К книге
ЛейтенантГлава 23 Выяснение
88%
Глава 23 Выяснение
23

В штаб наместника я взял наставление с собой. Не размахивать — пусть лежит в кармане. Свёрнутый вчетверо лист, ещё пахнущий типографской краской отрядной канцелярии, грел бок надёжнее талисмана.

Талисман просят о чуде. Эту бумагу просить было не о чем. Она уже всё сделала — оставалось дать ей полежать в нужном кармане, в нужной комнате.

Штаб в эти недели жил странно: лихорадочно и сонно разом. По коридорам, по тому же серому ковру, что я запомнил с зимы, сновали офицеры с папками и без — с лицами людей, которые много пишут и мало спят. За одной из дверей стучала пишущая машинка, новинка, заведённая недавно. Стучала, по-моему, чаще для важности, чем для дела. Пахло сургучом, табаком и тем казённым тленом, какой стоит во всех штабах всех армий, покуда рядом убивают людей.

Меня выдержали в приёмной. Недолго — ровно столько, чтобы я почувствовал себя просителем.

Я ждал стоя, у окна. За стеклом был виден кусок рейда, и я, чтобы не глядеть на двери за спиной, пересчитывал на нём трубы знакомых силуэтов — это успокаивало вернее молитвы. Там, на воде, всё было ясно: дистанции, ходы, румбы. Здесь, за дверьми, начиналась вода, в которой я плавал хуже. Я это знал. И держал руку поближе к карману.

В дверях приёмной я столкнулся со Ставровым.

Он выходил оттуда, куда вели меня, и подгадал минуту в минуту. Чтобы я увидел его выходящим. Отметил: побывал там до меня. Говорил обо мне — до меня. У этого человека и порядок дверей был рассчитан.

— А, Андрей Николаевич. — Он остановился, безупречно любезный. — Не робейте. Собрание пустяковое, формальность. Разъяснят недоразумение — и с богом. Я со своей стороны сделал что мог, чтобы к вам отнеслись со вниманием.

«Со вниманием». В его устах это значило что угодно — от петли до индульгенции.

Старый приём. Хороший. Я поблагодарил его, как благодарят за испорченную погоду, и вошёл.

Комната была не та. Не угловая, ставровская, с чаем и геранью, — казённая, в два окна. Длинный стол под зелёным сукном. За столом двое: пожилой контр-адмирал с усталым лицом служаки, которого война застала на бумажной должности и не отпустила, и флаг-офицер помоложе, при бумагах.

Ставров вошёл следом за мной и занял место сбоку, чуть в стороне от стола, — свежий, выбритый, в безупречном сюртуке. Собрание вёл не он. Он его устроил. И смотрел — с того бокового места, откуда видно всех, а тебя самого вполоборота.

Меня усадили на одинокий стул напротив сукна. Графин стоял ровно посредине, как буёк на меже. Дальше — их вода.

* * *

Контр-адмирал откашлялся и заговорил скучно, по бумаге. Из скучного говорения вышло следующее: поступили-де сведения, требующие разъяснения. Лейтенант Маринин в ряде случаев обнаружил осведомлённость о намерениях противника, опережающую обыкновенную. Служба желала бы понять природу этой осведомлённости — не во вред лейтенанту, а порядка ради.

Слова были обкатанные, безобидные. За каждым стояла петля. «Природа осведомлённости». Меня спрашивали, откуда я знаю то, чего знать не могу. Честный ответ был гибелью. Спасительный — ложью, к которой я готовился три месяца.

— Готов разъяснить, ваше превосходительство, — сказал я.

И начал не с оправданий, а с описи. Я выкладывал на зелёное сукно не слова — бумаги. Копии вахтенных журналов с моими выписками. Таблицу галсов японских заградителей, привязанную к часам и числам. Схему рваной банки тридцать первого. Промеры, поправки, ссылки.

Говорил я ровно и нудно, номер за номером, страница за страницей. У флаг-офицера стекленел взгляд. Контр-адмирал начал поглядывать на графин.

