К книге
ВоспоминанияV. Памяти почивших. 2. Николай Иванович Зибер
79%
V. Памяти почивших. 2. Николай Иванович Зибер
15

Если Драгоманов был для меня ментором по общеполитическим вопросам и, в особенности, по национальному, то у Зибера я научился разбираться в вопросах социализма вообще, марксизма в частности.

Как известно, Н. И. Зибер был последовательный, «правоверный» марксист и по праву должен быть признан родоначальником «русских учеников Карла Маркса».

Превосходный экономист, ученый с умом обширным и глубоким, Зибер охотно делился своими знаниями и мыслями со всеми, кто обращался к нему. В числе таких обращавшихся и жаждущих почерпнуть из сокровищницы его эрудиции был и я. Читать его книги и статьи было трудно (помнится, так и не удалось мне одолеть его знаменитую книгу о Рикардо и К. Марксе) 41, ибо писал он сухим и тяжелым слогом и не умел или не хотел популяризировать, ошибочно предполагая в рядовом читателе человека, достаточно подготовленного к пониманию экономических вопросов. Но зато его устное изложение отличалось редкою ясностью, отчетливостью и даже художественностью. И говорил он с увлечением и подъемом. Стоило только задать ему любой вопрос из области его специальных изучений — и он моментально из собеседника превращался в профессора, читающего живую, содержательную, увлекательную лекцию. Заметив эту черту, я старался при встречах с ним не пропускать случая — и «задавал вопросы»… И я прослушал таким способом ряд превосходных импровизированных лекций по вопросам социализма и марксизма.

Познакомился я с ним осенью 1877 года в Берне (где он жил), на обратном пути из Женевы в Прагу. Драгоманов дал мне рекомендательную записку к нему, и Николай Иванович принял меня очень радушно и любезно. Разговор как-то сразу превратился в «лекцию», которую я прослушал с великим интересом и исключительным умственным наслаждением. Уезжая, я уносил обаяние как от самих лекций, так и от личности «лектора». Мне казалось также, что я хорошо понял не только мысли и точку зрения Зибера, но и его самого, как человека глубокой и прекрасной души, великой искренности и правдивости.

Зибер, подобно Драгоманову, был натура этико-нормативного уклада. Как и у Драгоманова, эта нормативность проявлялась, между прочим, в неуклонной моральной требовательности и в психологической невозможности воздержаться от морального суда над ближним, от высказывания «правды в глаза». В таких случаях он бывал резок и горяч. Он осуждал страстно и беспощадно. Однажды на мой вопрос: «Что за человек такой-то (имярек)?» — он ответил: «Да он даже и не человек!» Смягчающих обстоятельств и «законных (в психологическом смысле) прав» человеческой слабости он во внимание не принимал. Между прочим, он рассказал мне, как, в бытность его доцентом Киевского университета, он однажды счел своим долгом выразить публично свое осуждение ректору университета, всеми уважаемому ученому и общественному деятелю Н. X. Бунге (не помню уж, по какому делу). По-видимому, филиппика, произнесенная Зибером, вышла настолько резкою и потрясающею, что Бунге совсем опешил и только лепетал: «Ради Бога, успокойтесь! Успокойтесь, Николай Иванович!» Возмущенный увольнением Драгоманова, он в знак протеста вышел в отставку и уехал за границу.

Резкость и суровость причудливо и трогательно совмещались у Зибера с исключительною гуманностью, добротой и деликатностью души. Однажды мне самому пришлось выслушать гневные упреки Зибера. Я рассказал ему о своем знакомстве (в Праге) с известным Дьяковым-Незлобиным, автором нашумевших тогда «пасквильных» рассказов о нигилистах и революционерах, печатавшихся в «Русском вестнике» Каткова. Зибер возмутился и произнес по моему адресу резкую, негодующую филиппику: как мог я общаться с таким человеком? неужели не противно было мне подать ему руку? неужели так мало у меня нравственной брезгливости? и пошел, и пошел… В свое оправдание пробовал я указать на то, что Дьяков — не предатель, не шпион, что он сам эмигрант и живет в бедности, пробавляясь литературным заработком, довольно скудным, что он человек вовсе не падший нравственно, а только несчастный и озлобленный. Вотще! Мои объяснения только пуще раздували гнев Николая Ивановича. Я был задет, смутился и, выждав окончания филиппики, попрощался и ушел. Едва успел я прийти в свою гостиницу и снять пальто, как послышался стук в дверь. «Herein!»[26] Вошел Николай Иванович с расстроенным видом человека, обеспокоенного мыслью, что, быть может, он меня обидел. Об инциденте, сколько мне помнится, речи не было, но из нашей беседы само собою выяснилось, что если я и был задет, то только на минуту и вовсе не сержусь. И было ясно, что у Николая Ивановича отлегло от сердца…

В 1881–1882 годах мы видались нередко в Париже, куда Зибер приезжал заниматься в Национальной библиотеке. Он изучал тогда литературу о дикарях, задавшись целью проследить процесс возникновения правовых и этических норм на основе экономических условий так называемой «первобытной культуры». Опять я прослушал ряд импровизированных лекций, представлявших для меня высокий интерес.

