В кабинете Сидорова было душно. Петр Матвеевич подошел к окну, отвернул шпингалет. Рамы скрипнули, согнули упершуюся в стекло ветку сирени.
Петр Матвеевич сделал глубокий вдох, потом еще и еще… Это вариант утренней гимнастики. Месяца два назад у него появились боли в сердце, а может, в печени, явно поколебавшие его представление о бессмертии.
— В шестой палате сигнал не работает, — сказала Борисову старшая сестра.
Сидоров замер на вдохе, но сестра ничего не добавила.
— Можно докладывать, — наконец сказал он, усаживаясь в кресло.
Все шло, как обычно. Выступали сестры, выступали врачи, рассказывали о вновь поступивших. Марго что-то писала в истории болезни. Любое совещание побуждало ее к литературной деятельности. Хирурги пишут в историю болезни как можно меньше, зато терапевты! Мне всегда казалось, что Марго сочиняет о каждом больном по крайней мере повесть.
Я вдруг вспомнил, что в моем кармане лежит Зойкино письмо. По пути на работу я вынул его из ящика, да так и не прочел.
«Привет Гошкевич!
Прости, что не поздравила тебя с Маем, но мы больше чем в расчете. Твоя телеграмма даже без подписи, будто ультиматум воюющего государства.
Весна в Ленинграде что надо! Хожу по городу и изнемогаю от радости.
Дома порядок. Недавно видела Стаську. Показал твои письма, но я не стала читать. Шестнадцатого моя свадьба. Мужа зовут Виктор. Он физик, говорят, будущий Эйнштейн. Меня это вполне устраивает. А тебя?
Не отвечай. Мой адрес меняется. Зоя».
Марго попросила письмо, но я не отдал. Ей нравилась Зойка, я познакомил их два года назад. Она ей сочувствовала, а теперь жалела. Сейчас и я отчего-то пожалел Зойку. В ее письмах, даже в сегодняшнем, было что-то неестественно-бодрое, а иногда искусственное. Она словно бы не доверяла себе и свои радости и печали обязательно чуть приперчивала и присаливала.
Я написал, что поздравляю с замужеством, желаю счастья. Известности и успехов мужу тоже стоило пожелать, так как без этого Зойка не сможет быть счастлива.
Письмо выходило сухое, почти официальное. Сидоров что-то спросил у меня. Я кивнул. Он кивнул в ответ и успокоился. Видимо, я попал в точку.
Теперь опять никто не мешал думать. Я спрятал в карман начатое письмо и достал из папки с историями болезни чистый листок. Вокруг сидели сестры, пришлось опустить обращение к Миле.
«Идет пятиминутка, — написал я ей, — но я даже не пытаюсь слушать. Я думаю о тебе. Я это делаю постоянно. Это замечательно — идти по улице, ехать в машине или даже сидеть здесь, в кабинете Сидорова, и, сохраняя деловой вид, думать о тебе. Иногда я чувствую себя, как казах, который поет о том, что видит. По крайней мере он мне очень понятен. И мой разговор с тобой выглядит примерно так.
Разговор Дашкевича с Милой. (Музыка Дашкевича, перевод с казахского Дашкевича, слова на казахском языке Дашкевича.)
Я сижу в кабинете Сидорова,
но никого не слушаю.
Я переполнен мыслями о тебе
и постоянно пишу тебе письма.
Я не знаю, как это называется,
но тебя мне всегда не хватает.
Это подстрочник. Теперь попробуй переведи его обратно на казахский, и ты поймешь, что я написал настоящую песню.
А теперь еще об одном. О чем мы оба упорно молчали, хотя обещали быть откровенными. А ведь правда, о которой нужно молчать, совсем не лучше вранья. Это я понял.
Я страшно рад, что ты решила главное для нас обоих. Когда стало ясно, что мы будем вместе, возникло: Рыбинск или Валунец? От тебя требовалось чуть-чуть обычного эгоизма, маленькой жестокости, и я бы сорвался с места и уехал отсюда. Ты это знала. И я даже оправдывал тебя. „Вот, — думал я со страхом… — еще несколько дней, и я пойду к Деду и скажу: уезжаю…“
Каждое письмо от тебя я вскрывал и с радостью и с тоскою. Я заглядывал в конец. И каждый раз там стояли спокойные слова: жду писем.
