Мы расстались с Александром Михайловичем Гренковым при внезапном отъезде его в Оптину.
По глубокому песку, каким пролегала дорога из Белева, меж вековых сосен и елей тихо тащилась тележка с беглецом. Что переживал он, приближаясь к обители, которая должна была укрыть его от мира и сделать из него нового человека?
Вот он уже стоит перед старцем. Быть может, раньше, издали ему рисовалось в воображении, когда он о старце думал, что-то величественное, торжественное, совершенно отрешенное от обыденности. Между тем увидал он в старце тучного человека, сидящего на кровати, шутящего и смеющегося с окружающим его народом. И первое впечатление Гренкова было не в пользу старца Леонида.
Во второй раз впечатление было глубже, и он тут сразу увидел, в чем состоит послушание и до какой степени монах должен отсекать свою волю. Дело в том, что при Гренкове подошел к о. Леониду скитский иеросхимонах Иоанн и, поклонясь, по обычаю, в ноги старцу, сказал ему:
— Вот, батюшка, я сшил себе новый подрясник. Благословите его носить.
— Разве так делают? — возразил старец. — Прежде надо благословиться сшить, а тогда уже носить. Теперь же, когда сшил, так уже и носи — не рубить же его.
О. Леонид, когда Гренков открыл ему душу, одобрил его намерения и посоветовал отпустить назад повозку и кучера.
На первое время поместили Гренкова в номере монастырской гостиницы; он ходил ко всем службам, присматривался к монастырскому быту, а для келейного занятия ему предписано было переписывать с новогреческого рукопись «Грешных спасение».
Между тем в Липецке узнали о местопребывании Гренкова, и, ввиду запроса от смотрителя училища, ему пришлось отписываться — сперва смотрителю, а потом и тамбовскому архиерею, который не нашел препятствий к перечислению его в Калужскую епархию.
В первых числах января 1840 г. Гренков перешел в монастырь, не надевая еще монашеской одежды, что произошло в апреле того же года.
Послушания, которые ему поручались, были: келейничество у старца Леонида, у которого он был и чтецом; потом он работал в хлебне.
Старец Леонид своей заботливой любовью поддерживал Гренкова в первом, труднейшем, опыте иночества. Его отношение к будущему церковному светилу характеризуется, между прочим, тем, что он называл своего ученика «Саша». Если о. Амвросий впоследствии вспоминал, как его приятно «затрагивало» во дни его училищной жизни это уменьшительное имя в устах портного, какой сладкой музыкой, каким родным, ободряющим приветом должно было для него звучать в устах великого старца это имя, с которым он должен был вскоре расстаться, чтобы сменить его на торжественное, не мирское имя Амвросий.
В конце 1840 г. Гренков перешел из монастыря в скит. Очевидно, его руководитель находил для него полезным жить в большей тишине — в месте, которое, как мы видели в истории основания скита, было так заботливо ограждено не только от мирской суеты, но и от молвы многолюдного общежительного монастыря. К тому же недолго оставалось жить старцу Леониду, и он, очень понятно, хотел передать Гренкову больше своих наставлений, вообще поработать над ним.
Первое послушание, которое назначили Гренкову в скиту, была помощь повару. Поваром был в то время молодой послушник из тверских крестьян, Герасим, на несколько лет младше Гренкова. Когда по окончании трапезы братия расходилась по кельям, Герасим и Гренков любили потолковать по душам, и в беседе, в воспоминаниях о прошлом время текло так быстро, что иной раз совсем остывала вода, и приходилось для мытья посуды вторично разводить огонь, подогревать воду.
Случилось как-то Герасиму-повару отлучиться на родину, а Гренков в это время сделан был старшим по кухне, так что Герасиму по возвращении пришлось стать в подчинение ему. Некоторое время Герасим был «немирен» на Гренкова, но потом, исповедав свое смущение старцу Макарию, стал снова весел, покоен и доволен.
Нечего говорить о том, как усердно Гренков исполнял возложенное на него послушание. По своей практической жилке он прекрасно изучил стряпню и впоследствии сам говаривал: «Я прекрасно стряпал на кухне. Я тогда и хлеб и просфоры научился печь. Я, помню, учил просфорников, как узнавать, готовы ли агнчии просфоры, а то у них все сырые выходили. Надо воткнуть лучинку в просфору, и если к лучинке тесто не пристает, то, значит, просфоры готовы. А если пристает, то сыры».
