К книге
СпартакСпартак. Глава XIV Самолюбие ликтора Симплициана
64%
Спартак. Глава XIV Самолюбие ликтора Симплициана
16

После поражения при Аквинуме претор Публий Вариний с остатками своих легионов, около десяти тысяч человек, отступил в Норбу и укрепился там, чтобы защищать одновременно и Аппиеву, и Латинскую дорогу в случае, если бы ненавистный гладиатор, который, по мнению Вариния, перевернул все правила тактики и опрокинул традиции всех наиболее опытных полководцев, несмотря на зимние холода, осмелился двинуться против Рима.

Что касается Спартака, то он после блестящей победы при Аквинуме послал об этом сообщение в лагерь под Нолой и поставил свои легионы на отдых в бывших римских квартирах. Затем, призвав в свою палатку Эномая, он передал ему начальство над четырьмя легионами, заставив поклясться честью, что он ни в каком случае не двинется из лагеря, пока Спартак не вернется. Эномай поклялся, и Спартак в два часа после полуночи тайно выступил из лагеря во главе трехсот всадников с определенной целью, известной только ему одному.

Между тем в лагерь под Нолой в течение двухмесячного похода Спартака в Самниум и Лациум ежедневно со всех сторон стекались рабы и гладиаторы такими толпами, что Крикс мог сформировать еще три легиона по пять тысяч с лишком в каждом и поручил командование ими Арториксу, Брезовиру и одному старому, атлетического телосложения кимвру, взятому в плен Марием в сражении при Верцеллах. Этот кимвр, по имени Вильмир, несмотря на грубость и дикость характера и на пьянство, имел высокую репутацию среди гладиаторов за геркулесовскую силу и за прямоту души.

Легионы, согласно предписанию Спартака, ежедневно выходили упражняться в фехтовании, в тактических приемах, в атаках. Солдаты занимались этим очень охотно и старательно. Надежда добиться свободы и увидеть торжество своего правого дела так воодушевляла этих несчастных, оторванных римским насилием от родины, от семей, от привязанностей, сознание, что они – свободные солдаты святого знамени, так подымало попранное чувство собственного достоинства и облагораживало их в собственных глазах, жажда мести за испытанные оскорбления так воспламеняла в сердцах этих людей желание помериться оружием с угнетателями, что в ноланском лагере на всех лицах, во всех речах проявлялись смелость, сила, непоколебимое мужество. Энтузиазм этого молодого войска усиливался доверием, которое гладиаторы питали к своему безгранично почитаемому, беспредельно любимому вождю.

Когда пришло известие о победе, одержанной Спартаком над легионами Публия Вариния при Аквинуме, радость была единодушной, шумной и пылкой, всюду раздавались веселые песни, праздничные крики и оживленные разговоры.

Среди этой суматохи, этого оглушительного шума, этого бурного движения, напоминавшего море во время урагана, вероятно, единственным лицом в лагере гладиаторов, которое не знало причины этой радости, была Мирца. Она остановилась у входа в палатку, в которой проводила почти целые дни, и спросила у проходивших солдат, что вызвало это ликование.

– Спартак еще раз победил!

– Он совершенно разбил римлян!

– Он их так разгромил, что они долго будут это помнить!

– Где?.. Как?.. Когда?.. – спросила взволнованно девушка.

– При Аквинуме…

– Три дня тому назад…

– Он разбил претора и захватил его коня, ликторов и знамена!

В это время на преторий явился Арторикс. Он шел к Мирце с вполне благовидной целью – сообщить ей подробности об одержанной ее братом победе, но, подойдя к ней и поздоровавшись, густо покраснел и смутился так сильно, что не знал, как начать речь.

– Так вот… здравствуй, Мирца, – пробормотал юноша, блуждая глазами во все стороны и теребя перевязь, спадавшую с левого плеча на правый бок, – ты уже знаешь… это было при Аквинуме… Как твое здоровье? – И после короткого колебания закончил: – Так вот, значит, Спартак победил.

Смущенный Арторикс казался самому себе смешным: язык у него точно прилип к гортани, и он был вынужден вытягивать из себя слова. Он охотно предпочел бы находиться в самом жарком бою и сражаться с сильнейшим врагом.

Дело в том, что Арторикс, эта нежная, чистая душа, обожавший Спартака, с некоторого времени испытывал такие сердечные волнения, каких он никогда не знал раньше. Вид Мирцы его волновал; ее голос вызывал в нем неизъяснимый трепет, а ее речи, казавшиеся сладчайшими звуками сафической арфы, переносили его, незаметно для него самого, в неведомые, полные неги миры и заставляли забывать обо всем окружающем.

Сперва он отдавался целиком этим сладостным грезам, не стараясь разгадать их характер и источник, давал убаюкивать себя опьянявшей его таинственной гармонии, давал себя увлекать этому лазурному фантастическому потоку сладостных ощущений и не понимал и не старался понимать, что происходило в его душе.

С того дня, как Спартак отправился в Самниум, молодому гладиатору часто случалось находиться в палатке вождя возле Мирцы, причем он не знал, как и для чего он приходил туда; часто случалось, что он как бы в беспамятстве или во сне оказывался посреди поля или виноградника в нескольких милях от лагеря, не имея возможности объяснить себе, как он попал туда и о чем он думал, пока шел.

Но спустя месяц после отъезда Спартака произошло нечто, вынудившее юного галла несколько удержаться на этой опасной наклонной плоскости сладостных галлюцинаций, на которую он вступил, и призвать себе на помощь разум, для того чтобы внести хоть немного порядка в свои расстроенные мысли.

А случилось следующее: Мирца, сперва не замечавшая частых посещений Арторикса, всегда беседовала с ним, нежно отдаваясь искренней дружбе, но с течением времени и она начала то вдруг краснеть, то внезапно бледнеть и обнаруживала волнение, задумчивость и стеснение.

Тогда юноша принялся внимательно исследовать свою душу и понял, что он отчаянно влюблен в сестру Спартака.

И он решил, что причина этого поведения девушки, столь же странного, как и его собственное, – ее презрение к нему; он не подумал, что и Мирца могла пройти через все фазы страсти, через которые прошел он сам, не смел льстить себя надеждой, что девушка питает к нему любовь, равную той, которую он испытывает к ней, и вовсе не предполагал, что ее смущение, когда он находится возле нее, имеет тот же источник, что и его собственное.

Таким образом, оба юных существа обрекли себя на жизнь, полную тайных страданий, постоянной тревоги, трудноскрываемых вздохов, старались избегать друг друга, желая в то же время быть вместе; желая не видеться часто, встречались, а встречаясь, хотели говорить, но молчали; желали расстаться, но стояли без движения, с потупленными взорами, лишь по временам тайком поглядывая друг на друга, словно считая это преступлением.

Поэтому Арторикс с радостью воспользовался вестью о новой победе Спартака, чтобы пойти к палатке фракийца. Он говорил самому себе, что более законного основания пойти к девушке не может быть, и старался убедить себя в том, что не он создал этот повод и что из-за глупой щепетильности не сообщить Мирце столь радостную весть было бы не только ребячеством, но прямо дурным поступком.

И он побежал к девушке с сердцем, трепетавшим радостью и надеждой, с твердым решением победить то смущение, то волнение, ту странную робость, которые сковывали его, когда он бывал с нею. Он решил поговорить с ней откровенно и смело, как подобает мужчине и воину, открыть ей всю свою душу, так как – думал он, приближаясь к палатке Спартака, – это странное положение вещей должно же когда-нибудь кончиться, и пришло уже время найти какой-либо способ избавиться от мучивших чувств.

Но когда Арторикс очутился возле Мирцы, все его прекрасные намерения рассеялись как дым, и он стоял перед ней как мальчик, пойманный на месте преступления учителем; поток красноречия, который должен был излиться из его уст, сразу иссяк, и ему удалось лишь произнести восемь или десять бессвязных и отрывистых слов, в которых не было ни капли здравого смысла.

Пламенный румянец выступил на лице девушки, и после небольшого колебания она, стараясь побороть собственное волнение, сказала наконец Арториксу слегка дрожащим голосом, которому силилась придать твердость:

– Послушай, Арторикс, ну разве так рассказывают сестре о геройских подвигах брата?

При этом упреке юноша покраснел и, черпая в нем мужество, недостававшее ему вначале, подробно рассказал девушке обо всем, что сообщили курьеры о сражении при Аквинуме.

– А Спартак не ранен? – спросила Мирца, с тревогой следя за рассказом гладиатора. – Правда не ранен?.. С ним ничего не случилось?..

– Да нет! Как всегда, он вышел невредимым из всех опасностей.

– Ах, именно его мужество, которым он мог бы помериться с богами, – воскликнула слабым голосом Мирца, – и заставляет меня дрожать за него каждый час, каждую минуту!

– Не бойся, благородная девушка: пока у Спартака в руке меч, нет оружия, которое нашло бы дорогу к его груди!

– О, я верю, – сказала, вздыхая, девушка, – что он непобедим, как Аякс, но знаю, что он не неуязвим, как Ахиллес.

– Высшие боги, покровительствующие нашему справедливому делу, охранят также драгоценную жизнь нашего вождя!

Тут оба замолчали.

Арторикс смотрел влюбленными глазами на белокурую девушку, на тонкие черты ее лица и на ее изящную фигуру.

Мирца же устремила взгляд в землю, так как хотя и не видела, но чувствовала на себе взоры юноши, и этот пылающий влюбленный взгляд одновременно доставлял ей удовольствие, беспокойство и смущение.

Это молчание, столь неприятное для Мирцы, длилось с минуту, но показалось ей целым веком; она в конце концов очнулась и, решительно подняв глаза на Арторикса, сказала:

– Ты сегодня не выведешь свой легион в поле для обучения?

– О Мирца, тебе так неприятно мое присутствие? – воскликнул юноша, опечаленный этим вопросом.

– Нет, Арторикс, вовсе нет, – возразила с необдуманной пылкостью девушка и, тотчас же остановившись и покраснев, как пурпур, прибавила, заикаясь: – Дело в том… так как ты… обычно так строго относишься к своим обязанностям…

– Чтобы отпраздновать победу Спартака, Крикс дал сегодня полный отдых легионам.

На этом их беседа снова прекратилась.

Наконец Мирца сделала решительное движение, чтобы вернуться в палатку, и сказала, не глядя на гладиатора:

– Прощай, Арторикс!

– О нет, выслушай меня, Мирца, не уходи! Я должен сказать тебе то, что уже давно хочу сказать… непременно должен сказать тебе это сегодня! – воскликнул торопливо Арторикс, осмелевший при движении девушки; он не желал расстаться с ней, не открыв своей души.

– Что ты хочешь мне сказать? О чем ты хочешь со мной говорить? – спросила Мирца, скорее опечаленная, чем удивленная словами юного галла. Она уже переступила через порог палатки и повернулась всем корпусом; только лицо ее было обращено к Арториксу.