К нашему революционному социализму того времени Зибер относился отрицательно, и я хорошо помню его страстные речи по адресу всех тогдашних фракций — «мирных пропагандистов», «лавристов», «бунтарей», «якобинцев» («Набат» Ткачева), «бакунистов». «Люди они хорошие, — говорил он, — но в научном социализме и в политической экономии ровно ничего не смыслят от А до Z! (Его излюбленное выражение.) Невежды! Утописты!» На эту тему он говорил с особым увлечением, с большим подъемом, как равно и по адресу противников социализма, либеральных экономистов разных школ и направлений. Помню великий гнев Николая Ивановича по случаю выступления покойного Ю. Г. Жуковского с критикою теории Маркса42. «Я докажу ему, что от А до Z он ничего не смыслит!» — горячился Николай Иванович.

На события русской жизни он реагировал великим гневом и великою скорбью. Правительственная реакция той эпохи, в особенности же репрессии и казни 1879–1888 годов, возмущали его до глубины души. Я видел его плачущим, когда однажды зашла речь о казни С. Перовской, Желябова и др. Террористических актов он не одобрял, хотя и допускал их психологическую — фактическую — неизбежность. Но если при этом предъявлялись слишком радикальные и явно неосуществимые требования, он, бывало, говаривал: «Будь героем, будь мучеником, если уж на то пошло, но не говори таких нелепостей, что первая попавшаяся баба скажет тебе, что ты от А до Z ничего не смыслишь!» Не выносил Николай Иванович утопий и всяческого недомыслия в политике…

При иностранном происхождении (он был родом из немецкой Швейцарии и оставался швейцарским гражданином), Зибер, родившийся и воспитавшийся в России (в Крыму и в Киеве), был, можно смело сказать, психологически и по национальности коренной и типичный русский человек. Для него все русское было родной стихией, Россию он считал своим отечеством и любил ее мучительною любовью русского интеллигента. Это не мешало ему последовательно отрицать спасительность так называемых коренных «начал» или «устоев» русской жизни. Народничество он отвергал всецело; крестьянская община была, в его глазах, лишь жалким пережитком прошлого, обреченным на гибель. Прогресс России, экономический, политический и всяческий, он связывал с развитием капитализма по европейскому образцу. В этом смысле он был последовательным западником, — и статьи В. В. (В. П. Воронцова, в «Отечественных записках»), где проводилась та мысль, что у нас капитализма нет и нет почвы для его развития, приводили Николая Ивановича в то состояние полемической раздражительности, при котором он то и дело прибегал к формуле «От А до Z»… Но вот что для него характерно: он сознательно и систематически воздерживался от полемики с народниками — по чувству деликатности, по правилу «лежачего не бьют», а также из опасения «сыграть в руку реакции». По тем же основаниям никогда не выступал он печатно против наших социалистов и революционеров того времени. Строгий к другим, он и на себя налагал вериги нравственных запретов.

В последний раз виделся я с Зибером в 1882 году, в Париже. Он имел вид удрученный и болезненный. Было ясно, что его нервы вконец издерганы и мучительно содрогаются под ударами вестей, шедших из России.

Он гиперболически рисовал себе ужасы реакции и белого террора после события 1 марта 1881 года43 — и боялся ехать в Россию. «Хоть я и швейцарский гражданин, — говорил он, — но это ничуть не помешает русскому правительству посадить меня в тюрьму, а то, пожалуй, и повесить!» — «За что? Помилуйте! — возражал я, — ведь вы не революционер, не эмигрант, ни в чем не замешаны…» — «Да просто за направление, за образ мыслей, за дружбу с Драгомановым, за знакомство с эмигрантами…» Он находился в том нервозном состоянии, которое я назвал бы приступом политической ипохондрии. Желая его ободрить, я сказал, что вот и мне предстоит скоро вернуться в отечество и, признаться, я немного побаиваюсь, ибо мои отношения к Драгоманову, Лаврову и другим, конечно, известны нашей жандармерии, а одному господину, который оказался шпионом, я сам преподнес мою брошюру «Записки южно-русского социалиста». Но при всем том я полагаю, что больших неприятностей мне не предстоит, а может быть, и совсем меня не тронут: ведь теперь, кажется, преследуют только активных деятелей революции, в частности террористов, а на «образ мыслей» уже не обращают столь пристального внимания, как прежде… И вспоминается мне сострадательный взор Николая Ивановича, где сквозило жуткое опасение за будто бы предстоящую мне участь…

С грустью простился я с ним.

Уже в России, в 1883 или 1884 году, узнал я, что он тяжко болен — прогрессивным параличом и что его привезли в Ялту, к его родственникам, где он медленно угасает.

В 1888 году в далекую Казань (где я тогда жил, состоя профессором университета) пришла весть о его смерти.

Воскрешая в памяти его образ, я с томящей грустью, умиленно думал о том, что этот, столь на вид суровый и строгий человек был наделен душою нежною и болезненно-чувствительною ко всему злу человеческого существования и к тяжелым ударам жизни. И вдруг, по ассоциации, вынырнули из глубины памяти стихи Лермонтова:

Творец из лучшего эфира

Соткал живые струны их,—

Они не созданы для мира,

И мир был создан не для них…44

Помнится, целый день твердил я эти стихи, вспоминая Николая Ивановича Зибера…

Предыдущая главаГлава 15 из 19Следующая глава