*Люба*
Дом встретил меня скрипом двери, протекающей крышей и запахом, от которого подкосились колени: сушёные травы, валерьянка и что-то неуловимо тёплое — детство, наверное. Детство, оказывается, всё это время хранилось здесь, в доме с резными наличниками, аккуратно, как варенье в погребе.
Кстати, о варенье. В сарае, среди хлама, я нашла банку с надписью тёткиным круглым почерком: «Варение — Любочке». Стояла, ждала. Год выпуска — прошлый.
Она варила его мне каждый год. Каждый год, все двадцать лет, пока я «закрывала сезоны».
И вот тут меня прорвало. Не на разводе, где я была собранная, как автомат Калашникова. Не на банкротстве, где я держала лицо так, что судья, по-моему, побаивался. А над банкой варенья, в пыльном сарае, в резиновых тапках. Логично, Гусева. Очень логично. Ревела я минут двадцать, качественно, с подвываниями — благо акустика в сарае прекрасная, а слушателей, кроме мышей, не было.
Потом вытерла лицо, открыла банку, съела три ложки прямо пальцем — простите, тёть Глаш, вилки не нашла — и пошла инспектировать наследство.
Инспекция показала: три гектара теплиц в состоянии «декорации к фильму про апокалипсис, малобюджетному». Плёнка в лохмотьях, каркасы ржавые, внутри — джунгли, в которых, кажется, кто-то жил. Возможно, до сих пор.
И вот странность: руки чесались. Не набрать юриста, не составить претензию, не «оптимизировать актив». А засучить рукава — и вычистить. Отпуск официально переименовывался в трудотерапию по-гусевски. Показания к применению: развод, банкротство, синеглазые главы сельсоветов. Особенно последнее.
Работниц мне сосватал магазин — точнее, Петька за прилавком, который узнал обо мне всё за четыре минуты, ничего при этом не спросив. Талант.
Валентина и Галина.
— Валюха и Галюся, а по паспорту не запоминай, всё равно не пригодится, — деловито выдал Петька и ещё и улыбнулся своим золотым зубом.
Обеим за пятьдесят, обе замужние, руки — лопаты, глаза — рентген.
— Так ты, значит, та самая Любка, — прищурилась Валюха на третьей минуте знакомства, обрывая сухую ботву.
— Какая «та самая»? — спросила я. Зря спросила. По лицу её было видно, что вопрос — как дверь для коммивояжёра: приоткрыла — всё, заходят.
— По которой Серёга Конопля двадцать лет сохнет, — невинно сказала Галюся, не отрываясь от ящика с рассадой. — Он опосля тебя женился, конечно, на Таньке. Но это ж как чай без сахара: вроде и чай, а радости никакой. Развелись вот. Пять лет как.
— Танька его пилила-пилила, — подхватила Валюха, — да не выпилила ничего. Потому что сердце, Любка, не полено. Его не выпилишь, оно занятое было.
— Мы работать будем? — осведомилась я. — Или биографию мою обсуждать?
— А мы совмещаем, — хором ответили обе, и Галюся добавила: — У нас производительность от разговоров только растёт. Проверено.
Врать не буду — производительность действительно росла. За день мы расчистили полтеплицы, и параллельно я узнала: что Танька уехала в город и «пилит теперь тамошних», что сын Серёгин — «весь в мать, языкатый, но, может, перерастёт», что тётя Маня, та самая сплетница, «покаялась перед смертью, да поздно, поезд-то твой ушёл, Любка, в прямом смысле».
— Не ушёл, а уехал по расписанию, — поправила я. — Со мной внутри. Я сама решение принимала.
— Ага, — кивнула Валюха с интонацией, которой обычно говорят «конечно-конечно» психиатры. — Сама. Все вы сами. А потом двадцать лет оба смотрят в одну сторону из разных окон.
Я хотела съязвить. Открыла рот. Но тут же закрыла.
Потому что — вот же зараза — крыть было нечем.
— Перекур, — объявила я. — И чтобы про Коноплю я больше не слышала.
— Договорились, — легко согласилась Галюся. И через паузу: — А про Сергей Семёныча можно?
Вечером я сидела на крыльце с тёткиным вареньем, смотрела, как над дальними теплицами садится солнце, и думала, что КГБ по сравнению с этими двумя помощницами — кружок робких стеснительных мальчиков.
И что варенье у тёти Глафиры — с секретом. От него почему-то хотелось остаться.