„Она ждет, чтобы я первый об этом сказал“, — думал я. И молчал.
Но вчера ты написала, что скоро приедешь!
Ты скоро приедешь!!!
Я сразу же побежал к Марго и заорал:
— Она скоро приедет!
А Марго просто-таки зашипела:
— Ты совсем обалдел, Гошка! У меня же спят дети.
Это не был для меня аргумент.
— Дети должны проснуться! Все должны знать об этом, даже твои дети!!
Тогда Марго схватила меня за руку и вытолкала на улицу. Но я сказал:
— Мы не имеем права скрывать от народа такое событие.
— А что тебя так удивляет? — спросила Марго. — Она и должна приехать. Подумаешь, подвиг!
Да, да, подвиг! Марго не понимала, чего я боюсь.
А Дед понял!
Я прибежал к нему поздно вечером. Я постучал в окно и, не дожидаясь, когда он выглянет, крикнул:
— Она приедет!
— С ума спятил! — объяснил Дед Марии Михайловне. — Будит всех среди ночи.
А потом высунулся из окна.
— Я думал, что ты скажешь: между прочим, я уезжаю.
— Между прочим, я остаюсь! — заорал я.
— Оставайся, оставайся, — сказал Дед и закрыл раму.
Но я не ушел. Я постучал сильнее. И тогда уже закричал он:
— Если ты (то есть я), — кричал он, — не уйдешь, то я (то есть он) выйду к тебе, и мы пойдем в отделение и проверим работу сестер и санитарок.
И я не ушел. И мы устроили облаву. Тяжелых больных в отделении не было, и все няньки спали, а одна даже чмокала губами, когда мы стояли около нее.
Дед устроил настоящий погром, о котором будут долго помнить. И от этого настроение у нас стало еще лучше».
Рука устала, но я мог писать еще. Я мог бы писать по пяти писем в день, и это было так легко и просто, и у меня никогда не кончались бы темы для разговора. Но в кабинете стояла тишина, и я насторожился. Сидоров держал в руке лист бумаги.
— Приказ заведующего райздравом! — произнес он с интонациями Левитана.
Послушаю, подумал я, а потом допишу.
Петру Матвеевичу что-то мешало. Он осмотрел стол, переложил бумаги на правую сторону, но не успокоился.
Наконец он заметил «вечную ручку» — новое приобретение завхоза. Ручка напоминала баллистическую ракету, и ее острие угрожающе целилось в главного врача. На лице Петра Матвеевича вспыхнуло недовольство, и он «перекрутил» ракету в сторону врачей.
— «Считать откомандированным в Ленинград на семинар хирурга Дашкевича Георгия Семеновича… сроком на 14 дней, с…»
Я даже приподнялся. Командировка начиналась завтра. Значит, послезавтра я буду в Ленинграде! Мне вдруг захотелось крикнуть что-то веселое, студенческое, что-то вроде «Моща!», но я только засмеялся и подмигнул Сидорову.
— Повезло! — с завистью сказала Марго.
— Живем! — сказал я.
Я сразу же подумал, что об этом нужно сообщить в Рыбинск, дописать письмо. И конечно, Мила будет рада. И даже не письмо нужно написать ей, а правильнее послать телеграмму, потому что было бы хорошо уговорить ее приехать в Ленинград и познакомить с мамой.
Я так и сидел, улыбаясь, и переваривал свою удачу. Я вдруг почувствовал, как сильно хочу увидеть маму и Стаську и как мне не хватало их все это время!
И еще я думал о Ленинграде. Но ничего не мог вспомнить, кроме своего дома, как будто Ленинград — один мой дом. Потом вспомнилась Петропавловка, любимое Стаськино и мое место. Мы ходили в крепость в любую погоду, днем и ночью, зимой и летом, когда в сером, беззвездном небе золотится в лучах прожекторов шпиль и его отражение, изломанное невской зыбью, лежит на воде, напоминая гигантскую пилу.
