К книге
Измена. Сын от любовницыГЛАВА 2
5%
ГЛАВА 2
2

ГЛАВА 2

ГЛАВА 2

Максим

Я увидел её лицо в ту секунду, когда зал взорвался аплодисментами. Не сразу. Не в первый миг, когда мать взяла рамку дрожащими руками и чуть не расплакалась прямо у меня на плече. Не тогда, когда посыпались поздравления, и мужчины один за другим потянулись жать мне руку, словно я только что подписал не самый выгодный контракт в жизни, а выиграл войну. Позже. На долю секунды между одним рукопожатием и вторым, между очередным: «Максим, поздравляю, это серьёзно», между смехом, шумом, бокалами, музыкой — я поднял голову и нашёл глазами Настю.

Она сидела прямо. Слишком прямо. И если бы я не знал её так хорошо, как знал, я бы подумал: держится. Но я знал. И потому понял сразу — нет. Не держится. Каменеет. У неё всегда так. Когда боль становится слишком большой, она не плачет. Она замирает. Как будто тело понимает раньше сознания: если сейчас позволить себе почувствовать всё разом, сердце просто не выдержит. Я видел это однажды. На втором году брака. После очередного врача, который вежливо, сухо, безжалостно объяснял нам вероятности, риски, схемы, протоколы и время, которого будто бы ещё достаточно, но на самом деле уже нет. Настя тогда тоже сидела очень прямо. Благодарила. Кивала. Даже задавала вопросы. А потом дома зашла в ванную, закрыла дверь и просидела там почти час. Когда вышла, лицо было сухим. Но я понял: плакала так, что захлёбывалась.

С тех пор я начал ненавидеть врачей. И её слёзы. И себя рядом с ними тоже. Потому что я не умел с этим ничего делать. Не умел утешать. Не умел говорить правильно. Не умел быть тем мужчиной, который обнимает, шепчет, обещает, что всё будет хорошо. Мне всегда казалось, что такие слова — слабость. Ложь. Самообман для тех, кто не в состоянии решить проблему. Проблемы нужно решать. Я именно так жил с двадцати лет. Именно так поднимал компанию после отца. Именно так строил всё, что у меня есть. Но с Настей это не работало. Её нельзя было «починить». Её нельзя было «настроить». Её нельзя было заставить перестать чувствовать. И это выводило меня из себя сильнее, чем любой сорванный контракт. Потому что рядом с её болью я оказывался беспомощным. А беспомощность я презирал.

Я передал рамку матери, выдержал ещё несколько поздравлений и наконец направился к столу. Настя сидела на своём месте. Бледная. С открытой шеей. С волосами, которые я сам велел поднять. В том самом платье, которое выбрал для неё утром. И почему-то именно сейчас меня вдруг ударило пониманием того, как это, наверное, выглядит со стороны. Жена. Наряженная мной. Посаженная рядом. И мой подарок матери — сын от другой женщины. Я должен был сказать ей раньше. Эта мысль вспыхнула резко и зло, как боль от удара, который сам себе не позволял признать. Должен был. Но не сказал. Почему? Потому что не было подходящего момента? Ложь. Потому что хотел уберечь её от слухов? Полуправда. Потому что сам до конца не понимал, как разгрести всё это? Возможно. Но главная причина была другой. Я знал Настю. Знал, что она не примет. Не простит. Не поймёт. И да, где-то глубоко, там, куда я сам редко заглядывал, сидело ещё кое-что: я хотел оттянуть момент, после которого всё в нашей жизни станет необратимым. Пока правда не произнесена вслух, она будто бы ещё не полностью реальна. Её можно держать на расстоянии. Перекладывать. Откладывать. Прятать за делами, встречами, обязательствами.

Сегодня я сам лишил себя этой возможности. Мать настояла. Нет. Не так. Мать продавила. Она увидела запись ещё два дня назад, когда я заехал к ней после роддома. Я не собирался ничего ей показывать сейчас. Хотел позже. Без зала, без свидетелей. Но у матери было своё понимание слова «позже». Для неё такое не прячут. Таким гордятся. Этим закрывают старые вопросы, подводят итоги, ставят фамильную печать на чужой судьбе. Она сказала: «Если ты мужчина, если это твой сын, если это мой внук — перестань прятать его, как стыд. Я хочу увидеть его в свой юбилей. И услышать это при всех». Я не спорил. Потому что спорить с ней — всё равно что пытаться остановить поезд руками. Можно. Но только один раз.

Настя повернула ко мне лицо.

— Ты белая, — сказал я тихо. Глупо. Бессмысленно. Не то.

Она посмотрела прямо.

— А ты сияешь.

Удар пришёл точно. Да. Сияю. Или сиял. Когда держал сына на руках, во мне действительно было что-то похожее на гордость. Нечистую. Непростую. Но настоящую. Я не собирался изображать равнодушие. Не мог. Потому что, когда ребёнка вложили мне в руки, я впервые за много лет почувствовал не вес ответственности и не необходимость быть сильным, а что-то первобытное. Моё. Кровь. Продолжение. Мальчик. Наследник. Это было сильнее логики. Сильнее хаоса, который за этим стоял. Сильнее даже чувства вины. Я увидел, как у Насти дёрнулся уголок губ. Не улыбка. Боль, замаскированная под неё.