– Вот… выслушай меня… и прости меня… Я хотел сказать… я должен сказать… но нужно, чтобы ты не обиделась на мои слова… так как… я не виноват… и затем… уже два месяца…

Забормотав что-то бессвязное, он остановился. Но потом, сразу прорвавшись в стремительных и отрывистых словах, подобно потоку, вышедшему из своего русла, начал быстро говорить:

– И зачем я должен скрывать это от тебя?.. Зачем я должен принуждать себя скрывать страсть, которую я больше не могу подавлять, которая видна во всех моих поступках, в каждом моем слове, каждом взгляде, каждом вздохе? До сих пор меня удерживала боязнь оскорбить тебя, страх перед твоим отказом, подозрение, что я тебе противен, но теперь я не могу, не могу больше противиться очарованию твоего взгляда и твоего голоса, непреодолимой силе, влекущей меня к тебе; я чувствую, что не могу и не хочу больше жить в этих терзаниях, в этой тревоге… Я люблю тебя, прекрасная Мирца, я люблю тебя, обожаемая Мирца, я люблю тебя, как наше знамя, как Спартака, и гораздо больше, чем самого себя, и если этой любовью я оскорбил тебя, если я тебя огорчил, прости меня: таинственная сила, более могучая, чем моя воля, овладела моей душой, и я не мог, поверь мне, я не мог освободиться от ее власти!

На этом он закончил свою речь, произнесенную дрожащим от волнения голосом, склонил голову и остановился в покорной позе, ожидая с трепетом в душе ее решения.

По мере того как юноша говорил с возрастающим жаром, который придает словам только глубокое чувство, Мирца слушала его с очевидным и все растущим волнением; глаза ее расширились, затем постепенно налились крупными слезами, с трудом удерживаемыми ею. Когда Арторикс кончил, чувства, волновавшие девушку, должно быть, достигли своего высшего предела, так как грудь ее поднималась и опускалась с необычайной быстротой. Некоторое время девушка стояла совершенно неподвижно; она уже не сдерживала слез, а глаза ее с выражением мольбы ласкали белокурую голову юноши, склонившуюся к ней. После минутного молчания она ответила слабым и надрывающимся от рыдания голосом:

– Ах, Арторикс! Было бы хорошо, если бы ты никогда не думал обо мне, а еще лучше, если бы ты никогда не говорил мне о своей любви…

– Значит, я тебе безразличен, противен? – грустно спросил галл, подымая сильно побледневшее лицо.

– Ты мне не безразличен и не противен, великодушный и благородный юноша. Самая богатая девушка, самая знатная женщина должна бы гордиться твоей любовью, но эту любовь… надо, чтобы ты вычеркнул ее из своего сердца… мужественно и навсегда…

– Но почему? Почему?.. – спросил с тоской, с мольбой протянув к ней руки, несчастный гладиатор.

– Потому, – продолжала говорить Мирца слабым голосом, – потому, что ты не можешь любить меня… потому, что любовь между нами невозможна…

– Что? Как? Что ты сказала? – прервал ее юноша, делая несколько шагов по направлению к ней, как бы для того, чтобы схватить ее за руки. – Что ты сказала?.. Невозможна?.. Почему же невозможна?.. – воскликнул он в отчаянии.

– Невозможна! – сказала твердым, но печальным голосом девушка. – Я говорю тебе – невозможна!

И она сделала шаг, чтобы вернуться в палатку, но, так как Арторикс двинулся, как бы желая последовать за ней, она остановилась и, сделав повелительный жест правой рукой с обращенным к нему указательным пальцем, сказала подавленным голосом:

– Именем гостеприимства я прошу тебя никогда больше не входить в эту палатку… Приказываю тебе это именем Спартака!

При имени обожаемого вождя Арторикс склонил голову и, разразившись горькими рыданиями, остановился, разбитый и уничтоженный, под тяжестью неожиданно обрушившегося на него несчастья.

А Мирца, с лицом бледным и помертвелым от горя, едва сдерживая слезы, исчезла внутри палатки.

Галл долгое время стоял пораженный, в беспамятстве, вне себя, шепча только время от времени едва слышно:

– Не… воз… можна!.. Не… воз… мож… на!

Он был выведен из этого состояния громкими звуками музыки, которыми огласили воздух оркестры лагеря по случаю победы Спартака, и воскликнул, яростно сжав кулаки и посылая проклятие небу:

– Ах!.. Пусть меня поразит своими молниями и испепелит Тарана[95], прежде чем я потеряю рассудок!

Схватившись обеими руками за голову, как бы для того, чтобы заглушить жестокий шум в висках, и шатаясь, как пьяный, он ушел с претория.

В палатках гладиаторов слышались песни, гимны и веселые крики: войско хотело достойным образом отпраздновать победу Спартака при Аквинуме.

А Спартак тем временем во главе своих трехсот кавалеристов во весь опор мчался по дороге в Рим. И хотя велик был ужас, вызванный последней победой гладиаторов среди населения латинских городов, однако Спартак счел рискованным ехать днем по Аппиевой дороге и прилегающим к ней преторским дорогам только с тремя сотнями человек, поэтому он пускался в путь с наступлением ночи, а на заре укрывался в лесу или в какой-нибудь патрицианской вилле, расположенной вдали от дороги, и в таких местах, где можно было защититься от неожиданного нападения. Таким образом, едучи быстрой рысью, он в полночь третьего дня с момента оставления аквинского лагеря достиг Лабика (ныне Вальмонтоне) – города, расположенного на равном расстоянии от Тускулума и Пренесты, между Аппиевой и Латинской дорогами. Здесь, велев своей коннице разбить лагерь в тайном и безопасном месте, вождь гладиаторов призвал к себе самнита, командовавшего этим отрядом, и приказал ему ожидать здесь двадцать четыре часа, по прошествии которых, в случае если он, Спартак, не вернется по какой-либо причине, отправиться обратно в Аквинум, следуя по той же дороге и тем же порядком, как они приехали сюда.

А сам он верхом один отправился по преторской дороге, которая от Пренесте через Лабик вела в Тускулум.

На очень живописных холмах, окружавших этот старинный город, стояли многочисленные виллы римских патрициев, которые съезжались сюда в летние месяцы дышать целебным воздухом Лациума и обыкновенно оставались до середины осени.

В двух милях от города на рассвете Спартак спросил у одного земледельца, вышедшего на полевые работы, как проехать к вилле Валерии Массалы, вдовы Луция Суллы. Получив точные указания, он поблагодарил крестьянина и, пришпорив своего вороного, направил его по указанной дорожке. Вскоре он доехал до виллы, где, слезши с коня и спустив на лицо забрало, позвонил привратнику.

Последний замешкался, открывая решетку, а когда наконец открыл ее, то ни за что не хотел будить управителя дома и сообщить ему, что солдат из когорт М. Валерия Мессалы Нигера армии консула Лукулла, прибывший из Фракии, где войско этого консула тогда зимовало, просит допустить его к Валерии, чтобы передать ей от ее двоюродного брата чрезвычайно важные известия.

Кое-как Спартаку удалось уломать привратника, но после короткого разговора с домоуправителем он убедился, что трудность немедленно увидеть Валерию возросла еще больше: старый домоуправитель оказался еще упрямее привратника. Он не сдавался ни на какие доводы Спартака и наотрез отказался разбудить так рано свою госпожу.

– Ну хорошо, – сказал наконец Спартак, решившийся прибегнуть к хитрости, чтобы добиться своего, – добрый человек, ты разбираешь написанное по-гречески?

– Я не знаю греческих букв хотя бы уже потому, что довольно плохо разбираю латинские…

– Но может быть, на этой вилле найдется хоть один раб-грек, знающий греческий язык, который мог бы прочесть рекомендательное письмо, с которым трибун Мессала направил меня к своей двоюродной сестре?

Он с некоторой тревогой ожидал ответа домоуправителя и делал вид, что ищет под латами пергамент. Если бы на вилле нашелся раб, умеющий читать по-гречески, он тотчас же сказал бы, что потерял письмо.

Но как Спартак предвидел, домоуправитель испустил глубокий вздох и, покачивая головой, с горькой улыбкой ответил:

– Все рабы сбежали с этой виллы – греки и негреки – в лагерь гладиатора…

И тут, понизив голос, прибавил с глубоким презрением:

– Подлого гладиатора, гнусного и проклятого… да испепелит его всевышний Юпитер!

В первую минуту Спартаком овладел гнев, и, хотя говоривший был старик, он почувствовал желание дать ему тумака в живот, но, поборов это искушение, он спросил домоуправителя виллы Валерии:

– А почему ты понизил голос, ругая гладиатора?

– Почему… почему… – ответил в смущении домоуправитель, – потому, что Спартак принадлежал раньше к семье Валерии и ее мужу, великому Сулле, он был ланистой их гладиаторов… и Валерия, моя превосходнейшая госпожа, – пусть боги покровительствуют и пошлют ей радость на долгие годы! – имеет слабость считать этого Спартака великим человеком… и решительно не хочет, чтобы о нем худо говорили…

– О преступнейшая женщина!.. – сказал Спартак иронически.

– Эй ты, солдат! – воскликнул домоуправитель, отступив на два шага и измеряя своего собеседника с головы до ног хмурым взглядом, – кажется, ты осмеливаешься говорить дерзости о моей высокоуважаемой госпоже!..

– Вот тебе на!.. Я совсем и не хочу ругать ее… но раз она, благородная римская матрона, на стороне гладиатора…

– Это верно… я тебе сказал… Это ее слабость…

– А, понимаю! Но если ты, раб, не желаешь и не можешь считать эту слабость достойной порицания, то надеюсь, что я, свободный, могу находить ее таковой.

– Но ведь виноват во всем Спартак!

– Да, конечно, клянусь скипетром Плутона!.. Я это тоже говорил – во всем вина Спартака! Клянусь Геркулесом!.. Позволить внушить к себе симпатию добродетельной матроны!..

– Он гнуснейший гладиатор!

– Именно – гнуснейший…

И здесь, остановившись на момент и меняя интонацию, Спартак спросил:

– А что тебе худого сделал Спартак? За что ты его так ненавидишь?

– Что он сделал мне худого? Ты спрашиваешь, что он сделал мне худого?

– Я тебя спрашиваю об этом, потому что в конце концов этот мошенник, насколько я слышал, объявляет свободу рабам, а ты ведь тоже раб и, казалось бы, должен по справедливости сочувствовать этому разбойнику.

И, не дав времени домоуправителю ответить, он тут же прибавил:

– Если только ты не притворяешься…

– Я притворяюсь!.. Притворяюсь!.. О, пусть Минос будет милосерд к тебе в день суда!.. И с чего ты взял, что я притворяюсь?.. Своей безумной затеей этот грязный Спартак сделал меня самым несчастным человеком. Хотя и раб добрейшей Валерии, но, имея при себе своих двух сыновей, я был самым счастливым из людей… Двух прекраснейших юношей! Если бы ты их видел! Если бы ты их знал! Они были близнецы, красавцы и похожи друг на друга, как Кастор и Поллукс…

– Ну хорошо. Что же случилось с ними?..

– Они ушли в лагерь гладиатора, и уже три месяца у меня нет о них вестей… И кто знает, живы ли они?.. Да, кто знает… О великий Сатурн, покровитель Самниума, не допусти, чтобы они были убиты, мои дорогие, мои ненаглядные, мои любимые сынки!

