К книге
За высоким плетнем1
11%
1
1

Старшина Федор Максимов ехал в отпуск на Дон, в станицу Голубовскую. Он долго не был дома, отвык от родной станицы и дважды отказывался от положенного ему отпуска. Но в последнее время Федор заскучал; кавалерийский полк, в котором он служил, стоял в захудалом городке Германии, и старшине до смерти надоели чужие улицы, желтые и черные вывески, аккуратно прилизанные бульварчики с нумерованными деревьями.

«Тошно мне, братцы, от всего этого,— пожаловался Федор друзьям-однополчанам,— хочется хоть одним глазом на тихий Дон взглянуть».

Начальство уважило просьбу старшины. В июне Федору разрешили месячный отпуск, и он, накупив разных подарков и гостинцев, поехал на родину.

Пока поезд шел по белорусским и украинским землям, Федор не очень волновался, хотя и радовался тому, что города и села, по которым он проходил три года назад, почти восстановлены и жизнь идет своим чередом. Волнение пришло к нему в ту минуту, когда он вступил на палубу парохода, плывущего вверх по Дону. Вокруг лежали те знакомые с детства места, которые всякий раз приходили Федору на память, когда он думал о родине; каждая станица, каждый речной перекат, рыбацкие баркасы, коршуны над степью — все это показалось ему теперь особенно близким и дорогим.

Пароход был битком набит пассажирами. Возвращающиеся с городского рынка казачки с мешками и корзинами, едущие в лагеря пионеры с красными галстуками, командированные из области бухгалтеры, агрономы, разные инспектора с портфелями, степенные колхозники и эмтээсовские механики — вся эта разношерстная, неумолчно гудящая толпа, расположившись на палубе парохода, под огромным, туго натянутым тентом, стучала ящиками, корзинами, свертками, шумела, говорила на разные лады.

Присев на свои чемоданы и кинув на колени щегольскую шинель, Федор Максимов, улыбаясь, вслушивался в разговоры окружавших его людей, которые то и дело упоминали знакомые станицы: Аксайскую, Багаевскую, Мелеховскую, Раздорскую. Сидящие рядом с Федором пассажиры с любопытством осматривали его статную, коренастую фигуру, румяные, чисто выбритые щеки, лихо выпущенный из-под фуражки русый чуб.

— Должно быть, по демобилизации возвращаетесь? — обратился к старшине строгий старичок в клеенчатом дождевике.

— Нет, папаша, в отпуск еду,— блеснув белыми зубами, усмехнулся Федор,— дома уже давно не был.

— Далече?

— В Голубовскую.

— Сколько ж вы дома не были?

Федор похлопал рукой по планшету:

— Я ведь, как началась война, пошел в армию, добровольцем...

Чернобровая немолодая казачка, сидящая рядом со стариком, покосилась на соседей:

— Вот жене радость будет, хоть через столько лет, а дождалась все-таки...

— Нет, гражданка, жены у меня нет,— пояснил Федор,— не успел я жениться до войны: молод был. А семья, конечно, обрадуется — родители, сестренка, брат. Да и родичи у меня тут по всем хуторам раскиданы, и с ними хочется повидаться...

Всю ночь Федор не мог уснуть. Хотя капитан парохода разрешил ему расположиться в красном уголке, он, сняв сапоги, провалялся на широкой скамье не более часа, потом сел, закурил и так, куря папиросу за папиросой, просидел до самого рассвета. Как это обычно бывает с людьми, которые после долгой разлуки возвращаются домой, Федор думал об отце, о матери, о брате с сестрой, о девушке Кате, с которой у него перед окончанием войны завязалась переписка; и чем ближе к Голубовской подвигался пароход, тем более острым становилось волнение Федора.

«Как оно там у них? — думал он.— Может, отец уже так одряхлел, что у него и работать нет сил? А ведь до войны был вроде крепкий человек...»

Отец Федора, Тимофей Степанович Максимов, до войны и даже в годы войны действительно не жаловался на нездоровье. Сестра Федора писала о том, что Тимофей Степанович по-прежнему работает в колхозе, хотя и стал побаливать. Но в последние два года письма из Голубовской приходили редко, и Федор не знал, как живет сейчас его семья...

Утром, оставив чемоданы в красном уголке, Федор вышел на верхнюю палубу и сел на скамью, рядом с застекленной будкой рулевого.

Пароход, мерно подрагивая от толчков машины и гулко хлюпая колесом, плыл, пробираясь между потушенными бакенами. Слева, на красноватом суглинке холмов, неярко зеленела припаленная солнцем трава. На фоне чистого неба хорошо были видны островерхие метеорологические вышки. Ниже, окруженные яблоневыми садами и виноградниками, белели станичные дома. В слоистый срез песчаного берега уткнулись черные от смоляных подтеков баркасы и кайки.

Федор всей грудью вдыхал речной воздух — волнующие запахи утренней воды, рыбацких сетей, свежевыструганных столбов на недостроенных станичных пристанях. Он любовался полетом белокрылых чаек над Доном, густой зеленью левого берега, слушал зычные гудки встречных буксирных пароходов и думал радостно: «Вот оно то самое, что мне годами снилось,— родные места...»

Очнулся он от прикосновения чьей-то руки к плечу.

Сбоку стоял смуглый, как цыган, пожилой колхозник в накинутой на плечи стеганке. Дымя махорочной скруткой, он смотрел на Федора и усмехался:

— А я стою и думаю, чи Федька, чи не Федька? — сказал он густым басом.— Вроде, думаю, на Федьку скидывается, только дюже важный для Федьки...

Всматриваясь, Федор узнал Архипа Самсонова, колхозного кузнеца, который жил через три двора от Максимовых.

— Дядя Архип! — закричал Федор.— Живы-здоровы?

— Спасибочко, Федя, живем помаленьку. А ты ж это совсем, по чистой, или как?

— В отпуск еду, дядя Архип, на месяц. Думка у меня своих повидать да и на станичников на всех поглядеть.

Они долго пожимали друг другу руки, усмехались и похлопывали один другого по плечу.

— