К книге
Шеф с системой. Великий турнирГлава 23
88%
Глава 23
23

Форма ушла в лёд по самые ручки, и у меня появились сорок пять свободных минут.

Лёд зашипел. Соль вгрызалась в него, воруя тепло, по стенкам ведра пополз мохнатый иней. Я присыпал сверху ещё горсть, утрамбовал ладонью и вытер руки о фартук.

Теперь можно оглядеться.

Арена гудела растерянно, словно толпа, которой показали фокус и забыли объяснить, в чём он состоял. Нижние ряды вытягивали шеи, разглядывая моё дымящееся ведро. Кто-то на втором ярусе громко спросил, зачем рыжий солит лёд, и сосед ответил ему, что рыжий, видать, умом тронулся. Версия пошла гулять по рядам.

За судейским столом Феофан щурился с любопытством. Демидов хмурился и жевал ус. Лоран сидел, подавшись вперёд всем корпусом, и смотрел на ведро таким взглядом, каким смотрят на незнакомое слово в знакомой книге.

Наташка стояла в трёх шагах от меня с опущенным рупором.

Это было главное происшествие дня. Наташа молчала. Она смотрела на иней, шевелила губами, подбирая слова, а слова не подбирались. После хрустального бульона она выдала такую речь, что половина арены прослезилась. На моей соли она сломалась.

Через помост, у своего стола, стояла Анна.

Три её тарелки сияли за её спиной, как три ордена. Сама она скрестила руки и смотрела на меня в упор. Издалека её лицо казалось спокойным, но я-то видел, как она держит локти. Слишком крепко. Так держатся за перила, когда под ногами качнулась палуба.

Я поймал её взгляд и подмигнул.

Анна отвернулась к своим тарелкам с таким видом, будто подмигивание было мухой, залетевшей не по чину.

Так. Теперь думаем.

Сорок пять минут форма будет промерзать, на помосте не будет происходить ничего, а её блюдо уже готово и просится в ложки. Если я сейчас сяду ждать у ведра, арена запомнит этот финал так: столичная мастерица сотворила жидкий янтарь, а рыжий зачем-то морозил кастрюлю.

К тому же у края помоста стояли мои. Матвей, Тимка, Макар, Гришка на плечах у Захара. Я обещал им урок. Урок, где ученики сорок пять минут смотрят на ведро, называется по-другому.

Значит, тишину ломаем.

Я подошёл к Наташе. Она очнулась, вскинула на меня глаза и беспомощно качнула рупором.

— Александр, я… Я не знаю, что говорить. Что ты делаешь? Я же должна объяснять людям. Бульон я объяснила, жемчужины объяснила, а это что?

— Это самое интересное блюдо в твоей жизни, — сказал я. — Рупор одолжишь?

— Что?

— Рупор. Одолжи на полчасика. Голос Арены имеет право на перерыв, а я пока поработаю за двоих. Заодно и тебе всё объясню.

Наташка посмотрела на рупор, потом на меня. В её глазах шла короткая борьба между служебным долгом и любопытством. Любопытство победило со счётом, который даже не оглашали.

— Только верни, — сказала она, отдавая. — И если ты будешь рассказывать секреты, я стою рядом.

— Стой рядом.

Я взял рупор, взвесил его в руке и пошёл к краю помоста. Туда, где сидели люди, которые ели репу каждый день.

Гул стихал по мере того, как я шёл. К самому краю он стих совсем.

— Ну что, — сказал я, и рупор разнёс мой голос до третьего яруса. — Заскучали?

Арена ответила не сразу. Потом сверху, с галёрки, одинокий честный голос крикнул:

— Есть маленько!

Трибуны грохнули. Я дождался, пока отсмеются.

— Правильно. Я бы тоже заскучал. Анна уже всё приготовила, красиво стоит, а я тут кастрюлю в сугроб закопал и хожу довольный. Непонятно. — Я поднял руку с рупором выше. — Объясняю. Моему блюду нужно сорок пять минут поспать во льду. Ему надо, оно устало, оно два часа работало. А мы с вами эти сорок пять минут потратим с толком.