В это же время, еще непривязанный к строго келейным занятиям, он при своей сметливости, приглядываясь к разным производившимся в монастыре работам, прекрасно изучил строительное искусство и печное дело. Он впоследствии сам чертил планы для постройки келий, и сделанные по этим его планам кельи оказались самыми удобными.
Чрезвычайно радовало и поддерживало Гренкова постоянное общение со старцем, которого он видел по нескольку раз в день. Между тем старец часто испытывал своего ученика, чтобы закалить его характер, приучить к терпению.
Как-то раз перед народом старец снял шапку с головы одной севской монахини и надел ее на Гренкова, которому очень обидно было стоять перед толпой в женской шапке. А этим, быть может, прозорливый старец предсказывал, сколько сил нужно этому молодому послушнику положить впоследствии на служение монахиням.
Летом 1841 г. Гренкова посетил его товарищ и сослуживец по Липецку Покровский. Войдя в келью, которую Гренков занимал тогда на скитской пасеке, гость был поражен ее крайним убожеством. В углу стояла маленькая икона — родительское благословение Гренкову. На койке валялся ветхий, истертый полушубок, служивший и подстилкой, и изголовьем; подрясник, который он снимал на ночь, служил ему одеялом. Еще висела на стене ветхая ряса с клобуком.
Вспомнил Покровский былого Гренкова, мирского Гренкова, бойкого, веселого, щеголеватого, и, когда сравнил его со стоявшим перед ним исхудалым, бедно одетым и жившим в этой нищенской обстановке человеком, заплакал.
В этот же раз увидал Покровский и то, как смирял старец Леонид своих учеников. Когда ударили к вечерне в колокол, о. Леонид, сидевший на койке, с благоговением произнес: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков». Так как Гренков был из числа тех чтецов, которые назначены были для вычитывания правила старцу, редко ходившему, по болезненности, в церковь, то ему вообразилось, что старец своим возгласом начал вечернее правило, и поэтому он быстро подхватил: «Аминь. Слава Тебе, Боже наш, Слава Тебе. Царю Небесный…» — и так далее.
Вдруг старец прерывает его:
— Кто тебя благословил читать?
Тотчас, по оптинскому обычаю встав на колени, Гренков начал просить прощения. Но о. Леонид, приняв вид гневающегося, грозно продолжал выговаривать ему:
— Как смел ты это сделать?
— Простите ради Бога, батюшка, — продолжал смиренно умолять Гренков.
А старец, как будто не замечая этих просьб, только стучал ногами, размахивал руками над головой Гренкова и грозно кричал:
— Ах ты, самочинник, ах ты, самовольник! Да как ты это смел сделать без благословения!
И со стороны тяжело было смотреть на эту сцену. Каково же было перенести ее Гренкову перед товарищем, который в первый раз посетил его в монастыре и которому он все писал о сладости монашеской жизни.
Но такие искушения налагал старец на своего ученика, так же как ювелир очищает золото в горячем огне. Он сознавал, какое сокровище зреет в Гренкове, и нередко, бывало, по выходе его из кельи, иногда после жестоких разговоров, промолвит окружающим: «Великий будет человек!»
Незадолго до конца своего, прозревая в нем знаменитого деятеля на ниве старчества, о. Леонид поручил Гренкова особому попечению старца Макария. Сам о. Амвросий рассказывал об этом впоследствии: «Покойный старец призвал тогда к себе батюшку о. Макария и говорил ему: «Вот, человек больно ютится к нам, старцам. Я теперь уже очень стал слаб. Так вот, я и передаю тебе его из полы в полу — владей им, как знаешь».
Замечательная тут разница между отношением к людям в миру и в монастыре. Как часто вспоминаются, глядя на видимую приветливость светских отношений, слова: «Умякнуша словеса их паче елея, и та суть стрелы» (Пс. 54, 22) — на языке лесть, а за спиной осуждения и насмешки. А здесь — в лицо выговоры, а за спиной великие, иногда восторженные похвалы.