Сидоров вдруг спросил, чего это я сижу. Оказывается, пятиминутка кончилась, и из кабинета выходила последняя сестра. На тумбочке у окна позванивала крышка чайника, изрядно потускневшая за последние месяцы.
Я поднялся по лестнице, улыбаясь своим мыслям, представляя радость матери и Стаськи. Я здоровался с больными, разговаривал с ними, смеялся.
Подошел Борисов, постоял около меня, послушал, пожал плечами и отошел в сторону.
Сегодня был день плановых операций. Когда-то в детстве наш класс «закалял волю», тщетно стараясь прожить по точному распорядку дня. Теперь я не намечал, в десять или в пятнадцать минут одиннадцатого начать операцию, — дело не в минутах. В любой работе, как, наверное, и в жизни, нужно определить главное и его выполнять.
Я стоял в операционной, высоко подняв руки, и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Тетя Оня тяжело встала с табуретки и уточкой заковыляла к боксу.
— Шприц, — сказал я.
— Скальпель.
— Еще шприц.
— Крючки.
Теперь я жил иной жизнью, когда мысль становится беспощадно трезвой; и что бы дальше я ни делал, мир, казавшийся час назад огромным, внезапно уменьшался до маленького разреза, в который мне предстояло войти рукой.
— Тетя Оня, вытрите, пожалуйста, лоб.
Я положил иглодержатель и стал ждать, когда подойдет тетя Оня. Повернулся к ней, подставил потный лоб, нос, шею и посмотрел на больную.
— Как вы себя чувствуете? Хорошо? Уже все позади.
Я сказал «все позади» и вздохнул. Теперь действительно было не страшно, потому что все, с чем связан риск, длилось одно мгновение.
Сколько раз, уходя с операции, я удивленно замечал, как быстро течет время. Неужели час или два прошло с того момента, когда я взял в руки скальпель? Неужели весь день простоял около операционного стола? Казалось, пролетели минуты, и я ни о чем не успел подумать.
Я наложил шов, быстро завязал узел и, наконец, посмотрел вокруг. В больничном саду стояла изогнутая береза. Она была одна и, может быть, поэтому казалась красивее кустов сирени.
Я смазал рану йодом и бросил использованную палочку под стол. Затем развязал халат. Тетя Оня медленно встала с табуретки и нагнулась за тазом, чтобы вынести его.
Ее сегодняшняя медлительность чуть-чуть нервировала меня. Я был возбужден удачей, и мне все время хотелось, чтобы окружающие жили в том же, моем, ритме.
Позади послышался тупой стук. Я обернулся. Тетя Оня стояла на коленях перед перевернутым тазом.
— Вам плохо, Онечка? — спросила Мария Михайловна.
— Да так что-то…
Я подбежал, помогая подняться.
— Ничего, пройдет, — сказала она. — У меня так бывает…
Я обнял ее и проводил в коридор.
— Экий у тебя кавалер красавец! — крикнула санитарка Феня и, подперев себя шваброй сзади, сложила на груди руки. — Прямо виснет на дохтуре.
Она загоготала, довольная своей шуткой, и неожиданно спросила:
— Не можешь, что ли?
— Не могу, — вздохнула Оня. — Мне бы полежать.
— Сейчас дойдем до ординаторской, и ляжете, Онечка, — сказал я.
Она покачала головой.
— Домой дойду, там спокойнее.
— Машину вызовем, и я вас отвезу.
— Чего тебе дома-то? — забеспокоилась Феня. — Разя Мишка даст полежать? Разя улежишься дома? Мы с тобой ко мне пойдем. Я и чайку поставлю, и грелочку, и присмотрю… И недалеко тут, через дорогу.
— Пожалуй, полежу у нее, — согласилась Оня, — а ты, Георгий Семенович, работай свое.
— Я вас посмотреть хочу…
— Пустое, — запротестовала Оня. — И так отлежусь…