И старик разразился безудержными рыданиями, поразившими и растрогавшими Спартака.

После минуты молчания фракиец сказал домоуправителю:

– Итак, ты думаешь, что Спартак поступил дурно, желая свободы для рабов? Ты думаешь, что плохо сделали твои сыновья, уйдя к нему?

– Клянусь всеми богами, покровителями Самниума! Конечно, плохое дело – восстать против Рима. И о какой свободе говорит этот глупый гладиатор? Я родился свободным в горах Самниума. Пришла гражданская война… Наши вожди кричали: «Желаем приобрести права гражданства для нас и для всех жителей Италии, какими уже пользуются жители Лациума!» И мы восстали, мы сражались и рисковали жизнью… А потом… А потом я, свободный пастух Самниума, стал рабом семейства Мессала. И хорошо для меня, что я попал к этому благородному и великодушному семейству. И жена свободного самнита стала тоже рабой и родила сыновей в рабстве и…

Здесь старик остановился на мгновение, затем, продолжая свою речь, прибавил:

– Безумие… мечты… фантазия… Мир был и будет всегда разделен на господ и рабов, на богатых и бедных, на знатных и плебеев… и всегда он будет так разделен, что бы ни было… фантазия… Мечты… глупость… И в погоне за ними бесплодно проливается драгоценная кровь – кровь наших сыновей! И ради чего? Что значит для меня, что рабы сегодня станут свободными, если ради этого будут убиты мои сыновья? На что мне эта свобода? Чтобы проливать слезы? И я буду, значит, богат и счастлив… раз я буду свободен проливать слезы по своему желанию. Допустим, что мои сыновья не умерли… что все идет великолепно и что завтра я и они будем свободны. Ну, хорошо! А дальше? Что мы сделаем с нашей свободой, раз у нас нет ничего? Теперь мы у нашей добрейшей госпожи имеем все необходимое и даже больше – имеем лишнее, завтра мы, свободные, пойдем работать на чужих полях за такую ничтожную плату, что не на что будет жить… О, как мы будем счастливы, когда мы получим свободу… умирать от голода!.. О, как мы будем счастливы!..

Старый домоуправитель на этом закончил свою речь, грубую и бессвязную вначале, но которая, по мере того как он говорил, становилась такой выразительной, что произвела глубокое впечатление на Спартака. Склонив голову, он долго стоял, погруженный в тяжелые и грустные думы.

Наконец он очнулся и спросил домоуправителя:

– Итак, здесь, на вилле, нет никого, кто понимал бы по-гречески?

– Никого.

– Принеси мне стило и дощечку.

Когда домоуправитель, разыскав то и другое, подал их солдату, тот на воске, покрывавшем дощечку, написал по-гречески два стиха из Гомера:

Я издалека пришел, о женщина, милая сердцу,

С тем чтобы пылко обнять твои, о царица, колени.

Протягивая домоуправителю дощечку, сказал ему:

– Распорядись, чтобы ее сейчас же передали служанке твоей госпожи, и скажи, чтобы она разбудила госпожу и немедленно передала ей дощечку, иначе вам обоим будет худо.

Домоуправитель посмотрел раз-другой сначала на эти, ему непонятные знаки, затем на Спартака, который медленными шагами, весь погруженный в свои думы, прохаживался по аллее. Наконец старик, по-видимому, решился исполнить полученное приказание и направился в главный дом виллы.

Спартак продолжал ходить по аллее, пока не дошел до площадки, открывавшейся у входа в дом, и здесь, шагая то медленно, то быстро, то останавливаясь, то снова принимаясь ходить, он боролся с бурей, бушевавшей у него в душе. В ушах у него звучали слова старого домоуправителя, которые произвели на него потрясающее впечатление. Он думал:

«Клянусь всеми богами Олимпа!.. Он прав… Если его сыновья умрут, что даст ему свобода в его сиротливой старости? Что ему в свободе, если он увидит ее лишь в костлявом и грязном образе голода?.. Конечно, он прав!.. Но тогда… чего я ищу? Чего домогаюсь?.. Кто я?.. Кого представляю?.. Чего хочу?..»

И здесь он на мгновение остановился, будто испугавшись своих собственных вопросов, затем возобновил свою прогулку, медленно шагая, со склоненной на грудь головой, с подавленным видом. И продолжал думать:

«Итак, я преследую какую-то околдовавшую меня химеру, представлявшуюся мне истиной. Я гоняюсь за миражем, которого никогда не поймаю, или если поймаю, то он рассеется, как туман, в то время как я буду уверен, что держу его в своих руках. Разве я брежу?.. Или фантазирую?.. И ради своих фантазий проливаю потоки человеческой крови?..»

Подавленный и уничтоженный этой мучительной мыслью, он остановился, словно потеряв сознание, затем сделал два или три шага назад с видом человека, преследуемого невидимым, но страшным врагом – угрызениями совести.

Но спустя мгновение он очнулся, поднял голову и снова продолжал ходить уверенными шагами.

«Ах, клянусь всемогущей молнией Юпитера Олимпийского, – думал он, – ведь нигде не сказано, что свободе должен сопутствовать голод и что человеческое достоинство должно одеваться в грязные лохмотья жалкой нищеты! Кто это сказал? В каком божеском декрете это написано?»

Походка Спартака стала более быстрой и возбужденной, подавленность его проходила.

«Ах, – думал он, – явись теперь передо мною, божественная истина, свободная от покрова софизмов, явись во всем блеске твоей непорочной наготы, влей бодрость в мою душу, сохрани мне чистую совесть и укрепи меня в моих святых намерениях!.. Кто же, кто установил неравенство среди людей?.. Разве не родимся мы равными?.. Разве не одни и те же у всех нас члены, не одни и те же потребности, не одни и те же желания?.. Разве не одинаковые у нас чувства, ощущения, разум и самосознание?.. Разве жизненные блага не одни и те же для всех?.. Не дышим мы все одним и тем же воздухом, не питаемся одним и тем же хлебом, не утоляем жажду из одних и тех же источников?.. Разве природа установила различие между обитателями земли?.. Разве она одних освещает и согревает жаркими лучами солнца, а других осуждает на вечную тьму?.. Разве роса спускается, принося одним благо, а другим гибель?.. Разве не рождаются, одинаково после девятимесячной беременности, сын царя и сын раба?.. Разве боги избавили царицу от родовых мук, испытываемых женой бедняка-крестьянина?.. Разве патриции живут вечно или умирают иначе, чем плебеи?.. Или трупы господ не гниют так же, как и трупы слуг?.. И разве кости и прах богатых чем-либо отличаются от праха и костей бедных? Итак, кто, кто же установил различие между одним человеком и другим, кто первый сказал: „Это – твое, а это – мое“ – и захватил права своего собственного брата?.. Наверно, это был могучий человек, который, пользуясь своей физической силой и угрожая своим богатырским кулаком более слабому, подчинил его себе. И тогда, если грубая сила была основой первой несправедливости, захвата, рабства, почему мы не можем восстановить равенство, справедливость и свободу? И если мы проливаем свой пот на чужой земле для того, чтобы вырастить и кормить наших детей, то почему нам не пролить нашу кровь, чтобы сделать их свободными и вернуть им все права?»

Здесь Спартак остановился, задерживая бег своих мыслей, и через минуту, испустив глубокий вздох удовлетворения, закончил свои рассуждения:

«Ну, хорошо… Что же говорил тот?.. Ослабевший, упавший духом, огрубевший от рабства, он уже не сознает себя человеком, а, подобно ослу, не замечая, несет на себе тяжесть своих цепей и влачит свое существование, как животное, утратив уже чувства человеческого достоинства и справедливости!»

В этот момент вернулся домоуправитель и сообщил Спартаку, что Валерия поднялась с постели и ожидает его в своих комнатах.

Спартак поспешил туда с трепетом в сердце и, введенный в кабинет, где на небольшом диване сидела матрона, поднял забрало и упал к ногам Валерии.

Она обвила руками его шею, и уста двух любящих без слов, без звука слились в страстном, долгом и пламенном поцелуе. Во власти ни с чем не сравнимого сладостного опьянения они стояли долгое время, судорожно обвив друг друга, безмолвные и недвижимые.

Наконец, словно по какому-то знаку, они оторвались друг от друга и откинулись назад, чтобы рассмотреть лица. Оба были бледны, взволнованы, потрясены. Валерия, одетая в белоснежную столу, с густыми черными, распущенными по спине волосами, с черными глазами, сияющими от радости, но в которых все-таки дрожали крупные слезы, первая нарушила молчание. Она прошептала придушенным голосом:

– О Спартак… Спартак… Как я счастлива снова видеть тебя!

И, вновь обняв его, порывисто лаская и целуя, говорила задыхающимся голосом:

– Как я дрожала… Сколько вытерпела… сколько плакала… Все думала, каким ты подвергаешься опасностям… за тебя я… дрожала… так как в моем мозгу… видишь ли… Спартак… в моем мозгу… не может возникнуть мысль, предметом которой был бы не ты… Мое сердце… поверь мне… мое сердце бьется… только для тебя… Ты – моя первая любовь, ты будешь моей последней и единственной… настоящей любовью в моей жизни!

И немного спустя, продолжая беспрерывно ласкать его, она засыпала его вопросами:

– Скажи мне, мой Аполлон, скажи мне, как ты пришел сюда? Может быть, ты идешь на Рим со своим войском? Ты не подвергаешься опасности, оставаясь здесь, не правда ли? Ты расскажешь мне подробности последнего сражения? Я слышала, что ты под Аквинумом разбил восемнадцать тысяч легионеров… Когда окончится эта война, заставляющая меня дрожать каждый час? Ты добьешься свободы, не правда ли? И ты сможешь вернуться в свою Фракию, в эту счастливую страну, где некогда жили боги.

Умолкнув на миг, она добавила более слабым и вкрадчивым голосом:

– И туда… я тоже смогу последовать за тобой… и жить, неведомая миру и не ведая его случайностей, рядом с тобой… любя тебя вечно, тебя, смелого, как Марс, прекрасного, как Аполлон, любя тебя, насколько я способна, всеми силами моей души, о дорогой Спартак!

Гладиатор грустно усмехнулся над этими нежными и обманчивыми иллюзиями, которыми его возлюбленная хотела украсить будущее, и, лаская ее черные волосы, целуя ее в лоб и прижимая к своей груди, он прошептал:

– Продолжительна и жестока будет война… и я буду очень счастлив, если мне удастся вывести рабов, ставших свободными, в их родные страны. Но чтобы установить в будущем справедливость и равенство в мире, понадобится война народов, которые восстанут не только против Рима, властителя всего мира, но против прожорливых волков, против ненасытных патрициев, против привилегированной касты в собственной стране каждого!

Последние слова гладиатор произнес удрученным и подавленным тоном, грустно качая головой: было видно, что мало надеялся он увидеть при жизни результат этого великого дела. Валерия стала утешать Спартака своими поцелуями; ласки ее рассеяли облако грусти, покрывшее морщинами лоб гладиатора.