Старец Леонид почил 11 октября 1841 г. В день его погребения все скитские монахи ушли в монастырь, но Гренков, занятый на кухне, принужден был отказаться от отдания долга горячо им любимому старцу.
Скорбь потери о. Леонида облегчалась тем, что он оставил по себе другого опытного старца-соратника, о. Макария, к которому и перешла вся паства мирян и монашествующих.
Гренков получил другое послушание, которое нес четыре года: он был келейником о. Макария.
29 ноября 1842 г., тридцати лет от роду, Гренков был пострижен в мантию и наречен Амвросием. По уставу Оптиной пустыни, новопостриженные монахи проводят пять дней, не выходя из храма. Там они едят и спят, не снимая ни днем, ни ночью клобука с головы. На пятый день они приобщаются, и тогда их отпускают по домам.
Вскоре он был рукоположен в иеродиакона. Получив весть о своем назначении и считая себя недостойным этого сана, он с другим иноком, предназначенным в иеромонахи, пошел к о. Макарию отказаться. Вошли они, а старец им говорит:
— Ну, вас назначили, назначили. Это хорошо, хорошо.
Они мялись и ничего не могли ответить старцу; наконец другой монах, более смелый, вымолвил:
— Вот, об этом-то мы и пришли поговорить с вами, батюшка. Ведь мы недостойны священного сана.
— Так и думайте, так и думайте всегда, что вы недостойны, — отвечал им старец.
Служение при совершении таинств, участие в принесении бескровной жертвы доставляло, конечно, величайшую отраду пламенной, беззаветно веровавшей душе иеродиакона Амвросия. Воспоминание об этой поре его жизни и о духовных воспринятых им тогда утешениях звучит в его словах, сказанных десятки лет позже одному иеродиакону, тяготившемуся священнослужением: «Брат, не понимаешь — ведь жизни причащаешься!»
Зимой 1845 г. он был посвящен в иеромонахи. Надо было ехать в Калугу, и он отправился туда 7 декабря, в день своего ангела. Был сильный холод, и отощавший от поста о. Амвросий очень прозяб на этом пути, где едешь все время открытым местом и где при буре, особенно по берегам Оки, которую надо дважды переезжать, ветер бушует с нестерпимой силой. В эту поездку о. Амвросий страшно простудился и на всю жизнь испортил свое здоровье.
Силы его разом упали. Тем не менее он принуждал себя отправлять чреду священнослужения. Слабость его была, однако, так велика, что он не мог держать долго потир в руках, и, приобщая народ, ему иногда приходилось прерывать приобщение, возвращаться на время в алтарь и ставить чашу на престол, чтобы дать отойти онемевшей руке.
По слабости здоровья о. Амвросий должен был оставить келейничество у о. Макария. Силы его все падали и падали. Хотя еще на ногах, он служил все реже и реже. Ему было около 34 лет от роду, когда он был назначен, по ходатайству игумена Моисея и старца Макария, в помощь о. Макарию в его старческой деятельности.
О. Амвросий, таким образом, рано должен был стать на тот путь, на котором он так верно и честно послужил русской земле. Но вместе с великой тягой старческого служения Бог наложил на него великое испытание — неизлечимую, с постоянными жестокими страданиями болезнь. С 35-летнего возраста о. Амвросий был как бы непрестанно распят. В полной мере выпал ему дар, который посылает Бог людям, самоотверженно Его возлюбившим, — дар безысходного, неослабного страдания. Так рано был он увенчан терпением, которое лишь по смерти мог сложить у престола украсившего его этим терпением Христа. И невольно, когда подумаешь об этом страдании его и о явленной им в этом страдании мощи духовной, невольно вспоминаются заветные слова христианской психологии: «Сила Моя в немощи совершается» (2 Кор. 12, 9).
О. Амвросий заболел в конце сентября 1846 г. Он слег в постель, а в конце октября, в крайнем изнеможении сил, его особоровали и приобщили. Болезнь все развивалась, и лечение не помогало. Прошел год. Положение не улучшалось, и ему пришлось подать прошение об оставлении в Оптиной за штатом. Вот это прошение, как документ о тогдашнем состоянии его здоровья: «Давняя моя болезнь: расстройство желудка и всей внутренности и расслабление нервов, будучи усилена припадками закрытого геморроя, с осени 1846 г. довела тело мое до крайнего изнеможения, от коего и медицинские пособия, в продолжение года употребляемые, меня восставить не могли и не подают никакой надежды к излечению. Почему я, как ныне, так и впредь, исправлять чередного служения и никаких монастырских должностей не могу».