Я был скучен намеренно. Человек, который двадцать минут кряду диктует собранию выписки из вахтенных журналов с указанием страниц, похож на зануду. А зануд не сажают.

К десятой минуте в комнате висела та вязкая тоска, какая повисает на длинном докладе, и контр-адмирал уже всем телом был на стороне человека, который поскорее всё это закончит и даст разойтись.

— Из этих записей, ваше превосходительство, и выводится всё, что я будто бы знал наперёд, — закончил я. — Минные банки ставят на путях эскадры. Путей наперечёт. Японский заградитель оставляет на воде галс, который снимается с журнала. Я не угадывал намерений противника. Я считал его возможности — теми же цифрами, что лежат перед вами. Любой офицер с этими журналами и неделей без сна вывел бы то же. Просто никому не хотелось неделю без сна.

— Складно, — произнёс от своего бокового места Ставров. Негромко, словно про себя, но так, чтобы услышали все. — Слишком складно, лейтенант. Так складно объясняются либо очень честные люди, либо очень подготовленные. — Он чуть подался вперёд. — Бумаги, что вы принесли, бесспорны. Я бы только осмелился заметить высокому собранию: бумаги доказывают, что вы умеете обосновать своё знание задним числом. Они не доказывают, что вы не имели его — наперёд и из иного источника. Вахтенный журнал не спорит. Он подтвердит любую стройную версию, какую к нему подложат.

Хороший ход. Не по бумагам — по самому доверию к бумаге. Ещё месяц назад он бы меня этим достал.

Но у меня было чем ответить и на «наперёд».

— Замечание справедливое, ваше превосходительство: журнал и вправду подтверждает версию задним числом. Поэтому прошу приобщить ещё одну бумагу — не корабельную. — Я положил на сукно заверенную справку, ту, что оставил мне Векшин. — Справка жандармского ведомства, датированная январём. В ней удостоверено: лейтенант Маринин такого-то числа, до всякой атаки, подал предупреждение о ночном нападении с моря, и предупреждение это зарегистрировано тогда же — за подписью ротмистра и входящим номером. Не сегодня.

Я дал собранию время разглядеть число.

И тут впервые подал голос флаг-офицер — молодой, с быстрыми глазами. Ему, в отличие от усталого адмирала, было по-настоящему любопытно докопаться.

— А кто поручится, ваше превосходительство, — обратился он не ко мне, а к контр-адмиралу, — что число проставлено в январе, а не вписано на днях? Ротмистр лейтенанту, сколько можно понять, человек не чужой. Одна дружеская подпись удостоверяет другую — вот вам и весь январь.

Удар пришёлся в единственный шов моей обороны, и я его не предвидел. Заготовка держалась на том, что заверенной бумаге верят, — а мальчишка просто отказался верить. Выкручиваться было нечем: за честность Векшина я мог поручиться только своим словом, а слово моё тут как раз и взвешивали.

И тогда я сделал то, чего три месяца зарекался делать. Ударил не по существу, а по страху. Холодно, расчётливо, ставровским манером — тем самым, от которого меня всю зиму мутило.

— Не поручусь, — сказал я флаг-офицеру. — Проверьте. Запросите ведомство официально, поднимите входящий журнал за январь, сличите чернила. Прошу лишь учесть, что запрос придётся подшить к делу — рядом вот с этой бумагой.

Я развернул на зелёном сукне печатный лист — так, чтобы заголовок лёг к собранию лицом.

— «Наставление о тралении и распознавании минных постановок противника». Вышло третьего дня приказом по отряду, за подписью командующего флотом вице-адмирала Макарова. Всё, что я излагал, — теперь не моя осведомлённость, ваше превосходительство, а статьи устава. И если собрание возьмётся проверять, не вписана ли дата задним числом, ему придётся проверять заодно, не задним ли числом командующий подписал боевой приказ. Я к услугам. Только дело это будет называться уже не «об осведомлённости лейтенанта Маринина».