И скоро влюбленные погрузились в пучину нескончаемых ласк, среди которых быстро промелькнули дневные часы. Их счастье увеличивалось присутствием и ласками маленькой Постумии; ее детские проказы, смех и щебетание были бесконечно милы, а личико, на котором блестели два больших черных глаза, составлявшие чудесный контраст с массой белокурых густых волос, очаровательно.

Когда сумерки начали спускаться на землю, печаль стала постепенно заволакивать радость, кратковременно оживившую отшельнический покой Валерии; вместе с дневным светом будто улетала из этого дома также и радость.

Спартак рассказал Валерии, каким образом он попал к ней, и сообщил, что его долг – долг непременный и святой, долг вождя восстания, которому судьба так улыбалась и была столь благосклонной, – обязывал его вернуться этой же ночью в Лабик, где его ожидал отряд конницы. Естественно, что это сообщение глубоко огорчило влюбленную женщину. Удалив маленькую Постумию, она со слезами на глазах бросилась в объятия любовника.

И так провели Спартак и Валерия шесть часов – от часа первого факела до тихого часа ночи – в тесных беспрерывных объятиях и в поцелуях. Она беспрестанно повторяла среди рыданий, что мрачное предчувствие сжимает ей сердце, что если он уйдет, то ей уже не обнимать его никогда, что последний раз она слышит и ласкает человека, так сильно заставившего ее сердце трепетать настоящей, глубокой любовью.

Спартак старался рассеять страх и осушить слезы Валерии. Среди поцелуев шептал он ей самые нежные слова надежды и утешения, ободряя ее, смеясь над ее предчувствиями и опасениями; но было видно, что страх Валерии проник и в сердце Спартака. Его улыбка стала напряженной, почти мрачной, а слова с трудом выходили из уст, лишенные огня и жизни. Он тоже чувствовал, что им овладевают грустные мысли, скорбные предчувствия, необъяснимый упадок духа, и не мог избавиться от этих ощущений, как ни старался.

В этом состоянии они оставались вплоть до момента, когда вода, капавшая в стеклянном шаре клепсидры[96], стоявшей на шкафу у стены, дошла до шестой черты, обозначавшей шестой час ночи. Тогда Спартак, часто незаметно для Валерии бросавший взгляд на клепсидру, встал с дивана и, вырвавшись из ее объятий, стал надевать латы, шлем и меч.

Валерия вскочила в слезах и, страстно обвив руками шею Спартака, бледная, прижавшись к нему лицом и подняв на него свои сверкающие черные глаза, в которых таилось страдание, голосом, прерывающимся от рыданий, задыхаясь, стала говорить:

– Нет, Спартак, нет… не уходи… не уезжай из сострадания… ради твоих богов… в память о дорогих тебе… я тебя умоляю… я тебя заклинаю… дело гладиаторов идет хорошо… у них храбрые начальники… Крикс… Граник… Эномай… они поведут гладиаторов… а ты… нет… больше нет… нет, нет… Спартак… ты останешься здесь… здесь, где нежность… беспредельная преданность… безграничная любовь… окружат ласками… радостями… новое существование…

– О Валерия, моя Валерия… Неужели ты хочешь, чтобы я стал бесчестным? – говорил Спартак, стараясь освободиться из объятий своей подруги. – Я не могу, не могу… Неужели я изменю тем, кого сам призвал к оружию, тем, которые надеются на меня, которые меня ждут и зовут?.. О Валерия, моя обожаемая, я не могу… я не должен изменять моим товарищам по несчастью! Иначе я буду недостойным тебя. Не принуждай меня стать презренным в глазах всех людей, в моих собственных глазах!.. Пусть твои чары и твоя власть надо мною не лишают меня мужества, а поднимают его еще больше! Пусти меня… пусти… моя Валерия… моя обожаемая Валерия!

Во время этой отчаянной борьбы, когда Валерия все теснее прижималась к Спартаку, а он легким усилием стремился отстранить ее от себя, в комнате Валерии были слышны лишь тяжелые вздохи, судорожные поцелуи, стоны и взаимные горячие клятвы.

Но Спартак, лицо которого побледнело, а глаза начали застилать слезы, призвав на помощь все свое мужество, сделал отчаянное усилие над собой и, вырвавшись из рук Валерии, уложил ее на диван, где она и осталась лежать без сил, закрыв лицо руками и разразившись безутешными рыданиями.

Когда фракиец, произнося бессвязные слова надежды и утешения, надел латы и шлем, прикрепил к поясу оружие и приготовился поцеловать в последний раз любимую женщину и уйти из этой комнаты, Валерия, вскочив с ложа, в отчаянии упала перед дверью и совсем слабым от рыданий голосом стала умолять:

– Спартак… О мой Спартак… я это чувствую… я это чувствую здесь, внутри, – и она показала на сердце, – если ты уедешь, я больше тебя не увижу… ты меня больше не увидишь… Я знаю это… чувствую… Не уезжай… нет… не сегодня, не сегодня… из сострадания… ты уедешь завтра… но не сегодня… я тебя заклинаю моей безграничной, беззаветной любовью… не сегодня… не сегодня, заклинаю тебя.

– Я не могу, не могу… Я должен ехать…

– Спартак… Спартак, – сказала едва слышным голосом, с мольбой простирая к нему руки, несчастная женщина, – я тебя умоляю… ради нашей дочери… ради нашей до…

Но она не смогла закончить, так как фракиец, подняв ее с пола и судорожно прижав к груди, прервал ее рыдания и слова, закрыв своими дрожавшими губами ее похолодевшие губы.

Любовники застыли в этом объятии на несколько минут, в течение которых в комнате слышались только их тяжелые вздохи, сливавшиеся в одно дыхание.

Но Спартак, постепенно сдерживая порыв своей нежности, немного откинул назад голову и нежным страстным голосом сказал Валерии:

– О моя обожаемая жена, неужели ты, которой я воздвиг в своем сердце алтарь как единственной богине, которой я поклоняюсь и которую я обожаю, неужели ты, у кого я черпал мужество и стойкость в минуты самой тяжкой опасности, неужели ты, одна мысль о ком вдохновляет меня на благородные замыслы и великие дела, неужели ты, Валерия, хочешь сделать меня бесчестным, низким, проклинаемым современниками и потомками?

– Нет… Я не хочу тебя видеть бесчестным… Великим, славным я желаю видеть твое имя, – возразила она, обрывая слова и произнося их едва слышным голосом. – Но я… я… бедная женщина… пожалей меня… поезжай завтра… не сегодня… не сейчас… не так быстро…

Она склонила бледное и покрытое слезами лицо на плечо Спартака и с грустной и нежной улыбкой прошептала:

– Мне так хорошо… так здесь удобно…

И она закрыла глаза, как бы для того, чтобы упиться своим наслаждением; и ее лицо, на котором еще блуждала улыбка, казалось более похожим на лицо только что умершей, чем на лицо живой женщины.

Спартак наклонился и смотрел на нее, преисполненный таким состраданием, нежностью и любовью, что вскоре его голубые сверкающие глаза, смотревшие с презрением на опасность и смерть, наполнились крупными слезами, хлынувшими на лицо и на латы.

А Валерия в это время, не открывая глаз, стала шептать слабым, слабым голосом:

– Смотри на меня… смотри на меня, Спартак… своим любовным взором… Я его вижу, знаешь, не раскрывая глаз… я тебя вижу… Какой ясный лоб… какой ясный лоб… Твои глаза так сверкают, и все-таки они нежные! О Спартак, как ты прекрасен!

И так прошло еще несколько минут.

Но едва Спартак сделал легкое движение, чтобы поднять Валерию и уложить ее на диван, как она, все еще не открывая глаз, сказала, порывисто сжимая руками шею гладиатора:

– Нет… нет… не двигайся!..

– Я должен ехать… моя Валерия!.. – прошептал ей на ухо дрожащим от волнения голосом несчастный рудиарий.

– Нет!.. Не уезжай!.. – воскликнула она, глядя на него со страхом.

Спартак ничего не сказал, но, схватив руками голову Валерии, стал покрывать жаркими поцелуями ее лоб, в то время как она по-детски нежно говорила:

– Не правда ли, ты не уедешь этой ночью?.. Ты поедешь завтра… Ночью… знаешь, в глухой дороге… в темноте… среди печального безмолвия… не хорошо ехать… Подумать только… меня дрожь берет… Я боюсь!

И несчастная женщина в самом деле задрожала всем телом и еще крепче прижалась к своему возлюбленному.

– Завтра… на заре… когда солнце встанет, оживит своими лучами природу… среди благоухания полей… среди веселого щебетания сотен птиц… после того как ты обнимешь меня… после того как ты еще раз покроешь поцелуями лобик Постумии… после того как я тебе повешу на шею под тунику эту цепочку с медальоном…

И она показала золотой медальон, украшенный драгоценными камнями, который на изящной золотой цепочке висел на ее белоснежной шее.

– Ты знаешь, Спартак, что внутри этого медальона скрыт драгоценный талисман, который тебя спасет от всякой опасности?.. Угадай… угадай… что это за талисман?..

И так как гладиатор не отвечал и только любящим и затуманенным слезами взором смотрел на прекрасную женщину, а на губах его была улыбка, то она воскликнула с оттенком мягкого упрека в голосе:

– Как!.. Неблагодарный… Ты не понимаешь, о чем я говорю?

И тотчас же прибавила, снимая с шеи цепочку и открывая медальон:

– Локон черных волос матери и белокурый локон дочери!

И она показала рудиарию две пряди волос, спрятанные внутри медальона.

Спартак схватил его и поднес к губам.

А Валерия, отняв медальон у Спартака и тоже поцеловав его, закрыла и, накинув цепочку на шею Спартака, сказала:

– Носи его под латами, под туникой, прямо на груди.

Спартак почувствовал, что сердце у него разрывается, и, не умея и не зная, что еще сказать, прижался к груди Валерии. Крупные слезы катились по его лицу.

Внезапно звон оружия и крики раздались на площадке перед домом, и отдаленный шум достиг даже комнаты, в которой находились Спартак и Валерия.

Они дали знак друг другу замолчать и напрягли слух, задерживая дыхание.

– Мы не откроем дверей таким разбойникам, как вы! – кричал на скверном латинском языке сильный голос.

– Мы вас подожжем! – гремели снаружи сердитые голоса.

– Клянусь Кастором и Поллуксом, – возразил первый голос, – мы закидаем вас стрелами!

– Что?.. Что случилось? – спросила встревоженным голосом Валерия, поднимая полные страха глаза на лицо Спартака.

– Вероятно, мое присутствие открыто, – отвечал фракиец, стараясь вырваться из рук Валерии, которая при первых же угрожающих словах, произнесенных снаружи, еще крепче обняла Спартака.

– Не выходи… не двигайся… из жалости ко мне!.. – воскликнула придушенным голосом женщина, на мертвенно-бледном искаженном лице которой отражались тревога и страх.

– Ты же не хочешь, чтобы я живым попал в руки моих врагов? – сказал тихим, но страшным и грозным голосом вождь гладиаторов. – Ты же не хочешь видеть меня распятым на кресте?..