По распоряжению Святейшего Синода, монашествующие, оставляемые за штатом, должны подвергаться медицинскому освидетельствованию. Но иеромонаха Амвросия не могли доставить в епархиальный город, вследствие совершенного расслабления, и потому было разрешено освидетельствовать его на месте. Вот интересный протокол, составленный после медицинского осмотра, в марте 1848 г.:
«Отец иеромонах Амвросий имеет болезненный желтый цвет лица, с болезненно блестящими глазами, всеобщую худобу тела; при высоком своем росте и узкой грудной клетке — сильный, больше сухой кашель, с болью при нем в груди, боль в подреберных сторонах, преимущественно в правой; нытье под ложкой и давящую боль в стороне желудка; совершенное расстройство пищеварения, упорные постоянные запоры и частую рвоту не только слизьми и желчью, но и принятой пищей; бессонницу и, наконец, повременный озноб к вечеру, сменяющийся легким жаром. Припадки эти означают легкую изнурительную лихорадку, происшедшую вследствие затвердения брюшных внутренностей, преимущественно желудка».
Решено было о. Амвросия исключить из штата братии Оптиной пустыни и оставить его на пропитании и призрении оной пустыни.
Итак, через какие-нибудь девять лет по приходе в Оптину о. Амвросий очутился неизлечимо больным заштатным иеромонахом.
Можно думать, что болезнь его немало обязана суровым условиям жизни, которые он сам на себя наложил, желая смирить свою природу. Организм его от природы был нежен, требовал постоянной заботы и тщательного ухода. А он не щадил себя, налагал на себя суровые посты, простужался. Придавая исключительную ценность жизни духа, он, естественно, за ней пренебрег внешней стороной своего существа, которая пришла в быстрое разрушение. Внешняя крепость его пала, силы навсегда утрачены. Плотский человек был разрушен, растоптан, убит. И в этом телесном изнеможении, на этих развалинах былого жизнерадостного, бойкого, кипящего силами Гренкова стал возникать все яснее и яснее обозначавшийся новый человек.
Страдание составляет одну из величайших тайн и один из славнейших венцов христианства и было всегда неотъемлемым, непременным условием жизни его лучших людей.
С тех пор как на земле совершилось неслыханное, трудномыслимое дело — подвиг страдающего Бога, жизнь как бы поблекла и потускнела со стороны своих радостей. Неугасимый, непреходящий свет Голгофы столь бесконечно ярким сиянием озарил страдание, что к нему с невольной притягательной силой стремились все самые цельные, самые искренние и непосредственные люди христианства, все его золото.
Ужасным, чем-то неестественным, чем-то невыносимым для их любви ко Христу казалось таким людям принимать наслаждения там, где одни муки, искажения, предание, суд, бичевание и пропятие принял Богочеловек; и, наоборот, самые ухищренные муки, будь то терпеливо и с благодарением переносимое страдание, ниспосланное свыше, или казнь, добровольно на себя принятая, казались таким людям желанным уделом. Словно дрова, подбрасываемые на уже жарко и ярко разгоравшийся костер, все пребывающая, все ожесточающаяся сила страдания пуще и пуще распаляет пламя Божественной любви. Будущее — в этих избранных людях, и в этом распалении все менее и менее человечески несовершенного, человечески ограниченного, человечески слабого оставалось в них, давая место все сильнее и пышнее развивавшемуся божественно совершенному и божественно прекрасному.
Да, путь жгучего страдания — это то рождение свыше, рождение огнем, без которого трудно стать христианином.
Так было и с о. Амвросием. Почва души его, избранной сызначала, богато и благодатно одаренная, была приготовлена и взрыхлена. Но для приближения к полному совершенству нужно было великое страдание. И оно явилось в болезни, мучившей его свыше 40 лет, всю вторую половину его жизни.
Сил оставалось лишь настолько, чтобы дышать и нести свой подвиг, и вместе с тем этот «по вся дни» изнемогавший, чуть не ежедневно умирающий человек нес такую работу, которая была бы едва под силу и самому цветущему здоровью.
