели меня воспоминания. Не знаю, бывает ли у тебя такое: вспомнишь — затоскуешь. Я все до деталей помню, до мелочей…
Комарово. Пляж. Очередь за квасом. Я. А где-то рядом — ты. Мы еще не знакомы. Какой-то пьяный облапил меня. Ты подошел, выволок его из очереди и повел к морю. Пьяный верещал и умолял не топить его. Это было здорово.
Потом мы с тобой шли по Невскому. Оказывается, ты знал меня в институте.
— Вы знаете всех девушек? — спросила я.
— Только красивых, — сказал ты.
Мне было весело. Асфальт таял под солнцем. Солнце тоже таяло, как обмылок земляничного. Я тоже таяла.
Я была счастлива. Потом мы поссорились.
А помнишь спор о музыке? Кажется, тогда ты остался у меня. Потом мы опять ссорились…
Мы много раз ссорились, и, сознайся, Гошка, я никогда не мирилась первая. Пережиток нового: боюсь потерять самостоятельность.
А вообще, что я пишу? Может, для тебя все это теперь эпизод?
Р. S. Не отправляла письмо два дня. Решила: как написано, так написано.
Адрес прежний.
Письма вынимаются с восьми утра до восемнадцати часов, как написано на знакомом почтовом ящике».
Я отложил письмо, невольно подумал, что слишком поздно она написала все это. Да и нужно ли?
Забытое нахлынуло на меня. Я прошелся по комнате, еще раз разглядывая исписанные листки. Меньше двух лет назад, в июле, сразу после вручения диплома, Зойка приехала сюда. Поздним вечером мы бродили по валунецким улочкам и, казалось, говорили о пустяках.
— Знаешь, — хохотала Зойка, — в поезде один летчик сделал мне предложение. Зачем, говорит, вам сельский доктор?
— Действительно, зачем? — смеялся я.
— Чтобы сделать его городским ученым! — кричала Зойка.
— Это научная фантастика, — возражал я. — Боюсь, что тебе будет не очень-то легко. Придется пожить здесь хотя бы два года. В меньшие сроки меня не воспитаешь.
— Хватит воспитывать! — хохотала Зойка. — Пора перевоспитывать!
Мы остановились около дома, уставшие от прогулки, а может быть, от неестественной веселости.
— Хорошо! — серьезно сказала Зойка, глубоко вдыхая пряный запах цветущих садов. — Когда-нибудь у нас будет ребенок, и мы приедем сюда на дачу. — Она посмотрела на меня. — Это когда-нибудь. Но пока, пока нужно жить в Ленинграде.
Через два дня я провожал Зойку на поезд. Она улыбалась из окна вагона, махала рукой. Я спокойно вглядывался в ее лицо, красивое и слегка неправильное.
Состав лязгнул буферами. Колеса начали крутиться медленно, быстрее, еще быстрее…
Я поднял руку. Зойка нравилась мне. Но теперь, глядя на уходящий поезд, я думал об уезжающей Зойке без сожаления. Слишком разными были мы. И если она не захотела остаться в Валунце — это естественно, так лучше.
Я, видимо, что-то сказал вслух, так как Мишка спросил:
— О чем вы?
Я удивленно поглядел на него. Мишка засмеялся.
— Ходите, точно машина, по кругу, того и гляди задавите. Сыграем в поддавки.
— Давай.
Я подошел к доске с расставленными шашками и механически сделал первый ход. Да, когда-то мне хотелось, чтобы Зойка жила здесь. Но это плюсквамперфектум — давно прошедшее время.
— Давненько я не брал в руки шашек, — сказал Мишка и искусно поддался.
— Давненько я не брал в руки шашек, — повторил я и снял две.
— Еще одну, пожалуйста. Забыли-с! — Мишка вежливо показал на шашку. — Положено доедать-с.
— Честное слово, не заметил.
— Допустим.
…Однажды на балете «Спартак» мы встретили парня, который Зойке нравился, так она только и делала, что посылала меня в буфет… Почему я вдруг вспомнил обиду? Разве хорошего не было?