– Ах нет!.. нет!.. Клянусь всеми богами ада!.. – в страхе закричала Валерия, выпустив Спартака и отступая назад.

И, энергичным движением своей белой руки вытащив из ножен тяжелый испанский меч Спартака, который она с трудом поднимала, она подала его гладиатору и сказала сдавленным голосом, которому старалась придать твердость и решительность:

– Спасайся, если сможешь, а если должен умереть, то умри лицом к врагу и с мечом в руке.

– Благодарю!.. Благодарю, моя божественная Валерия! – воскликнул Спартак, сверкая глазами, схватил меч и сделал шаг, чтобы уйти.

– Спартак, прощай! – сказала дрожащим голосом бедная женщина, снова обнимая Спартака.

– Прощай, – ответил тот, сжимая ее в объятиях.

Но вдруг губы Валерии, прильнувшие к губам Спартака, стали холодными, и рудиарий почувствовал, что ее тело, подобно безжизненной массе, повисло на его руках: голова Валерии бессильно упала на его плечо.

– Валерия! Валерия!.. – воскликнул прерывающимся голосом, в невыразимой тревоге фракиец, смотря на любимую женщину, и лицо его, до этого покрасневшее от гнева, стало теперь смертельно бледным. – Что с тобой?.. Юнона, помоги нам!.. Валерия, моя обожаемая Валерия!.. Мужайся!.. Молю тебя…

Бросив на пол меч и подняв сильными руками свою возлюбленную, Спартак положил ее на диван и, став на колени возле нее, стал ее ласкать, звать и согревать своим дыханием и поцелуями.

И так как Валерия лежала без движения, не отзывалась на его ласки и походила более на мертвую, чем на бесчувственную, то страшная мысль пронзила мозг Спартака, он порывисто поднялся и устремил расширенные от страха глаза на распростертую перед ним прекрасную женщину, которая в этой позе и в своей бледности казалась еще более прекрасной. Он стоял, дрожа всем телом, и вглядывался в мертвенные уста, ловя в них признаки дыхания; положив руку под левую грудь Валерии, он ощутил едва заметное, медленное биение сердца. Он вздохнул, подбежал к маленькой двери, которая вела в другие покои Валерии, поднял портьеру, открыл дверь и позвал несколько раз:

– Софрония!.. Софрония!.. На помощь!.. Софрония!..

В эту минуту он услышал стук в дверь, через которую раньше хотел уйти, повернулся к этой двери и прислушался: шум и крики, бушевавшие недавно снаружи, прекратились, но через мгновение он снова услышал стук и одновременно мужской голос, говоривший:

– Милостивая Валерия!.. госпожа моя!..

С быстротой молнии Спартак поднял меч и, подойдя к двери и приоткрыв ее немного, спросил:

– Чего тебе?..

– Пятьдесят конных солдат… явились… сюда, – сказал, дрожа и заикаясь, старый домоуправитель (это был именно он), смотря выпученными глазами при свете принесенного им факела на Спартака, – и говорят… и кричат… что они желают, чтобы им вернули… их… начальника… и уверяют, что ты… Спартак.

– Ступай и скажи им, что через минуту я выйду.

И Спартак закрыл дверь под носом старика-домоуправителя, оставшегося на месте в изумлении и страхе, в позе человека, превращенного в статую.

В тот момент как Спартак возвратился к дивану, на котором все еще без движения лежала Валерия, через другую дверь вошла ее служанка.

– Иди, – сказал ей Спартак, – возьми эссенции и духи и приходи с какой-нибудь другой рабыней позаботиться о твоей госпоже. Она в обмороке.

– О моя добрая… бедная госпожа! – воскликнула рабыня, складывая руки с жестом жалости.

– Ну, скорее!.. К делу!.. Не болтай!.. – закричал Спартак повелительным тоном.

Софрония вышла и очень скоро вернулась с двумя другими рабынями и с пахучими эссенциями на спирту. Они нежно стали хлопотать около лежавшей без сознания. Через несколько минут бледное лицо Валерии окрасилось легким румянцем и дыхание ее стало более ровным и глубоким.

Увидев это, Спартак, стоявший неподвижно, со скрещенными на груди руками, пристально смотря на свою возлюбленную, испустил вздох удовлетворения, поднял глаза к небу, как бы благодаря богов, затем, оттолкнув в стороны рабынь, преклонил одно колено и поцеловал белоснежную руку Валерии, бессильно свисавшую с края дивана, поднялся, запечатлел долгий поцелуй на ее лбу и быстро вышел из комнаты.

В одно мгновение он дошел до площадки, перед которой стояли пятьдесят спешившихся кавалеристов; лошадей они держали за повода.

– Ну?.. – спросил он строгим голосом. – Зачем вы здесь? Чего вы хотите?

– По приказу Мамилия, – ответил декурион, командовавший этим отрядом, – мы следовали за тобою издали и боялись…

– Садись! – скомандовал Спартак.

И в один миг пятьдесят кавалеристов, схватившись за гривы, вскочили на спины коней, покрытых простыми темно-синими чепраками.

Несколько рабов, оставшихся на вилле вследствие своей старости, в страхе толпились, с факелами в руках, у входа в главный дом, молча наблюдая эту сцену.

– Коня! – приказал им Спартак.

Трое или четверо из этих стариков поспешно побежали в соседние конюшни, вывели оттуда вороного и подвели Спартаку. Он вскочил на него и, приблизившись к старику-домоуправителю, спросил его:

– Имена твоих сыновей?

– О знаменитый Спартак! – ответил плаксиво старик. – Не поставь в вину им мои необдуманные слова, сказанные вчера утром…

– Низкий раб! – закричал в негодовании фракиец. – Неужели ты меня считаешь таким же подлым трусом, как ты сам? Если я спрашиваю имена твоих доблестных юношей, отцом которых ты недостоин быть, то чтобы заботиться о них – вот зачем я тебя спрашиваю.

– Прости меня… славный Спартак… Аквилий и Ацилий их имена… сыновья Либедия… Возьми их под свое покровительство, великий вождь, и да будут тебе благоприятствовать боги и Юпитер…

– В ад низких льстецов! – закричал Спартак.

И, пришпорив коня, воскликнул, обращаясь к своим кавалеристам:

– Вперед!

Отряд, следуя за Спартаком, пустился галопом по аллее и быстро выехал за ограду виллы.

Старые слуги семейства Мессала стояли некоторое время на площадке, безмолвные и изумленные, и начали приходить в себя от страха, только когда услыхали, что топот лошадей все больше удалялся, ослабевал и наконец совсем затих.

Каково было горе Валерии, когда благодаря стараниям ее рабынь она пришла в себя и узнала, что Спартак уехал, каково было ее беспокойство и как она плакала – невозможно передать.

Что касается Спартака, ушедшего в себя, в свои тревожные мысли, то он, с нахмуренным челом, с искаженным лицом, беспрерывно пришпоривал своего коня, точно конь мог унести его от мучивших его забот и избавить от тревоги.

Быстрота, с которой он, сам не замечая этого, пустил своего скакуна, была так стремительна, что, хотя кавалеристы гнали своих лошадей во всю мочь, он опередил их на два выстрела из самострела.

Он думал о Валерии, о том, как она очнется, о горе, которое ее охватит, и о ее слезах, и судорожным, невольным движением он вонзал шпоры в живот коня, который, с дымящимися ноздрями, с тяжело дышащей грудью, с гривой, развевающейся по ветру, продолжал пожирать пространство.

Несчастный старался изгнать образ Валерии из своих мыслей. Но тогда мысли обращались на Постумию, на эту очаровательную девочку, резвую, милую, понятливую, белокурую, розовую, счастливую, которая, исключая черные, как у матери, глаза, была точным его портретом. Какая она красавица!.. Как мила!.. Как ласкова!.. Ему даже казалось, что он видит, как она радостно протягивает к нему свои пухлые ручонки, и его терзала мысль, что, вероятно, он больше ее не увидит. Он продолжал бессознательно, невольно терзать шпорами окровавленные бока своего бедного коня.

Так продолжалось бы и дальше, и кто знает, где остановились бы конь и седок, если бы, к счастью для обоих, новые мысли не мелькнули неожиданно в голове Спартака.

А вдруг Валерия не очнулась? А вдруг, узнав о его внезапном отъезде, она снова упала в более тяжелый обморок?.. А вдруг она в этот момент была уже серьезно больна?.. А вдруг – это было невозможно, не могло, не должно было быть! – но если, к величайшему его несчастью, любимая женщина…

При этой мысли, жестоко стиснув коленями бока лошади, он сильно дернул за повод и сразу остановил благородное животное.

Скоро к нему подъехали его товарищи и остановились около него.

– Мне необходимо вернуться на виллу Мессалы, – сказал он мрачным голосом, – а вы поезжайте в Лабик.

– Нет!..

– Никогда! – ответили сразу почти все кавалеристы.

– А почему?.. Кто мне помешает?..

– Мы! – сказало несколько голосов.

– Наша любовь к тебе! – проговорил еще один.

– Твоя честь! – заметил третий.

– Твои клятвы! – закричало четыре-пять голосов.

– Наше дело, которое погибнет без тебя!

– Долг!.. Долг!..

И здесь раздался общий ропот, смешанный шум голосов и почти единодушные просьбы.

– Но вы не понимаете, клянусь всемогуществом Юпитера, что там находится женщина, которую я обожаю и которая, может быть, умирает от горя… Я не могу…

– Если, к несчастью – да избавят от этого боги! – она умерла, ты бы себя погубил, не спасши ее; если же то, чего ты боишься, не произошло, то будет достаточно для успокоения тебя и ее, чтобы ты отправил к ней посланца, – сказал с выражением уважения и любви в голосе декурион.

– Значит, я должен бежать от опасностей и подвергнуть им другого вместо себя?.. Клянусь всеми богами Олимпа, никогда обо мне не посмеют сказать такой гнусности!

– Я без всякого риска вернусь на виллу Мессалы, – сказал громко и решительно один из кавалеристов.

– А как ты это сделаешь?.. Кто ты?..

– Я – твой верный почитатель, человек, готовый отдать за тебя свою жизнь, – ответил спрошенный, направляя своего коня через ряды товарищей, чтобы подъехать к Спартаку. – И ничем не рискую, – продолжал он, приблизившись к вождю, – так как я латинянин и хорошо знаю местность и язык страны. В первом же крестьянском доме, который мне попадется, я обменяюсь одеждой с одним из крестьян и пойду на виллу Валерии Мессалы. Я вернусь к тебе много раньше, чем ты прибудешь в Нолу, и доставлю точные вести от нее.

– Но ты… если я не ошибаюсь, – сказал Спартак, – ты Рутилий, свободнорожденный.

– Верно, – ответил тот, – я Рутилий и очень рад и горжусь, Спартак, что среди счастливых событий и десяти тысяч гладиаторов ты меня узнаешь. Ты меня не забыл.