В Оптиной не думали, что о. Амвросий останется жить. Между тем по выходе за штат, выброшенный, так сказать, за борт, он начал понемногу поправляться. Слово «поправляться» надо понимать здесь относительно, так как он после этой болезни здоров никогда не был, а только перемогался в промежутках между совершенным изнеможением.
Настала весна, пришло лето, и в теплый, ясный, тихий день о. Амвросий в первый раз вышел из кельи и, еле передвигая ноги, опираясь на палку, побрел по самой уединенной дорожке скита.
Через год прибыл в Оптину пустынь товарищ о. Амвросия по учительству в Липецке, Покровский, который все отлагал поступление в монастырь и, заболев во время холерной эпидемии и признанный безнадежным, дал обет, в случае выздоровления, проститься с миром.
Любопытна следующая подробность. Поддерживая с приятелем постоянную переписку во время его мирской жизни, о. Амвросий как-то попросил Покровского прислать ему чаю: вовсе не потому, чтоб имел в нем нужду, а чтоб доставить ему случай сделать дружескую услугу. На эту просьбу Покровский ответил: «Ты ведь монах. Какой же тебе чай!»
Приехал в Оптину Покровский сильно озябшим и попросил первым делом товарища напоить его чаем.
— Ведь монахи не должны пить чай, — заметил ему ласково о. Амвросий, приготовляясь исполнить его требование.
Если болезнь не ожесточалась, то и настоящего улучшения не наступало, и в о. Амвросии возникла мысль ехать на богомолье в Киев. Вместе с тем у него было намерение побывать на родине и тайно постричь свою старушку мать в схиму. Но поездка не состоялась, не пришлось и матери великого инока принять пострижение. Как и сын, она была болезненна.
«Мать моя, — вспоминал старец, — всегда была слабая, больная. Помню, что она и летом сидела все на печке, но прожила дольше отца, несмотря на то, что он был крепкого здоровья. Отец скончался 60 лет, а мать — 70. Она жила благочестиво, спасалась по-своему. Но если б я ее постриг, то она могла бы спутаться и никуда бы не попала (ни в мирские, ни в монахини)».
По миновании острого периода болезни, здоровье не восстановилось. То ожесточался катар желудка и кишок, открывалась рвота, то ощущалась нервная боль, то простуда с лихорадочным ознобом. К этому присоединились геморроидальные кровоистечения, доводившие больного до такого состояния, что он временами лежал в постели, как мертвый.
Но на свое положение он не только не жаловался, но покорно и с благодарностью принимал эту болезненность из рук Божьих, как лучшее средство для воспитания души.
Не отказываясь от помощи медицины, имея у себя столик, постоянно заставленный разными лекарствами, он всегда только подлечивался, а не лечился и лишь в крайности обращался к врачу. «Монаху не следует серьезно лечиться, а только подлечиваться», — говорил он.
И сам себя и впоследствии других неизлечимо больных он поддерживал таким рассуждением: «Бог не требует от больного подвигов телесных, а только терпения со смирением и благодарением». Он забывал, говоря это, что самое несение болезни с терпением есть подвиг великий, немногим доступный.
В самом деле, каким ограничениям подвергает человека болезнь и как тяжело, особенно для человека столь живого характера, каким отличался о. Амвросий, одно из главных ограничений — потеря свободы передвижения.
Внешняя обстановка жизни о. Амвросия оставалась в этот период времени прежняя. По-старому в келье его была нищета. В переднем углу стояло несколько икон; около двери висели ряса и подрясник с мантией. Кровать с холщевыми, набитыми соломой матрасом и подушкой. Под койкой была плетушка с бельем, заменявшая ему комод.