Я обвёл рупором трибуны, снизу доверху, все три яруса.

— Поговорим о том, что вы сегодня ели на завтрак.

Я вернулся к своему столу, взял из корзины репу и поднял её над головой.

Репа была хорошая. Крупная, желтоватая, с бурыми боками, с хвостиком присохшей земли. Такая лежит сейчас в каждом погребе Слободки, в каждой деревне на три дня пути вокруг. Я повернул её к трибунам.

— Знакомьтесь. Репа.

На галёрке хохотнули. Я подождал.

— Поднимите руку, кто ел её на этой неделе.

Секунду арена думала, не шутка ли это. Потом на третьем ярусе поднялась одна рука, за ней десяток, за ним сотня. Второй ярус подтянулся. Ремесленники, торговцы помельче, стража у проходов. Лес рук вырос до самого неба, и только нижние ряды сидели неподвижно.

— Хорошо. А теперь пусть останется рука у того, кто её любит.

Лес осыпался.

Руки падали со смехом, со свистом, с прибаутками. Через три вдоха над всей ареной торчали от силы штук пять, да и те, судя по красным лицам, держали на спор. Я кивнул.

— Вот. Едите каждый день, а любить не любите. Знаете, почему?

— Потому что гадость! — радостно заорали с галёрки.

— Неправда. — Я опустил репу и пошёл вдоль края помоста. — Потому что вы её убиваете. Кидаете в чугунок, заливаете водой и варите, пока она не сдастся. Час варите. Два. Пока весь её сахар не уйдёт в воду, пока она не станет серой мочалкой, которую стыдно жевать. А потом говорите: гадость. Конечно гадость. Всё, что убили, становится гадостью.

Арена притихла. Я поднял репу снова.

— А в ней, между прочим, сахара больше, чем в иной морковке. Она сладкая, злая, с горчинкой, с характером. Её надо не топить, а жарить, томить, печь в золе. С ней надо разговаривать. И тогда она отблагодарит так, что никакая заморская снедь рядом не встанет.

— Ага, расскажи это моей тёще! — крикнул кто-то со второго яруса, и трибуны грохнули.

— Тёщу приводи в трактир, — сказал я. — Договоримся.

Хохот покатился по ярусам волной. Наташка рядом со мной беззвучно тряслась, прикрыв рот ладонью. У края помоста Тимка ржал в голос, а Гришка на плечах Захара что-то втолковывал ему сверху, наверняка про то, что репу он тоже умеет.

Я развернулся к княжеской ложе.

Смех стихал по мере того, как арена понимала, куда я смотрю. Всеволод сидел, откинувшись в кресле, бледный ещё, но прямой, и следил за мной с прищуром. Рядом Оболенский. Мстислав. Иларион с его пергаментным лицом. Вершинин. Сливки Севера, каждый второй в мехах по такой жаре.

— А теперь к вам, господа.

В ложе кто-то поперхнулся. Обращаться к знати с помоста через рупор было наглостью такого размера, что для неё ещё не придумали закона.

— Вы репу не варите. Вы её вообще не едите. Она у вас идёт свиньям, а на стол вы ждёте заморского. Грибы везёте за тридевять земель, пряности на вес золота, птицу такую, что она дохнет в дороге через раз. Платите втридорога за то, что до вас доехало полумёртвым. — Я подбросил репу и поймал. — А это растёт у вас под ногами и сегодня, господа, я сделаю так, что вы будете платить золотом за неё. Добровольно, с улыбкой, ещё и в очередь встанете.

Тишина стояла плотная. Ложа смотрела на меня, я на ложу.

Потом Всеволод одним углом рта усмехнулся. Великий Князь Севера оценил наглость, а раз Князь усмехнулся, значит, можно всем. Трибуны выдохнули, засмеялись, галёрка засвистела в восторге от того, что рыжий сказал боярам в лицо про свиней и остался жив.