— У нас в школе невероятное творится! — неожиданно сказал Мишка. — Мы над двумя стариками шефство взяли, а им как раз комбинат дрова прислал. Решили на сборе — перепилим. Севка Глебов больше всех призывал, а как пилить — смылся.
— Может, заболел?
— Здоров, предатель! Как вы думаете, если ему морду набить, из пионеров вытурят?
— Могут.
— Тогда нужно другое придумать.
Я сделал хороший ход, и Мишка схватил сразу четыре шашки.
— Неплохо дали.
Я отошел к окну. На невидимой нитке качалась плоская тарелка уличного фонаря. Круг света плавно скользил по снегу. Я думал, что Мишка прав: предательства прощать нельзя. Можно забыть обиду, но предательство — это черта характера.
— Увидели что? — Мишка погасил свет.
Теперь мы оба разглядывали дорогу. Около фонаря прошла женщина. Тень то наползала на нее, то медленно отходила в сторону, и тогда лицо женщины было хорошо видно.
— Людмила Александровна! — испуганно сказал Мишка.
Он бросился открывать дверь.
— Мама дома? — голос учительницы прозвучал резко, с добрыми вестями так не приходят.
— Дома я, дома, — отозвалась из комнаты тетя Оня. — Батюшки! Людмила Александровна! Натворил что-нибудь мой-то?
Я был единственный взрослый мужчина в этой семье и понимал, что рано или поздно меня позовут разобраться.
— Он вам сам расскажет, — сказала учительница. — Мне не захотел, а вам, может, скажет.
— Ну, говори, балбес! — крикнула тетя Оня.
— Ничего я не сделал плохого… — сказал Мишка.
— А может, и не делал? — в голосе тети Они послышалась надежда. — Так-то он у меня не хулиган.
— Придется рассказать, — предупредила учительница. — Вчера они избили одноклассника.
— Гоша! — нетерпеливо позвала тетя Оня, не понимая, отчего я не пришел на помощь. — Хоть ты с ним поговори.
— Не избили, — буркнул Мишка, — а сделали «темную». И то слегка.
Я хлопнул дверью, но в столовую не вошел — решил перекурить в коридоре. Мое вмешательство пока было бы преждевременным.
Мишка, предчувствуя подмогу, повысил голос.
— А что? — крикнул он. — Кто больше всех призывал дрова пилить? Глебов! А потом кто смылся? Тоже Глебов.
Я не входил. И в Мишкином голосе послышались тоскливые нотки.
Впрочем, не входил я не только потому, что придерживался тактики Дмитрия Донского на Куликовом поле, у меня, как говорится, существовали и иные соображения. Дело в том, что Мишкина классная руководительница — жена моего однокурсника Анатолия Пискарева. Еще в институте мы с ним недолюбливали друг друга. Да и теперь наши отношения не стали лучше.
Когда Анатолий женился, до меня дошли первые сведения о его супруге. На год старше. Замуж вышла по сватовству. Свахой со стороны невесты была опытная в этих делах завуч школы Яблокова, сама, впрочем, женщина неустроенная, а со стороны жениха — Сидоров, у которого с Анатолием была душевная близость.
Я представил длинную, высохшую от мрачного одиночества девицу в переходном возрасте и мысленно пожелал Пискареву «счастливого брака». Но когда он познакомил меня с ней, я на время лишился юмора и, стоя на улице, долго тряс ей руку и бормотал что-то хорошее об Анатолии.
Она понравилась мне. В ней не было безудержной удали тех девиц, которые, с трудом отыскав мужа к тридцати, сразу же начинают думать, что всегда были неотразимы. В ней была истинная скромность… и тишина. Да, да, та самая семейная тишина, о которой я много раз мечтал в бурях и грохоте Зойкиных эксцессов.
— Везунчик, — сказал я Анатолию через несколько дней. — Ты выиграл двадцать пять тысяч.