В пище по-прежнему соблюдалось крайнее воздержание. Несмотря на совершенно расстроенный желудок, о. Амвросий часто довольствовался общей трапезой, которая в Оптиной сурова. Скоромного масла не бывает никогда, кроме как во время шести сплошных седмиц, а все посты готовят вовсе без масла; не разрешается даже и постное масло. Это бывает тяжело подчас и вполне здоровым людям, а еще затруднительнее было для человека совершенно больного. Еще тяжелее было о. Амвросию то, что он рано лишился зубов в верхней челюсти. Ему было обременительно есть совсем не протертую пищу, и была придумана такая мера: когда скитская братия размещалась за столом, о. Амвросий отправлялся к кухне, около которой была маленькая комнатка, где хранилась скитская посуда и резался хлеб, и тут усаживался он один за стол. У него был ковш, продырявленный в виде терки, через который он и протирал пищу, подаваемую на блюде. Когда бывало ему очень плохо, он у себя в келье готовил себе картофельный суп.
По-прежнему соблюдал он полнейшее послушание старцу Макарию. Один современник о. Амвросия говорил: «Казалось, что у него не было своей воли в распоряжении даже келейными мелочными вещами, а во всем воля старца, и во всем давался им отчет о. Макарию».
Жил он в отдельном от старца корпусе, но ежедневно ходил к нему, если дозволяло здоровье. Он помогал старцу в его обширной переписке и занимался приготовлением к изданию святоотеческих книг.
Особенно много он поработал по переложению Лествицы с древнеславянского, малодоступного языка, со многими темными, малопонятными местами в доступную форму на новославянском языке.
По-прежнему старец Макарий подвергал порою своего ученика тяжким испытаниям и лишениям. Только завидит его, быть может, крайне утомленного, без дела, уже кричит: «Амвросий, Амвросий, что ничего не делаешь?»
Иногда даже Покровский приходил к старцу заступиться за о. Амвросия и говорил:
— Батюшка, ведь он человек больной.
— А я разве хуже тебя знаю, — отвечал старец.
Но бывали и внимание, «утешения».
— Иду раз по скиту, — рассказывает сам о. Амвросий. — Вдруг мне навстречу батюшка. Где-то он взял крошечную баночку варенья и говорит мне: «На-ко, на-ко, тебе, для услаждения гортани от горести, ею же сопротивник напои».
Углубление в мысли и учение Святых Отцов имело, несомненно, значительное влияние на духовный рост о. Амвросия. Один из участников в этих занятиях пишет: «Как щедро были награждены мы за малые труды наши! Кто из внимающих себе не отдал бы нескольких лет жизни, чтобы слышать то, что слышали уши наши, — объяснения старца Макария на такие места писаний отеческих, о которых, не будь этих занятий, никто из нас не посмел бы и воспросить его». Можно думать, что в эту пору отец Амвросий проходил путь умной молитвы. Несколько отрывочных сохранившихся отзывов о. Амвросия показывают его мнение об этом таинственно-спасительном пути.
— Что это, батюшка, умная молитва? — спросили его как-то.
О. Амвросий на этот вопрос взглянул на собеседника своим проницательным взглядом и вымолвил:
— Учитель молитвы — Сам Бог.
«Трудное это, брат, дело — всего разломить», — выразился он как-то в другой раз.
Вообще, духовное развитие о. Амвросия шло удивительно правильно и гармонично. Без всяких потрясений, без влияния каких-либо неожиданных и значительных событий, углубляясь исключительно в жизнь своего духа, восходил он со ступени на ступень, из силы в силу.
От всяких неожиданностей в жизни духовной, от подвигов «не по разуму», от неблагоразумных, хотя бы и добрых с виду, желаний он был застрахован послушанием и безусловно полной откровенностью к своему старцу.
И быть может, именно на него и намекал о. Макарий, когда спросил как-то о. Амвросия: «Угадай, кто получил свое спасение без бед и скорбей?» — понимая, конечно, под «скорбями» тонкие духовные опасности, происходящие от отсутствия надежного руководства в жизни духовной.
Когда о. Амвросий получил возможность выбираться из кельи, он, хотя уже никогда не совершал богослужений, хаживал еще иногда в церковь и там же, по разу в месяц, приобщался.
Одна из самых неприятных подробностей его болезненного состояния состояла в том, что он постоянно находился в изнурительной испарине, так что ему приходилось очень часто менять чулки и фланелевые рубашки, которые он носил на теле. Эта потребность с течением времени все усиливалась, и в последние годы, при крайнем упадке сил и как это ни было для него мучительно, старец переобувался по нескольку раз в час. Еще в годы до своего старчества он постоянно носил с собой мешочек с фланелевыми рубашками и чулками, даже собираясь в церковь. В то время часть скитского храма сзади представляла подобие комнаты — притвора, и здесь-то о. Амвросий и переодевался.