Анна на своей половине помоста стояла всё так же, скрестив руки. Только теперь она смотрела не на меня, а на трибуны, которые десять минут назад скучали, а теперь ловили каждое слово. Она честно отработала свои два часа в тишине, как учили. По правилам её школы арена должна была сейчас благоговеть перед хрустальным бульоном.

Арена же обсуждала репу.

— Это была присказка, — сказал я в рупор. — А теперь сказка. Хотите знать, что лежит у меня в ведре и зачем я солю лёд?

— Хотим! — рявкнула галёрка.

— Тогда слушайте. Только уговор: я рассказываю всё как есть, без утайки. Кто запомнит, тот сможет повторить дома. Секретов не будет.

Я увидел, как в ложе Иларион медленно повернул голову к Всеволоду. Как Лоран за судейским столом достал откуда-то маленькую книжицу и грифель. Как Матвей у помоста выпрямился, а Макар перестал жевать соломинку.

Повар, раздающий секреты бесплатно, был для этого мира существом более диковинным, чем говорящая репа.

— Начнём с клея, — сказал я.

Я поставил на стол горшок с остатками клея и снял крышку.

Тёмная густая масса блестела на дне, как смола. Запах пошёл сразу и первые ряды дружно повели носами.

— Начнём с главного колдовства. Кто из вас варил холодец?

Руки поднялись по всей арене, даже в ложе кто-то шевельнулся и одёрнул себя. Я кивнул.

— Тогда вы всё уже знаете, только не догадываетесь об этом. Холодец застывает без всякого льда. Почему? Потому что из костей за долгую варку выходит клей. Настоящий клей, крепкий, он и держит ваш студень колом. Вот он, — я наклонил горшок к трибунам. — Мой су-шеф варил кости целые сутки, а потом выпаривал этот отвар, пока из целого котла не осталось полгоршка. Это уже не бульон, а сироп из костей, клей такой силы, что им можно табуретки чинить.

— Погодите, — Наташа сунулась к горшку и отпрянула от запаха. — То есть вы намазали овощи… холодцом?

— Я склеил овощи холодцом.

Арена засмеялась. Так смеются, когда фокусник показывает второе дно шляпы, и фокус оказывается проще, чем все думали.

— В клей я вбил топлёное масло, настоянное на еловых иглах с чесноком, чтобы пахло лесом, и щепотку муки. Мука в печи заварится и станет вторым замком. Дальше просто. Репа и морковь, нарезанные тоньше бумаги. Каждый слой промазан клеем, сверху тяжёлый гнёт, и всё это на час в печь.

— А зачем тонко-то? — крикнули со второго яруса. — Ломтями быстрее!

— Быстрее, — согласился я. — Только ломоть в печи так и останется ломтём. Варёная репа поверх варёной моркови, знакомая история, серая мочалка. А тонкие слои под гнётом спекаются друг с другом в новое существо. Гнёт выдавливает из них воду, печь её выпаривает, сахар сгущается. Вода вообще враг. Где вода, там варка, а про варку мы с вами уже всё выяснили.

Галёрка одобрительно зашумела. Наука про мочалку усваивалась стремительно.

За судейским столом Лоран писал. Грифель летал по страницам не отрываясь, и лицо у заморского эксперта было отрешённое, как у студента перед экзаменом. Жан-Батист на трибуне сидел, подавшись вперёд, локти на коленях.

— Теперь про лёд. — Я подошёл к ведру, из которого валил морозный парок. — Кто зимой лёд с крыльца солью сводил?

Опять лес рук, но уже с первого ряда. Оно и понятно соль тратить могут только бояре.

— Значит, знаете: посыпь лёд солью, и он тает даже в мороз. А теперь вопрос на золотой. Чтобы растаять, льду нужно тепло. Соль его заставляет таять, а тепла ему взять неоткуда. Что он делает?

Тишина. Арена честно думала. Потом с галёрки неуверенно предположили:

— Ворует?

— Ворует! — Я ткнул пальцем вверх, в невидимого умника. — Молодец, который сказал! Лёд начинает воровать тепло у всего, до чего дотянется. У ведра, воздуха и моей формы. В этом ведре сейчас мороз втрое злее крещенского. Наташа, потрогай.

— Я?

— Ты. Ладонью, только быстро.

Наташка опасливо протянула руку, коснулась ведра и отдёрнула её с визгом.

— Оно кусается! Гости, оно кусается, я не вру!

Арена взорвалась. Дети заулюлюкали, кто-то потребовал дать потрогать всем рядам по очереди. Я переждал.

— Вот в этом укусе моё блюдо сейчас спит. И тут вы спросите, а зачем морозить горячее? Отвечаю. Тёплый мой пирог ножом не взять. Слои поплывут, клей жидкий, вместо нарезки выйдет каша. А мороз схватит клей намертво, обратит слои в единый холодец. Каждый брусок будет с рисунком, слой к слою, хоть в раму вешай.

— Саш! — Тимка у помоста не выдержал первым, как всегда. — А чего в ледник не сунул тогда? Зачем городить?

Правильный вопрос. Я кивнул ему отдельно.

— Ледник холодит, но лениво. Часа три бы возился, а у нас турнир. Солёный лёд бьёт морозом сразу, пока слои не успели расползтись. Скорость тут не для красоты. Скорость — это часть рецепта.

Тимка кивнул и что-то яростно зашептал Макару. Матвей стоял молча, но я видел его глаза. Он раскладывал услышанное по полкам.

— А пока оно спит, — я взял кочергу и пошёл к печи, — второе колдовство.

Из золы я выкатил два чёрных шара. Обгоревшая свёкла дымилась, лук рядом с ней походил на головешку. По трибунам прокатился разочарованный стон.

— Сгорело же!

— Сгорела рубашка. — Я взял свёклу положил на доску и развалил ножом надвое.

Нижние ряды ахнули. Под угольной коркой лежала тёмная рубиновая мякоть, глянцевая, полупрозрачная у краёв. Сок выступил на срезе тяжёлыми каплями.

— Внутри мармелад. Зола отдала ей дым, жар согнал воду, сахар сгустился до тягучести. Теперь она с луком отправится в сотейник, я залью их квасом и буду выпаривать, пока не останется соус чернее дёгтя и слаще греха. Он будет называться «Чёрный рубин», и это вся его тайна. Свёкла, лук, квас, огонь. Четыре вещи, которые есть в любом дворе отсюда до столицы.

Я скинул свёклу с луком в сотейник, плеснул кваса. Шипение, кислый пар, и над помостом поднялся новый запах, от которого Демидов за судейским столом заёрзал.

— И последнее. — Я поднял миску, где в багровом соке лежали ленты молодой репы. — Та же репа, только сырая. Подам лентами, в клюкве с каплей мёда. Смотрите, что с ней стало.

Я подцепил ленту и растянул её на свету. Она просвечивала рубином, как церковное стекло, и хрустнула, когда я её надломил.

— Кислая, хрусткая, ледяная. Зачем она нужна, узнаете при подаче. Скажу одно: без неё всё остальное не имеет смысла.

Я положил ленту обратно и повернулся к судейскому столу.

— Кстати, о том, что имеет смысл. Господа судьи, — я повёл рупором в сторону тарелок Анны. — Вон стоит блюдо, которое заслуживает правильной температуры. Консоме не ждёт. Ещё четверть часа, и вы будете судить не работу мастера, а остывший суп. Не заставляйте даму ждать.

Анна развернулась ко мне всем корпусом.

— Я не нуждаюсь в твоей заботе, Веверин.

— А это не забота. Это уважение к бульону. Ты над ним два часа стояла, обидно будет.

Она смотрела на меня секунды три, выбирая между гордостью и правдой. Правда была на моей стороне, и Анна это знала лучше всех на арене. Она коротко кивнула судьям и отступила от стола.

Строго говоря, я сейчас сыграл на себя. Её блюдо съедят за сорок минут до моего, и к финалу память о нём подёрнется дымкой, а моё ляжет на стол горячим и свежим. Но я не жулил. Её консоме заслуживало своей лучшей минуты. Обе правды прекрасно умещались в одном поступке. Такие поступки я любил больше всего.