— Где тогда, Максим? — спросила она очень тихо. — В машине? Дома? Или ты пришлёшь сообщение? Короткое. Как всегда.

— Замолчи, — сказал я. Инстинктивно. Резче, чем хотел. Потому что чувствовал: если она начнёт здесь, прямо сейчас, я не удержу ситуацию. А я не мог позволить, чтобы на юбилее матери всё разлетелось в клочья. Не сегодня. Не так.

— Почему? — спросила она. — Боишься испортить праздник?

Я наклонился ближе.

— Я сказал: не сейчас.

Она посмотрела на меня так, как раньше никогда не смотрела. Без страха. Без попытки смягчить. Без желания договориться. И в ту секунду я понял: момент, который я откладывал месяцами, уже случился. Просто я всё ещё пытался вести себя так, будто могу поставить ему время и место. Не могу. Настя встала из-за стола.

— Куда ты? — спросил я, хотя видел, что она уже ушла мыслями дальше, чем двери зала.

— Подышать.

— Через пять минут торт.

— Не переживай. Для фотографии я, если нужно, вернусь.

И ушла. Я проводил её взглядом. Мать, увлечённая поздравлениями, не сразу заметила. Потом заметила и недовольно поджала губы.

— Иди за ней, — сказала она тихо, не оборачиваясь. — Только без сцен.

Без сцен. Как будто сцена уже не была устроена. Я вышел следом на террасу. Настя стояла у перил, спиной ко мне. Хрупкая, высокая, натянутая как струна. Ночной воздух трогал её обнажённую шею, шевелил выбившиеся пряди. Я всегда любил её шею. И ключицы. И то, как она, сама не замечая, чуть поджимала пальцы, когда нервничала. Странно, что в такие минуты мозг цепляется именно за это. За детали тела. Как будто если вспомнить, как женщина дышит во сне и как у неё дрожит кожа под пальцами, будет легче говорить с ней о предательстве.

— Настя, — позвал я.

Она не повернулась сразу.

— Ты всё это спланировал? — спросила она.

— Сейчас не место.

— Нет. Именно место. Ты всё это спланировал?

Я подошёл ближе.

— Я собирался сказать тебе сам.

Ложь прозвучала не полностью. Я действительно собирался. Но не сейчас. Не так. И не знаю, собрался бы в итоге вообще или дождался бы, пока правда дойдёт до неё через других. Настя повернулась. Глаза блестели, но слёз не было. Это было хуже. Слёзы я ещё мог бы пережить. Сухую боль — нет.

— Когда? После торта? После того, как твоя мать наплачется от счастья? После того, как весь зал поздравит тебя с наследником?

— Её зовут Яна, — сказал я, сам не понимая, зачем именно сейчас назвал имя. Наверное, потому что устал от недоговорённости. Потому что имя всё равно уже стояло между нами, хоть и не произнесённое. Потому что чем дольше тянешь, тем мерзче выглядит правда.

Настя закрыла глаза.

— Давно?

И я снова промолчал. Пауза растянулась слишком сильно. Она поняла всё без цифр.

— Давно, — выдохнула сама.

— Это сложнее, чем ты думаешь.

— Нет. Это ровно так мерзко, как я думаю.

Эта фраза обожгла. Не потому что была несправедливой. Потому что была точной. Я шагнул к ней, злясь и на неё, и на себя, и на эту ночь, и на собственную невозможность сказать всё так, чтобы хоть что-то стало легче.

— Следи за словами.

Она рассмеялась. Тихо. Без радости.

— Вот что тебя волнует.

— Я не позволю тебе истерику.

— А я не позволю тебе сделать из меня мебель, рядом с которой можно объявлять о сыне от другой женщины.

Я хотел ответить. Жёстко. Поставить точку. Заставить замолчать. Вернуть контроль. Но в этот момент дверь снова открылась, и на террасу вышла мать. Как всегда вовремя. Как всегда туда, где напряжение можно либо погасить, либо довести до взрыва.

— Вот вы где, — сказала она, будто ничего особенного не происходит. — Гости спрашивают, где супруги Громовы.

Настя повернулась к ней. Я увидел по её лицу: сейчас будет удар. И оказался прав. Когда она сняла колье, я сразу понял, к чему это идёт.

— Настя, не надо.

Но она уже расстёгивала застёжку. Белое золото скользнуло в её ладонь, блеснуло в свете террасных ламп. Она шагнула к матери и вложила украшение ей в руку.

— Раз уж сегодня вечер семейных подарков, оставьте это себе. Вам оно подходит больше. Оно тоже очень красивое. И совершенно мёртвое.

Я замер. Мать тоже. И если бы кто-то спросил меня потом, что именно поразило сильнее всего в этой сцене, я бы не назвал ни слова, ни жеста. Взгляд. У Насти был новый взгляд. Не обиженной женщины. Не униженной жены. Женщины, которая вдруг перестала бояться. Она пошла к выходу, и я почему-то не остановил её сразу. На секунду, всего на секунду, я увидел то, чего раньше не замечал: если она уйдёт сейчас не просто из зала, а по-настоящему — из моей жизни, я не смогу вернуть её теми методами, которыми привык возвращать всё остальное. Эта мысль не была похожа на любовь. Скорее на инстинкт. Резкий. Опасный. Почти животный. Моё. И впервые в жизни я с тревогой понял: возможно, уже нет.

Предыдущая главаГлава 2 из 39Следующая глава