Мало-помалу о. Макарий вводил своего ученика в дело старчества. О начальной деятельности о. Амвросия на этом поприще есть свидетельство игумена Марка, поступившего в Оптину в 1854 г.:
«Сколько мог я заметить, о. Амвросий жил в это время в полном безмолвии. Ходил я к нему почти ежедневно для откровения помыслов и всегда почти заставал его за чтением святоотеческих книг. Если же не заставал его в келье, то это значило, что он находится у старца Макария, которому помогал в переписке или трудился в переводе святоотеческих книг. Иногда же заставал его лежащим на кровати и слезящим, но всегда сдержанно и едва приметно. Мне казалось, что старец Амвросий всегда ходил перед Богом или как бы ощущал присутствие Божие, по слову псалмописца: «Предзрех Господа предо Мною выну», а потому все, что ни делал, старался Господа ради и в угодность Богу творить. Через сие всегда был он сетованен, боясь, как бы чем не оскорбить Господа, что отражалось и на лице его. Видя такую сосредоточенность своего старца, я в присутствии его всегда был в трепетном благоговении. Да иначе мне нельзя было быть. Ставшему мне, по обыкновению, перед ним на колени он, бывало, весьма тихо сделает вопрос: «Что скажешь, брате, хорошенького?»
Озадаченный его сосредоточенностью и благоумилением, я, бывало, скажу: «Простите, Господа ради, батюшка, может, я не вовремя пришел». — «Нет, — скажет старец, — говори нужное, но вкратце». Наставления же он преподавал не от своего мудрования, хотя и богат был духовным разумом, предлагал не свои советы, а непременно деятельное учение Святых Отцов. Для сего, бывало, раскроет книгу того или иного Отца, найдет, сообразно с устроением пришедшего брата, главу Писания, велит прочитать и затем спросит, как брат понимает ее. Если кто не понимал прочитанного, то старец разъяснял содержание весьма толково».
О. Марку случалось приходить к о. Амвросию очень рано, часов в пять утра. И всегда он находил его свежим и бодрым, как будто не спавшим.
Кроме иноков, о. Макарий поручал о. Амвросию говорить также и с некоторыми мирянами. Он вел также беседы с женщинами в хибарке, выстроенной в самой ограде, в которую с внешнего крыльца допускаются женщины, которым запрещен вход в скит. Для о. Амвросия, по его разговорчивому нраву, эти беседы не были в тягость, а прозорливый о. Макарий пророчествовал о той великой тяготе, какая ждет его, — впоследствии его обуревали нескончаемые толпы посетителей. Проходя мимо о. Амвросия, занятого беседой с посетителями, он погрозится, бывало, на него костылем и молвит: «Смотри, помянешь ты это времечко!»
По требованию о. Макария о. Амвросий ходил, как и сам старец, в монастырскую гостиницу для удовлетворения посетителей, и туда брал он с собой неизменно сопровождавший его мешок с переменным бельем.
Случилось ему раз говорить с одной значительной барыней, которая, готовясь к причастию, рассказала ему о разных своих огорчениях.
«Поделом вору и мука», — ответил старец о. Амвросий.
Эти слова так ей не понравились, что она немедленно прекратила разговор. Но на следующий день, когда о. Макарий, взяв с собой и о. Амвросия, пришел поздравить ее, она сказала: «Ну уж, батюшка, повозилась я с вашим словечком, чуть-чуть причастия не отложила. Пришла к обедне, все никак не успокоюсь. Только уж во время Херувимской согласилась, что вы правду сказали».
Одна богатая помещичья семья, остановившаяся в гостинице, для облегчения о. Амвросия стала посылать за ним экипаж с лошадью. Раз как-то встретил его едущим таким образом архимандрит Моисей, повернулся к нему спиной и сделал вид, что ищет что-то в кустах. О. Амвросий понял, что настоятелю не нравится езда, и он стал по-прежнему ходить в монастырь пешком, неся за плечами свой мешок.
Так постепенно, исподволь подготовлялся о. Амвросий к преемству о. Макарию.