Наташка отобрала у меня рупор с боем.

— Всё, ты наговорился! Дегустация — моя работа! Гости, смотрите! Судьи принимают блюдо Анны Мстиславовны! Я стояла рядом, когда оно рождалось, и клянусь вам, такого вы не видели никогда!

Она не врала.

Даже отсюда, с моей половины помоста, тарелки было видно. Янтарная жидкость, чистая до звона, а в ней геометрия из белых, оранжевых, рубиновых жемчужин. Солнце проходило бульон насквозь и зажигало овощи на дне, как витраж в полдень. Это было красиво той строгой красотой, которой не бывает в природе. Природа не умеет так ровно. Так умеет только человек, положивший на это жизнь.

Феофан попробовал первым. Старик поднёс ложку, помедлил, глотнул. Потом посмотрел бульон на свет и что-то тихо сказал, я не расслышал, но по губам было похоже на «чисто».

Демидов зачерпнул, проглотил и уставился в тарелку с откровенным недоумением.

— Это как же так, — пробасил он на всю арену, забыв про приличия. — Водица прозрачная, а во рту целый огород. Где он прятался, огород-то?

— В прозрачности и прятался! — Наташа сияла. — Анна Мстиславовна собрала муть на яичный белок, как на губку, а вкус остался весь!

Лоран ел молча. Он попробовал бульон отдельно, жемчужину отдельно, потом вместе, и после каждой пробы что-то писал в свою книжицу. Наконец поднял голову.

— Мадемуазель, такой оттяжки не видел нигде.

В княжеской ложе Мстислав медленно выпрямился. Отец пытался держать лицо, но подбородок его пополз вверх, и убрать эту гордость с лица он не смог бы под пыткой. Анна стояла у своего стола, прямая, бледная, и принимала свою минуту заслуженной славы.

— Ань, — сказал я через помост, без рупора, но арена притихла так, что слышно было всем. — Оттяжка и правда зверская. Три белка брала или четыре?

Она глянула на меня, как на диверсию.

— Три.

— Чисто сработано. На трёх белках такую шапку держать — это школа. — Я вытер руки и облокотился на свой стол. — Одного не пойму. Блюдо безупречное, западное, хоть сейчас на королевский стол. А где в нём Север, Ань? Где огонь, зола, дым? Ты дома готовила или в гостях?

Трибуны загудели. Анна сложила руки на груди.

— Следи за своим льдом, варвар. Как бы он у тебя не скис.

Галёрка грохнула. Наташа восторженно взвизгнула в рупор про «искры на помосте». Я поднял ладони, признавая укол.

— Ладно, ладно. Съел. — Я выдержал паузу ровно в один вдох. — А жемчужины ты режешь божественно, тут спорить не о чем. Любой критик бы удавился от зависти.

Анна замерла. Даже через помост я увидел, как у неё расширились глаза. Она смотрела на меня так, словно я при всей арене прочитал её детский дневник вслух.

Знать про критика я, разумеется, не мог. Я просто знал породу. Каждую женщину с такой обороной в технике учил какой-нибудь мэтр, который ломал её об колено. Их по всем кухням мира как грязи, этих мэтров. Я поставил на типаж.

Судя по её лицу, я попал точно.

— Откуда… — начала она и оборвала себя, сжав губы.

— Птичка напела, — сказал я и отвернулся к сотейнику, оставив её стоять.

Соус требовал внимания. Свёкла с луком уварились до тёмного глянца, я помешал, снял пробу с ложки. Дым, земля, кислота кваса и мощная сладость. Ещё чуть-чуть упарить. За спиной Наташа что-то стрекотала, а потом от судейского стола долетел голос Лорана:

— Monsieur Веверин! Un instant. Ваш соус на квасе. Кислота при выпаривании не убьёт цвет?