Рутилий был храбрый и осторожный юноша и на него можно было положиться, поэтому, уступив в конце концов, хотя и против воли, просьбам своих солдат, Спартак согласился на предложение латинянина. Снова пустившись в путь во главе своего отряда, он очень быстро добрался до одной маленькой дачки, где, в то время как Рутилий менял одежду, написал на дощечке, имевшейся у собственника этой дачи, страстное письмо Валерии на греческом языке и передал его юноше, который, направляясь туда, откуда только недавно уехали гладиаторы, обещал лично передать письмо в руки Валерии.

А Спартак, с душой менее тревожной и с несколько успокоенным умом, в сопровождении отряда гладиаторов рысью направил своего коня по дороге, которая от Тускулума вела в Лабик.

На заре он достиг места, где Мамилий со своими двумястами пятьюдесятью кавалеристами в тревоге ждал его. Начальник этой кавалерийской части доложил вождю, что за эти двадцать четыре часа их набег на Лабик вызвал среди окрестных жителей сильный страх; поэтому будет разумным и осторожным не ожидать здесь до вечера, но немедленно выехать и быстро двинуться по направлению к Аквинуму.

Спартак согласился с благоразумным мнением Мамилия и, не теряя времени, выступил из маленького лагеря при Лабике, направляясь по преторской дороге к Пренесте, которую он оставил по левую руку от себя, и взял направо, чтобы перейти на Латинскую дорогу. Проскакав весь день и следующую ночь, он на рассвете прибыл на совершенно измученных лошадях в Алатри, где приказал своей кавалерии сделать привал, разрешив им отдых на весь этот день. А следующей ночью быстрым маршем направился в Ферентинум, куда прибыл спустя два часа после восхода солнца, и отсюда немедленно двинулся на Фрегеллы, так как узнал от нескольких дезертиров из римского легиона, которые из Норбы, где стоял лагерем Вариний, ушли к гладиаторам, что несколько жителей Лабика поспешили к Варинию сообщить ему о присутствии отряда конных гладиаторов возле Тускулума, что претор вследствие этого разделил свою кавалерию на две части по пятьсот человек в каждой, одну направил в погоню за врагами, добравшимися до Тускулума, другая каждую минуту может явиться в Ферентинум, куда Вариний двинул ее, чтобы отнять у гладиаторов всякую надежду на возвращение в аквинский лагерь и закрыть всякий путь к спасению.

Поэтому Спартак немедленно покинул Ферентинум и не дал отдыха своим товарищам, пока не достиг Фрегелл; отсюда в полночь он двинулся по направлению к Аквинуму, куда и прибыл на рассвете.

Вечером сюда же прискакал Рутилий, доставив фракийцу успокоительные известия о здоровье Валерии, которая на короткое пылкое письмо Спартака ответила очень страстным письмом, хотя и полным упреков.

Валерия писала своему возлюбленному, что с этого дня через старика-домоуправителя Либедия она время от времени будет посылать известия о себе в лагерь, и очень просила его, чтобы он тем же способом давал весть о своем житье-бытье. Что касается Либедия, всегда готового исполнить всякое желание своей госпожи, то легко себе представить, с какой великой радостью он согласился по временам ездить в лагерь гладиаторов, при мысли, что он будет иметь возможность повидаться со своими сыновьями и обнять их.

На следующий день, посоветовавшись с Эномаем, Борториксом и остальными легионными командирами, Спартак, согласно принятому решению, приказал снять лагерь при Аквинуме и во главе своих двадцати тысяч гладиаторов направился в Нолу, куда и прибыл после пятидневного похода.

С каким торжеством и с какими бурными изъявлениями радости двадцать пять тысяч гладиаторов, стоявших лагерем в Ноле, приняли своих братьев, вернувшихся из Аквинума и покрытых славою побед, было бы трудно описать.

В течение трех дней продолжались песни, гимны и веселье в лагере при Ноле. Совет верховного штаба Союза угнетенных постановил перевести армию гладиаторов на зимние квартиры, так как все понимали, что ввиду быстрого приближения сурового периода дождей и снега Вариния можно было не опасаться, даже если бы он располагал более сильным и многочисленным войском, а не таким деморализованным, какое было у него после разгрома при Аквинуме. Но все понимали и то, что было бы безумием думать о нападении на Рим, против которого, как он ни был подавлен после поражения при Каннах, ничего не мог поделать даже Ганнибал, в условиях гораздо более благоприятных для карфагенян, чем те, в которых были гладиаторы. А ведь Ганнибал был величайшим полководцем, какого знали в то время, и Спартак ставил его много выше Кира и Александра Македонского.

Поэтому, оставив прежний лагерь, гладиаторы построили новый, более обширный, сильно укрепленный широким и глубоким рвом и грозным частоколом.

Как только гладиаторы устроились в новом лагере, Спартак, давно уже мечтавший о новой организации своих легионов, задумал составить их по национальностям, к которым принадлежали восставшие, располагая их таким образом, чтобы германцы, галлы, фракийцы, греки и самниты находились вместе. Это новое построение, представлявшее некоторые неудобства в том смысле, что могло вызвать споры и ревность между отдельными легионами, давало, однако, величайшее преимущество более прочной спайки между бойцами каждого легиона; помимо этого вождь гладиаторов преследовал еще другую, весьма важную цель – разделив войско на несколько корпусов по национальностям, он хотел также подчинить каждый из них начальнику соответствующей национальности, чтобы солдаты питали большее доверие к вождям.

Поэтому в несколько дней, так как ежедневно в лагерь стекались все новые толпы гладиаторов, Спартак из своих пятидесяти тысяч человек – до этой цифры дошло уже число восставших – мог сформировать десять легионов по пять тысяч человек в каждом и разделить все войско таким образом: два первых легиона, состоявшие из германцев, под командой Вильмира и Мероведа, образовали первый корпус под начальством Эномая; третий, четвертый, пятый и шестой легионы, набранные все из галлов, под командой Арторикса, Борторикса, Арвиния и Брезовира, образовали второй корпус с Криксом во главе; седьмой легион, составленный из греков, имел командиром очень храброго эпирота Фессалония; восьмой, в который были зачислены гладиаторы и пастухи из Самниума, был поставлен под команду Рутилия; в девятом и десятом были объединены фракийцы, и Спартак отдал эти два последних легиона под начальство двух уроженцев этой страны, которые соединяли в себе, наряду с силой рук и твердостью духа, греческую культуру и большой ум. Один из них, командир девятого легиона, назывался Мессембрий; это был человек пятидесяти лет, беззаветно преданный Спартаку, точный и ревностный исполнитель своего долга; другой, очень молодой, по имени Артак, настолько презирал опасности, что фракийцы признавали его наиболее отважным среди всех гладиаторов их национальности… после Спартака. Последние четыре легиона составляли третий корпус, командиром которого был Граник, уроженец Иллирии, тридцати пяти лет от роду; красивый, очень высокого роста, ловкий, с черными волосами и глазами, с бронзовой кожей, серьезный, спокойный, молчаливый, он был самым смелым и грозным из десяти тысяч гладиаторов равеннских школ.

Кавалерию, насчитывавшую до трех тысяч человек, Спартак разделил на шесть эскадронов и начальником над ней назначил Мамилия.

Верховным вождем снова был провозглашен под бурные возгласы пятидесяти трех тысяч бойцов самый храбрый и опытный – Спартак.

Через восемь дней после этого нового построения фракиец пожелал сделать смотр войску, и когда он появился на равнине, где стояли три корпуса, построенные в три линии, одетый в свои скромные доспехи, верхом на своем обычном коне, не имевшем на себе никаких украшений: ни богатой уздечки, ни драгоценного чепрака, – единодушный крик, мощный, как удар грома, вырвался одновременно из грудей пятидесяти трех тысяч гладиаторов:

– Слава Спартаку!..

Когда эти крики, повторенные с неистовой энергией несколько раз, прекратились и когда оркестры перестали играть гимн свободы, ставший боевым гимном гладиаторов, Эномай, верхом на сильном и огромном гнедом коне апулийской породы, остановившись перед первым корпусом, воскликнул своим мощным голосом:

– Гладиаторы, выслушайте меня!

Глубокая тишина сразу воцарилась во всех рядах, и германец после краткой паузы продолжал:

– Если наше войско сформировано по римскому образцу в самой мельчайшей части, то почему только наш верховный вождь не имеет знаков отличия и почестей, какие римляне дают консулам в своих войсках?..

– Императорские знаки отличия Спартаку! – закричал Крикс.

– Императорские знаки отличия Спартаку! – повторили, как один человек, пятьдесят три тысячи гладиаторов.

Когда спокойствие несколько восстановилось, Спартак, побледневший от сильного волнения, сделал знак, что хочет говорить:

– Благодарю вас от всей души, дорогие мои товарищи по оружию и братья по несчастью, но я решительно не желаю никаких почестей, никаких знаков отличия. Мы обнажаем мечи не для создания верховной власти, не для установления привилегий и отличий, а для завоевания свободы, прав и равенства.

– Ты наш император! – воскликнул Рутилий. – И таковым тебя сделали твоя мудрость, твое мужество, твоя доблесть, добродетели и необыкновенные качества твоей воли и ума; ты наш император, и это звание ты заслужил своими победами, ты наш император, потому что мы единодушно и добровольно тебя таковым провозгласили. Поэтому мы можем требовать и требуем, если не ради почета для тебя, от которого ты отказываешься, то ради нашего достоинства, чтобы ты надел императорскую мантию, чтобы при тебе состояли контуберналии и впереди тебя шли ликторы.

– Мантию Спартаку! – оглушительно закричали гладиаторы.

– Контуберналиев и ликторов! – воскликнул Эномай и с ним все легионы.

И тотчас же Крикс закричал во всю силу своих легких:

– Пусть римские ликторы, взятые в плен при Аквинуме, шествуют впереди его со своими фасциями!

Оглушительные крики и рукоплескания раздались при этом предложении, настолько мощные и бешеные, что, казалось, земля от них задрожала, и этот гул долгое время повторялся эхом самых отдаленных гор.

И в самом деле, эта простая мысль, зародившаяся в бесхитростной голове Крикса, была именно в своей простоте так остроумна, что с полным основанием вызвала этот необыкновенный энтузиазм. Заставить римских ликторов, шествовавших впереди самых знаменитых консулов, каких Рим имел до этого времени, то есть Гая Мария и Луция Суллы, идти впереди презренного гладиатора значило не только унизить гордость римлян, но и возвысить человеческое достоинство этих бедных рабов, что было, конечно, самой блестящей из всех побед, которые гладиаторы до сей поры одержали над гордыми легионами надменных завоевателей мира.

И Спартак, всегда скромный и одинаковый как в дни несчастья, так и в дни своих самых блестящих побед и своего величия, тщетно сопротивлялся желанию своих легионов; он должен был подчиниться принятым решениям и надеть тут же дорогой серебряный панцирь, специально заказанный Криксом опытнейшему мастеру в Помпее, шлем, тоже серебряный, тонкой работы, и испанский меч, в золотую рукоятку которого было искусно вправлено множество драгоценных камней, должен был накинуть на плечи пурпуровую мантию из тончайшей шерсти, которая была окаймлена золотой полосой в три пальца шириною.