В комнате стало тихо. Контр-адмирал придвинул лист и стал читать, шевеля губами на номерах статей. Дойдя до середины, он, не поднимая головы, прочёл вслух — негромко, для себя, но прозвучало на всю комнату:

— «Статья седьмая. Выход главных сил эскадры на внешний рейд производить не иначе как по протраленной и обвехованной воде; командиру, нарушившему сие ради выигрыша времени, вменять в вину последствия наравне с потерей от неприятеля…» — Он поднял глаза и поглядел на меня уже иначе, не как на подследственного. — Жёстко писано.

— Это писал не я, ваше превосходительство, — сказал я. — Это подписал командующий. Я только сложил буквы.

Флаг-офицер смотрел на Ставрова. Тот молчал — впервые на моей памяти ему понадобилась пауза. Он понял раньше всех: спрашивать дальше значило задеть Макарова. А задевать живого, обожаемого флотом командующего в третий месяц войны не хотел в Артуре никто.

Контр-адмирал решил за всех не словом — движением. Аккуратно отложил наставление в сторону, к бумагам, подлежащим хранению, а не разбору.

— Что ж, — произнёс он. — Природа сведений лейтенанта изложена и подтверждена документами, в том числе приказом командующего флотом. Предмета для дальнейшего не вижу. — Он глянул на Ставрова со стариковской, тонкой мстительностью. — Разве у вас, Аркадий Петрович, остались сомнения?

— Снимаю своё замечание, — сказал Ставров ровно, и в голосе его не было ни досады, ни злости — одна деловая поправка курса. — Высокое собрание видит: природа сведений лейтенанта документально прозрачна и закреплена приказом командующего. Полагаю, разъяснение исчерпывающее. — Он повернулся к контр-адмиралу. — Я бы предложил выяснение закрыть, а представление о назначении лейтенанта — вернуть к движению. Держать офицера на берегу, когда его наука стала уставом, — расточительство, которого война не прощает.

Он сам подал бумагу, которой меня хоронил, и сам же её закрыл — так, будто всё затевалось ради моего блага.

Выяснение закрыли в четверть часа. Флаг-офицер собрал бумаги. Графин так и остался непочат. Уже у дверей Ставров поравнялся со мной — будто случайно, по пути — и сказал вполголоса, одному мне, тем ласковым тоном, каким когда-то предлагал чай:

— Хорошо сыграно, лейтенант. Чисто, по правилам — мне нечем крыть, и я не крою. — Он помолчал. — Заметьте только мелочь себе на будущее. Я сегодня не проиграл. Я отступил. Проигрывают те, у кого отнимают, а у меня не отняли ничего: бумага чиста, репутация цела. Вы выиграли партию. Я партий не играю. — Ещё пауза, короткая. — До встречи на суше, Андрей Николаевич.

Он приподнял фуражку и вышел в коридор, свежий и прямой. Я выиграл всё, что можно было выиграть в этой комнате. Враг ушёл небитым — в собственных глазах. И в этом он был, как всегда, точен.

* * *

Приказ о моём назначении вышел через два дня.

«Лейтенанта Маринина назначить командиром миноносца такого-то отряда, со старшинством в группе и возложением…» — дальше шли казённые обороты, которые я знал наизусть по обеим жизням. Означали они простую вещь: то, к чему я полз с ноября — от вахтенного начальника на чужом мостике до командира со своей палубой и группой кораблей под рукой, — состоялось.

На эскадре это коротко звали старшим офицером миноносной группы, хотя такой должности в росписи не значилось, — и цель, поставленная себе в первый день этой зимы, была взята.

Огарёв, прочитав приказ, проворчал, что теперь его на «Сторожевом» будут учить службе вчерашние ученики, и пожал мне руку так, что хрустнули пальцы, — лучшее поздравление из всех, что я получил.

А получил я их немало. Рощин притащил-таки обещанный ящик и половину кают-компании «Полтавы» впридачу. Весь вечер в тесной кают-компании «Сторожевого» стоял хороший, грубоватый шум — такой поднимается, когда люди, привыкшие к близости смерти, празднуют не чин, а то, что один из них поднялся и остался своим.