Он спросил на языке Западной Короны. Наполовину проверка, наполовину профессиональный зуд. Арена завертела головами, ожидая, что рыжий трактирщик попросит перевести.

— Non, monsieur, — ответил я, не оборачиваясь. — Кислота цвет держит. Свёкла боится щёлочи, а кислоте она только рада. Заметьте по срезу: где квас, там рубин горит ярче.

Стало очень тихо. Потом ложа зашевелилась, трибуны зашептались, и по арене поползло изумление такого сорта, которое не купишь ни за какие деньги. Трактирщик из Слободки свободно говорит на языке королей.

А потом с трибуны взвился Жан-Батист.

— Il a raison! — Он вскочил, размахивая руками. — Он прав, слушайте его! Кислота запирает цвет, это азбука, это первый год обучения! — Француз перегнулся через перила и заорал мне через пол-арены, мешая два языка: — Александр! Сахар на сковороде! Вы будете жечь сахар при подаче, да⁈ Скажите, что да!

— Буду, Жан. До стекла.

— До стекла! — Он обернулся к соседям по трибуне и затряс руками, объясняя сразу всем. — Вы не понимаете! Сахар в овоще на раскалённом железе горит и стекленеет, это корка, это хруст, это!.. — ему не хватило чужих слов, и он закончил на родном: — C'est la magie!

— У этого чуда есть учёное имя, — сказал я в сторону трибун. — Но его знают полтора человека на свете, так что зовите просто: поцелуй огня.

— Поцелуй огня! — немедленно повторила Наташа в рупор с таким смаком, что завтра это название будет знать весь город.

Жан-Батист сел, обмахиваясь ладонью. Лоран писал. Лоренцо где-то на трибунах свистел в два пальца. Арена радостно гомонила, хотя никто из них ещё не съел ни крошки.

Я посмотрел на ведро. Иней на стенках встал шубой, парок больше не шёл.

Пора будить.

Форма вышла из ведра в ледяной шубе.

Я стряхнул налипшую соль, перевернул форму над доской и стукнул донцем. Секунду ничего не происходило. Потом террин вышел целиком и лёг на дерево.

Первые ряды привстали.

Блок стоял на доске, как кирпич, вырезанный из янтаря. Сквозь запотевшие бока просвечивали слои, оранжевый, жёлтый, оранжевый, жёлтый. Полосы, спрессованные в единый слиток. От него шёл парок, только теперь морозный.

— Не развалился, — сказала Наташка в рупор почти шёпотом. — Гости, он цельный. Он же из ломтиков был!

— Был из ломтиков. — Я взял нож. — Стал целым.

Нож вошёл в торец и пошёл вниз без усилия. Первый брусок отвалился и лёг на доску срезом вверх.

Арена ахнула в один вдох.

Срез был чистый, зеркальный. Слои лежали ровно, волосок к волоску, оранжевое чередовалось с жёлтым, и рисунок этот был такой правильности, что казался нарисованным. Северная мозаика из репы и моркови, склеенная костями и морозом.

Я резал. Бруски ложились в ряд, одинаковые, как солдаты, и с каждым новым срезом шум на трибунах поднимался на тон выше. Лоран встал за судейским столом, чтобы видеть. Жан-Батист висел на перилах.

Сковорода уже дышала жаром. Я плеснул масла, дождался первого дымка и начал класть бруски.

Шипение ударило по арене, как второй гонг.

Столб пара взлетел выше моей головы, и запах пошёл в толпу стеной. Жжёный сахар, калёное масло, хвоя, мясная тёмная глубина от растопленного клея. Это был запах, против которого не существует обороны. Я видел, как он идёт по рядам. Первый ярус качнулся вперёд, второй завертел головами, на галёрке кто-то простонал в голос, и стон этот утонул в общем сглатывании.

За судейским столом Демидов отодвинул пустую тарелку из-под консоме и вцепился в скатерть.

— Поцелуй огня, — сказал я в рупор, переворачивая бруски. — Смотрите, сахар горит и стеклит корку. А внутри сейчас мороз отпускает, клей тает обратно и поит овощи мясным соком. Снаружи стекло. Внутри всё сочится.