Когда их вождь появился снова уже в императорских знаках отличия, верхом на своем вороном коне, на котором простая кожаная сбруя была заменена роскошными поводьями, серебряной уздечкой и великолепным голубым чепраком с серебряной каймой, шумные рукоплескания отдались эхом кругом, и раздался общий крик:

– Да здравствует Спартак-император!

Две женщины присутствовали при этой сцене со слезами на глазах, хотя не одни они плакали, так как Спартак, Арторикс и тысячи гладиаторов чувствовали, что глаза их увлажнены от волнения. Две женщины стояли, устремив взоры с выражением неописуемой любви на вождя этого храбрейшего войска, – Мирца и Эвтибида.

Сестра гладиатора смотрела на него своими голубыми глазами, спокойными и ясными, в которых сияла во всей ее чистоте братская любовь; гречанка ласкала его своими горящими, жадными, страстными глазами, в которых сверкал весь пыл ее чувственной любви.

Вдруг появились шесть ликторов претора Публия Вариния, взятые в плен в сражении при Аквинуме и приведенные деканом из помещения, где они содержались под стражей в особой палатке; их подвели к Спартаку, перед конем которого им было приказано ходить в этот день; а начиная с этого дня всякий раз, как верховный вождь выйдет пешком или верхом, они обязаны все время в знак почета идти перед ним, так же как они раньше ходили перед консулами и преторами.

Это были рослые люди, с длинными волосами, воинственного и внушительного вида; поверх лат на каждом был плащ из грубой темной шерсти, прикрепленный пряжкой у правого плеча и спадавший до колен, в левой руке каждый держал, прислонив к плечу, фасции, в которые вкладывался в военное время топор, а в правой руке – прут.

Страшный крик почти жестокого ликования вырвался из всех грудей при виде их. Крики становились все громче и продолжались до тех пор, пока Спартак не приказал трубить и не призвал легионы к спокойствию и молчанию.

Тогда вождь гладиаторов соскочил с коня и, с ликторами впереди, в сопровождении Крикса, Граника и Эномая, стал обходить фронт двух германских легионов, составлявших первый корпус, а потому и первую линию, осматривая солдат и хваля их за хорошее оружие и боевую выправку.

Ликторы выступали с покорным видом, склонив голову на грудь, с лицом то бледным от сдерживаемого гнева, то красным от стыда.

– Какой позор!.. Какой позор!.. – произнес один из них дрожащим, сдавленным голосом, едва слышным тому из его товарищей, который шел рядом с ним.

– Лучше бы умереть при Аквинуме, – ответил тот, – чем остаться в живых для такого позора!

Первый из этих двух ликторов был сорокапятилетний человек высокого роста, плотного телосложения, с темным, как бронза, лицом, с решительной походкой, и имя его было Оттацилий; другой – сухощавый шестидесятилетний старик с седыми волосами, с лицом исхудалым и строгим, со лбом, рассеченным широким рубцом, с орлиным носом и серыми живыми глазами; его лицо, как это можно было заметить с первого взгляда, ярко отражало мужественную энергию его души; звался он Симплициан.

Принужденные выступать впереди Спартака, они всякий раз, как подымали глаза на гладиаторские легионы, замечали на всех лицах радость, испытываемую врагами при их унижении, на всех устах ироническую улыбку победителей, высмеивающих и попирающих человеческое достоинство побежденного.

– Посрамлено величие римского имени! – прошептал Оттацилий после долгого молчания, украдкой повернув к Симплициану лицо, залитое слезами.

– Боги, покровители Рима, избавят меня от этого мучения, – ответил глухим голосом старый Симплициан, на угрюмом и строгом лице которого стыд вызывал судороги страдания.

В течение трех часов Спартак обходил фронт всех своих легионов, расточая слова похвалы и одобрения, делал указания относительно соблюдения строжайшей дисциплины – основы всякого войска и главного условия победы.

По окончании смотра вождь гладиаторов вскочил на своего коня и, вынув из ножен меч, дал знак к сигналу «стройся». Затем скомандовал несколько движений, выполненных легионами с безукоризненной точностью; потом три корпуса последовательно ринулись в атаку, сперва выступая шагом, затем бегом, с неудержимым натиском, оглашая воздух страшным «барра!».

Когда закончилась атака третьей линии, легионы выстроились на холме, где предполагалось неприятельское войско, затем в превосходном порядке прошли маршем перед своим вождем, которого снова приветствовали восторженными криками как своего императора, и вернулись один за другим в лагерь.

Спартак удалился туда последним с ликторами впереди, в сопровождении Эномая, Крикса, Граника и всех начальников легионов.

При постройке нового лагеря гладиаторы воздвигли для Спартака, без его ведома, достойную полководца палатку. И в этой палатке в этот торжественный для восставших день был устроен скромный обед для десяти начальников легионов, трех заместителей Спартака и для начальника кавалерии. Пирушка была приготовлена умеренная и скромная, чтобы не доставить неприятности Спартаку, который не только теперь и не из пустого упрямства был врагом всяких кутежей и дебоша, но с самого детства всю свою жизнь был умерен в пище, крайне воздержан в питье и по своему характеру и привычкам питал отвращение к бражничеству и разгулу, сопровождающим роскошные ужины.

Поэтому и на сей раз угощение было умеренное, вопреки желаниям и аппетитам большинства сотрапезников, так как Эномай, Борторикс, Вильмир, Брезовир, Рутилий и другие были бы не прочь кутнуть как следует.

Тем не менее на пирушке царило самое сердечное веселье и самая живая и искренняя дружба… В конце обеда встал Рутилий с чашей, полной пенящегося вина, и, пригласив товарищей сделать то же самое, высоко поднял чашу и звучным голосом воскликнул:

– За свободу рабов, за победу угнетенных, за здоровье победоносного и непобедимого Спартака, нашего императора! – и осушил чашу под рукоплескания и одобрительные возгласы всех товарищей, последовавших его примеру.

Только Спартак едва омочил губы в своем кубке.

Когда несколько затих шум рукоплесканий, Спартак в свою очередь поднял чашу и твердым голосом сказал:

– За Юпитера всеблагого, величайшего освободителя! За чистую непорочную богиню Свободы, чтобы она на нас обратила свои божественные взоры, и светила нам, и ходатайствовала за нас перед всеми богами, обитающими на Олимпе!

Все подхватили и выпили, хотя галлы и германцы не верили ни в Юпитера, ни в других богов, греческих и римских. Поэтому Эномай тоже чокнулся, призывая помощь Одина, а Крикс – взывая о благосклонности Геза к войску гладиаторов и к их предприятию. Наконец эпирот Фессалоний, бывший последователем Эпикура и не веривший ни в тех, ни в других богов, взяв в свою очередь слово, сказал:

– Я уважаю вашу веру… и я вам завидую… но не разделяю ее с вами… так как боги – это призраки, созданные страхом народов, о чем я узнал из учения божественного Эпикура. Всякий раз, как нас постигает большое несчастье, выгодно верить в сверхъестественную силу, выгодно прибегать к этой вере и черпать в ней силу духа и утешение!.. Но когда вы убеждены, что природа творит и разрушает сама по себе и что, творя, она пользуется всеми своими силами, не всегда нам известными, часто таинственными и непостижимыми, но все-таки всегда силами материальными, то как можно верить в так называемых богов?.. Поэтому позвольте мне, друзья, воздать хвалу нашему делу согласно моим мыслям и убеждениям.

И после наступившего на миг молчания он продолжал:

– За единение душ, за смелость сердец, за крепость мечей в лагере гладиаторов!

Все присоединились к тосту эпикурейца, выпили с ним и, снова усевшись, возобновили веселую и оживленную беседу.

Изящно одетая в пеплум из голубой льняной материи с мелкими серебряными полосками Мирца, распоряжавшаяся приготовлением обеда, но не принявшая в нем участия, стояла в стороне, смотря на Спартака, чьи славные подвиги чествовали в этот день, ласковыми и полными любви глазами. Ее бледное и обычно грустное лицо, на котором в течение многих дней чаще можно было заметить слезы, чем улыбку, в эту минуту светилось радостью, спокойным счастьем, столь тихим, что легко было понять, как кратковременна была эта радость и как плохо это видимое и поверхностное веселье скрывало горечи и тайную боль ее страдающего сердца.

На нее влюбленными глазами смотрел Арторикс и как бы преследовал взглядом, полным нежности; она украдкой и словно против воли поглядывала по временам на мужественного юношу, лицо которого побледнело и исхудало за эти несколько дней от безнадежной любви, не дававшей ему ни минуты покоя и тайно подтачивавшей его цветущее здоровье.

Уже долгое время Арторикс, не обращая никакого внимания и не принимая участия в веселой беседе гостей Спартака, сидел молча и неподвижно, весь поглощенный созерцанием девушки, пристально смотревшей на своего брата. Эта глубокая преданность, это безграничное восхищение, которое Мирца выказывала Спартаку, делали ее еще более дорогой и более привлекательной для Арторикса. Охваченный восторгом, он поднялся с места и, набравшись неожиданно храбрости, воскликнул, высоко поднимая свою чашу:

– Я предлагаю, друзья, выпить за счастье Мирцы, возлюбленной сестры нашего любимейшего вождя!

Все выпили, и никто в пылу тостов и возлияний не обратил внимания на яркий румянец, покрывший щеки юного галла, кроме Мирцы, которая, вздрогнув при звуке голоса, произнесшего ее имя, быстро повернулась в сторону Арторикса и, почти не сознавая сама, кинула на него взгляд благодарности, смешанной с упреком; затем, когда она сообразила, что перешла границы той сдержанности, которую намеревалась честно и стойко соблюдать в своих отношениях к юноше, ее лицо вспыхнуло, она со стыдливым жестом склонила голову и больше не подымала глаз на гостей, не двигалась и не говорила ни слова.

Еще с полчаса продолжалась пирушка, сопровождаемая беззлобными шутками, вполне пристойным весельем и легкой беседой, как это бывает между людьми, связанными искренней дружбой.

Когда друзья Спартака простились с ним, солнце уже клонилось к закату.

Спартак, склонный к грусти и задумчивости, проводил своих гостей до выхода из палатки и, когда они удалились, остался на месте посмотреть сперва на огромный лагерь гладиаторов, а потом на заход солнца.

И, переходя от одной мысли к другой, он подумал о могуществе магического слова свобода, которое меньше чем в год подняло пятьдесят тысяч несчастных, лишенных всякого крова, всякого будущего, всякой надежды, огрубевших из-за своего положения и потерявших всякое человеческое достоинство; это слово подняло их на высоту первых солдат мира, вливая в их души мужество, самоотверженность и сознание своего человеческого достоинства; и он подумал о таинственном и непреодолимом влиянии этого слова, которое из него, бедного, презренного гладиатора, сделало храброго и страшного вождя могучего войска и влило в его душу способность победить всякую другую страсть, даже благородную и сильнейшую любовь, связывавшую его с Валерией, этой божественной женщиной, которую он любил во сто раз больше, чем себя самого, но не больше, чем святое дело, которому он посвятил свою жизнь.

Валерия!.. Эта благородная матрона, которая, смело бросая вызов всем предрассудкам своей касты и не считаясь с уважением к своему роду и к себе самой, подвергая себя презрению со стороны своих сограждан и негодованию своих родных, отдала ему в порыве непобедимой страсти свое сердце, доброе имя и всю себя!..