Он самодовольно улыбнулся и пожелал мне того же.
— Не откажусь, — сказал я. — Жаль, что твоя жена выиграла много меньше.
— Ты меня недооцениваешь, — засмеялся Анатолий.
Но я, кажется, ценил его по номиналу.
Уже через несколько месяцев, встречая Пискареву на улице, я заметил, что к выражению «тишины» в ее глазах прибавилось и выражение грусти. Грусть нарастала в геометрической прогрессии. Пискарева становилась для меня все более интересной загадкой. И если бы, черт побери, Анатолий был хоть чуточку симпатичнее, я бы нашел пути войти в их дом.
Я все курил в коридоре, ожидая конца разговора: Мишка, видимо, расценил мою тактику как трусость.
— Кто же с тобой был? — снова спросила учительница.
— Никто.
Он сопротивлялся из последних сил. Я покашлял. Пусть парень знает, что я не умер. Я здесь и еще собираюсь оказать ему помощь.
— Тогда придется иначе, — сказала Людмила Александровна. — Встанешь на уроке и попросишь прощения у Глебова.
— А он? — спросил Мишка.
— Он не виноват, — сказала учительница.
С ее стороны это был явный «перебор». Пора было входить, и я распахнул двери.
— А по учебе он как? — спросила тетя Оня, даже не поглядев на меня.
— Одной учебы мало, — сказала учительница.
Мы сухо поздоровались. Видимо, она почувствовала какую-то скованность и стала собираться. Мишка бросил на меня взгляд, полный осуждения, но я многозначительно улыбнулся.
— Подождите минуточку, — сказал я учительнице. — Я тоже оденусь. Мне в вашу сторону.
Она ничего не ответила, но и не вышла, а я бросился за пальто.
…На улице было безветренно. Снег около фонарей будто бы не падал, а кружился в пучке света.
— Конечно, ребята не правы, — начал я. — Вас легко понять. Куда лучше, если бы они спокойно разобрались на своем месткоме. Солидно, без драк. А то виноваты обе стороны, а вы наказываете одну.
Я понял: моя ирония была ей неприятна.
— Это другой вопрос, — сказала она, вновь поразив меня своей грустью. — Я не могу поддерживать хулиганство.
— И не поддерживайте! — сказал я, стараясь преодолеть сопротивление, словно за ней стояла вся педагогическая наука со своими незыблемыми канонами.
— Что же вы предлагаете?
— В шестом классе мы собирали учительнице деньги на подарок к Восьмому марта, — сказал я. — А один парнишка не дал. Я, говорит, сам хочу сделать подарок. Без вас. Вышел на уроке и преподнес: «От нашей семьи». Мы даже не засмеялись. Думали: возьмет или нет. И она взяла.
— Значит, вы считаете, что я не права?
— По справедливости — нет, — сказал я.
Она остановилась, и впервые наши взгляды встретились. Этого выражения глаз я передать не могу. В них не было желания оправдаться, и зачем ей оправдываться передо мной?
— По справедливости… — повторила учительница. — А как бы вы?
— Я? Я поступил бы иначе. Раз Глебов обманул коллектив, то он и обязан извиниться. А ребят, конечно, нужно поругать. За превышение власти.
— Вот мой дом, — сказала она. — Вы с мужем однокурсники, а у нас никогда не были. Почему?
— Мы и в институте не дружили.
Ей это было неприятно.
— А вы всегда считались объективным?
— По крайней мере когда давал советы другим.
Она открыла сумочку и протянула мне пионерский галстук.
— …Отдайте Мише. И скажите, я им недовольна.
— Всегда готов, — отсалютовал я.
Она не улыбнулась, а мне отчего-то захотелось, чтобы выражение грусти ушло из ее глаз. Мне казалось, что у нее в запасе существует еще одно выражение, более веселое, чем это. Я ждал. Но она повернулась и пошла к дому. Она даже не оглянулась у двери. Я думал, что в их окне загорится свет, но свет так и не вспыхнул.