Пили за наставление, прозванное тут же «марининой грамотой», за Макарова, за непотопляемость вообще, за миноносную группу и за тех, кого недосчитались с января. Рощин произнёс речь и умудрился ни разу не упомянуть, как сам же месяц назад спорил под тот же ящик, что война так не начнётся.

Лобов прислал с оказией записку круглым кондукторским почерком: «Поздравляю с заслуженным. Сети помним. З. Лобов» — и я спрятал её к самым нужным бумагам, рядом с квитанцией о ненадобившихся пластырях. Дитерихс сиял так, будто старшим офицером назначили его.

Огарёв поднял первый тост, короткий и командирский: «За то, чтоб начальство нас ловило пореже, а понимало почаще», — и кают-компания выпила стоя. Даже Михеев позволил себе развёрнутую речь — целых две фразы.

— Я, вашбродь, так и докладывал на берегу, ещё когда вас в эту нору посадили: отольются кошке мышкины слёзки, — сказал он, ставя передо мной чай. — Кто не верил — пущай теперь сам у графина посидит, поразмыслит.

Откуда он прознал про графин, о котором не сообщала ни одна сводка, я спрашивать не стал.

Я принимал всё это и был благодарен — и всё-таки сидела в этих днях заноза, которую не вынимали ни поздравления, ни шампанское.

Человека, который заплатил за мою победу дороже всех, на празднике не было. Векшин дослуживал недели на растворяемом фланге, оформлял дела к сдаче. Его январская справка — заверенная, подшитая, неуязвимая — стерегла теперь мою спину лучше всякого покровителя, а сам он уходил в тыловую тень. Из всех наград за тридцать первое марта ему досталась одна: под суд не отдали.

И ещё одно отравляло праздник, и в этом я сознавался себе труднее. Ставрова я победил не в море и не делом — на его поле: бумагой, поданной вовремя, и расчётом на чужой страх перед начальством. В той комнате с зелёным сукном я на четверть часа стал немного Ставровым, и привкус у этой победы остался соответственный.

И посреди чужого праздника я понял: первое, что сделаю завтра со своей вернувшейся свободой, будет не служба — миноносцы никуда не денутся, война только начиналась. А вот два долга ждать не могли — из тех, что не висят ни в одном вахтенном журнале и не закрываются приказом. Один — перед человеком, поверившим мне без объяснений. Другой — старее, тише и страшнее всех японских банок: перед той, что когда-то сказала мне «вы мешаете» и кого я с тех пор откладывал на потом, на после войны, на когда-нибудь. Справочник мой кончился, а с ним и отговорка, что недосуг.

Я вышел из кают-компании на палубу — от шума, от дыма, от чужого счастья за меня, которого в тот вечер было больше, чем я мог вместить. Ночь стояла тихая, апрельская, с запахом остывающего металла и водорослей, и после табачного дыма её хотелось пить глотками. На рейде перемигивались дежурные огни, а на флагмане, как в ту мартовскую ночь, светились два окна: там не спал живой адмирал, которого я вытащил из его собственного некролога.

Я стоял у поручня со стаканом рощинского шампанского, тёплым и выдохшимся, и не пил его, а грел в ладони — как грел когда-то кружку дрянного чая в береговой норе. Думал я не о японцах, не о Ставрове и не о минах — я думал о косынке и сдвинутых бровях над больничной занавеской, о ровном негромком голосе, перед которым вытягивались в струнку. И о нелепой, стыдной мелочи: я не помнил её фамилии.

Фамилии командиров обеих эскадр, осадки броненосцев, даты, которым только предстояло сбыться или не сбыться, — это я знал наизусть. А фамилии женщины, которую всё откладывал на «после войны», не знал: так и не собрался спросить.

Я выплеснул вино за борт и поставил стакан на кнехт.

Завтра. Сперва — к Векшину. Потом — в госпиталь.

Расписание, какого не стояло ни в одной моей книге, я начинал составлять сам.

Предыдущая главаГлава 23 из 26Следующая глава