Валерия, сделавшая его отцом очаровательной девочки и ради него навсегда отказавшаяся от всякой надежды в будущем на величие и даже, быть может, на счастье! Ибо Спартак не обманывался и очень хорошо понимал, что даже если бы он продолжал одерживать победы над римскими легионами, даже если бы он остался в живых после всех опасностей, которым ему долго еще придется подвергаться, даже если бы он добился поставленной им цели путем заключения почетного мира, то наиболее счастливым будущим для него была возможность укрыться от ненависти римлян в его родных Родопских горах, где в неизвестности и бедности была бы осуждена жить владычица его мысли и его сердца, благородная дама, рожденная для роскоши, богатства и высокого положения, как все члены знатных патрицианских семейств.

Под влиянием подобных размышлений вождь гладиаторов почувствовал, что его сердце сжимается от тоски. Всегда такой бодрый и стойкий, он ощутил себя во власти необъяснимого уныния и подумал, что, вероятно, он никогда не увидит больше ни Валерии, ни Постумии. Ему вдруг захотелось плакать… и, поднеся внезапно руку к глазам, он заметил, что они уже орошены слезами, которые он проливал, сам того не замечая. Рассердившись на себя за эту женскую слабость, он пытался овладеть собой и быстро пошел по направлению к ближайшему квесторию[97]. Пройдя через него взволнованным шагом, он направился в ту обширную и пустынную часть лагеря, которая в римских лагерях отделяла преторий, квесторий и форум, место, предназначенное для палаток союзников и неожиданных подкреплений и доходившее до декуманских ворот. В огромнейшем гладиаторском лагере под Нолой на этом пространстве были поставлены палатки для гладиаторов и рабов, являвшихся после побега от своих господ в лагерь восставших; здесь они жили, пока не были зачислены в одну из манипул какой-либо когорты того или иного легиона. Здесь находилась палатка Эвтибиды. Здесь же в другой палатке находились под стражей шесть ликторов, взятые в плен при Аквинуме. Здесь Спартак, наедине с собой и скрытый от всех наступившей темнотой, принялся быстро ходить взад и вперед, как бы принуждаемый к этому волновавшей его душевной тревогой. Быстро шагая и вздыхая, хотя его вздохи скорее походили на рычание, бедный рудиарий, казалось, искал в этом облегчение своего горя; постепенно ему действительно стало легче, его походка сделалась более ровной и спокойной, и вскоре он погрузился в другие, менее мрачные размышления.

Долго еще ходил Спартак, погруженный в думы, и уже тишина стала охватывать этот огромный лагерь, где до часа первого факела свыше пятидесяти тысяч молодых людей, полных силы, беспечности, жизни, без перерыва толпились, двигались в беспорядке по всем направлениям, ели, пили, болтали, пели гимны и праздновали разнообразными способами свои победы.

Но по мере того как тишина становилась все глубже, все явственнее доносился до ушей Спартака звук непонятных слов, которые он до этого слышал как неясный шепот внутри одной из палаток, предназначенных для рабов и гладиаторов, каждый день прибывавших в лагерь своих товарищей по несчастью, взявшихся за оружие.

Эти слова, все более явственные, мало-помалу привлекли полностью внимание Спартака. Остановившись возле этой палатки, вход в которую находился в противоположной стороне от той, где стоял вождь гладиаторов, и, напрягая слух, он услышал суровый и сильный голос, который с прекрасным и гармоничным произношением говорил на латинском языке:

– Конечно ты прав, Симплициан: позорная и незаслуженная судьба, на которую мы обречены… но разве мы виноваты в этом несчастье?.. Разве не сражались мы храбро, не жалея жизни, чтобы спасти претора Вариния от страшных ударов Спартака?.. Разве не был ты опрокинут на землю?.. Не был я ранен?.. Не попали мы в плен, побежденные превосходными силами неприятеля?.. Что мы могли сделать больше?.. Если вышние боги покинули римлян, если боги до сей поры охраняли славных римских орлов от всякой опасности, чтобы теперь подвергнуть их позору бегства перед подлым гладиатором, то что могли, что можем сделать мы, простые смертные?..

– Говори осторожнее, Оттацилий, – сказал хриплый голос тихим и боязливым тоном, – тебя может услышать часовой, и за твой язык нам придется пережить печальные четверть часа.

– Замолчи! – возразил суровый и строгий голос, но не того человека, который говорил раньше. – Замолчи, Меммий, и откинь свой постыдный страх.

– Этот часовой, – сказал тот, который, как услыхал Спартак, носил имя Оттацилий, – ни слова не понимает по-латыни… это грубый и дикий галл, по-моему не знающий даже собственного языка…

– И затем, – прервал обладатель сурового и строгого голоса, говоривший последним из трех, – даже если этот подлый гладиатор понимал бы нашу речь, то разве мы должны из-за этого перестать говорить, как подобает римским гражданам?.. И к чему эти трусливые опасения?.. Клянусь Кастором и Поллуксом, покровителями Рима, которые сражались за нас против латинян при Регилльском озере, не встречал ли ты по меньшей мере пятьдесят раз лицом к лицу смерть на полях сражения? Не лучше ли было бы для тебя умереть, чем остаться в живых для позора идти с консульскими фасциями впереди гнусного гладиатора?

Здесь голос умолк, и Спартак подошел ближе к этой палатке, в которой, как он уже догадался, находились в заключении шесть ликторов претора Публия Вариния.

– Клянусь двенадцатью богами Согласия! Клянусь Юпитером всеблагим, величайшим освободителем! Клянусь Марсом, покровителем народа Квирина! – послышалось спустя несколько секунд восклицание ликтора Симплициана. – Думал ли я когда-нибудь, что я должен буду прожить шестьдесят два года для того, чтобы присутствовать при подобном позоре?.. Я участвовал в войне, имея всего шестнадцать лет от роду, в шестьсот тридцать пятом году от основания Рима, под начальством консула Луция Цецилия Метелла, победителя далматов; потом участвовал в сражениях в Африке против Югурты, сперва под начальством Квинта Цецилия Метелла Нумидийского, а потом храбрейшего Гая Мария; я присутствовал при разгроме тевтонов и кимвров, дважды следовал за триумфальной колесницей непобедимого арпинца, ставшего еще более знаменитым теми цепями, в которые были закованы шедшие за ним два царя – Югурта и Тевтобод; я получил восемь ран и за них два гражданских венка, и был в награду за оказанные отечеству услуги зачислен в ликторы, и в течение двадцати шести лет выступал впереди всех консулов, бывших в Риме, начиная с Гая Мария, пятый раз получившего это звание в шестьсот пятьдесят третьем году, до Луция Лициния Лукулла и Марка Аврелия Котты, которые занимали этот пост в текущем году. Неужели же я должен буду, клянусь Геркулесом, шествовать впереди презренного гладиатора, которого я видел сам своими глазами в позорном зрелище на арене?.. Нет!.. Клянусь всеми богами, это слишком… слишком тяжело, чтобы я мог этому подчиниться, чтобы я мог это вынести.

В голосе ликтора было такое глубокое уныние, что Спартак был почти растроган, так как ему казалось, что в этой скорби простого старого солдата было столько достоинства, такая благородная гордость и такое простое и суровое величие, что он невольно внушал сочувствие и уважение.

– Ну, хорошо!.. А что ты хотел бы или мог бы сделать против воли богов и решений враждебной судьбы? – спросил после момента молчания Симплициана ликтор Оттацилий. – Придется тебе все-таки, как нам, подвергнуться незаслуженному сраму, незаслуженному, поразившему нас несчастью.

– Нет, клянусь всеми богами неба и ада! – возразил гордо Симплициан. – Нет! Я не склоню благородного, гордого чела римлянина перед таким невыносимым позором, нет, я не подчинюсь насилию несправедливой судьбы и, как римлянин, смертью избавлю себя от поступков, недостойных того, кто по воле богов родился на берегах Тибра…

И в этот момент Спартак услышал внутри палатки крики пяти голосов, крики жалости и ужаса, шум сбегающихся к одному месту людей и голоса, одновременно восклицавшие:

– Ах, что ты сделал?!.

– Несчастный Симплициан!..

– Это подлинный римлянин!..

– Помогите ему!..

– На помощь!.. На помощь!..

– Подними его с этой стороны!..

– Положи его сюда!..

В одно мгновение Спартак обошел кругом палатки и появился у входа в нее, где, привлеченные криками, уже толпились гладиаторы, составлявшие небольшой отряд для охраны пленников и жившие в соседней палатке.

– Пропустите меня! – закричал фракиец.

И гладиаторы, почтительно расступившись, освободили дорогу своему вождю, глазам которого представилось ужасное зрелище: старый Симплициан лежал на куче соломы, поддерживаемый окружившими его остальными ликторами. Его белая туника была разорвана и залита кровью из глубокой раны, которую он нанес себе под левый сосок. Один из ликторов поднял с земли и держал в руке тонкий острый кинжал, который Симплициан твердой рукой вонзил себе в грудь до рукоятки.

Кровь текла беспрерывным потоком из раны, и темное, строгое, спокойное и неустрашимое лицо старого ликтора быстро покрывалось предсмертной бледностью; но ни одно движение, ни одна судорога не обнаруживали страдания или раскаяния.

– Что ты сделал, доблестный старик? – воскликнул взволнованно Спартак, увидя мрачное зрелище, которое невольно вызывало в нем почтительное удивление. – Почему ты не попросил меня избавить тебя от этих обязанностей, если они были так для тебя тяжелы?.. Храбрый понимает храброго, и я бы понял тебя… и я бы…

– Но рабы не могут понимать свободных, – сказал строгим, все более слабеющим голосом умирающий.

Спартак с горькой улыбкой покачал головой на эти слова и сказал полным сострадания голосом:

– О душа, рожденная великой, но измельченная дурным воспитанием, высокомерием и предрассудками… Кто же установил на земле две различные породы людей, разделив их на рабов и свободных?.. Разве до покорения Фракии я не был таким же свободным, как ты, и разве не стал ты рабом после сражения при Аквинуме?..

– Варвар… ты не понимаешь, что бессмертные боги… дали римлянам власть над всеми людьми… Не омрачай последних моих минут своим присутствием…

И тут Симплициан, обеими руками отталкивая от себя своих товарищей, которые оторванными от своих туник полосами старались перевязать ему рану, сказал голосом, прерываемым предсмертным хрипением:

– Бесполезно… удар… был верный… и если бы он был неудачен… завтра я повторил бы его… Римский ликтор… который шел впереди Мария и Суллы… не загрязнит… своих фасций… предшествуя гладиатору… бесполезно… беспо…

И он упал навзничь и умер.

– Глупый старик… – вполголоса произнес один гладиатор.

– Старик, достойный уважения, – строго возразил Спартак, лицо которого стало бледным, серьезным и задумчивым. – Великий человек! Он доказал нам своей смертью, что народ, состоящий из подобных граждан, действительно имеет право властвовать над миром!

Предыдущая главаГлава 16 из 25Следующая глава