Бруски шли золотой коркой, я снимал их и клал новые. Всего получилось шестнадцать. Три парадных я отложил на подогретые тарелки, остальные ждали своей очереди на краю сковороды.

Теперь сборка. Наташа комментировала мои руки, а я комментировал тарелку.

— Это репа с морковью, которые сегодня притворяются лучшим стейком вашей жизни. — Золотой брусок лёг на белый фарфор. — Это лук и свёкла, которые забыли, что они овощи. — Чёрный рубин потёк с ложки рядом с бруском, густой, глянцевый, как расплавленный гранат. — А это северный снег, чтобы вы не забывали, где живёте.

Ленты клюквенной репы легли поверх горячего бруска прозрачным рубиновым ворохом. Холодное на горячее, хруст на хруст, кислое на сладкое. Тарелка была готова, и я поднял её на ладони, показывая арене.

Арена ревела.

Три тарелки ушли к судьям и трибуны провожали каждую глазами. Феофан, Демидов, Лоран взялись за вилки, и над ареной начала сгущаться та самая торжественная тишина.

Я в неё влез. Второй раз за день.

— А теперь главное! — Рупор разнёс мой голос поверх тишины. — У меня тут осталось тринадцать брусков, и знаете что? У нас на Севере еду не выбрасывают.

Арена замерла.

— Команда моя, подойти к помосту! Дети, вы первые! Господа в ложе и на трибунах, не побрезгуйте, вам тоже нарежу! Кому не хватит куска, тому достанется корка, она самая вкусная!

Что тут началось.

Галёрка взвыла от восторга, дети посыпались со столбов, у помоста мгновенно образовалась куча-мала, которую Захар раздвинул одним движением плеч, пропуская мелких вперёд. Я резал бруски пополам, потом дольки, накалывал на лучины. Гришка получил свой кусок первым, куснул, зажмурился и сказал что-то такое, отчего Захар заржал на всю арену. Тимка с Макаром взяли по четвертинке и ели, раскладывая вкус на части. Матвей свой кусок сначала разломил, изучил срез и только потом съел. Урок продолжался и в еде.

В ложу пошло блюдо с нарезкой. Я смотрел, как Всеволод берёт кусок пальцами, без вилки, как простой ратник, и как ест, прикрыв глаза. Как Иларион жуёт медленно, по-стариковски, и сухое лицо его теплеет. Мстислав чуть было не спёр второй кусок у соседа, но вовремя спохватился.

Последний брусок остался на сковороде.

Я снял его, положил на чистую тарелку, полил рубином, увенчал снегом. Всё честь по чести, как судьям. И понёс через помост.

Анна стояла у своего стола и смотрела, как я иду. Арена затихала за моей спиной, ряд за рядом.

— Держи. — Я протянул тарелку. — Ты единственный человек на этой арене, кто ещё не попробовал. Нечестно выходит. Ты же дралась.

Она смотрела на тарелку, потом на меня. В её глазах шла война. Взять из моих рук еду посреди финала значило признать кое-что важное.

— Это не яд и не жалость, — сказал я тихо, только ей. — Это профессиональная вежливость. Твоё консоме я бы попробовал с удовольствием, да ты всё судьям скормила.

Секунда. Ещё одна.

Анна взяла тарелку.

Она отломила вилкой угол бруска, с хрустом, подобрала каплю соуса, подцепила ленту репы. Всё вместе, как задумано, одним движением, она поняла архитектуру тарелки с первого взгляда. Поднесла ко рту. Съела.

Арена не дышала.

Анна стояла с закрытыми глазами очень долго. Потом открыла их, посмотрела на меня, и я увидел растерянность.

— Это неправильно, — сказала она тихо. — Репа не может так.

— Может, — сказал я. — Её просто никто никогда не любил.

За нашими спинами, за судейским столом, Лоран отложил вилку, и голос Наташи взлетел над ареной, объявляя, что судьи готовы.

Предыдущая главаГлава 23 из 26Следующая глава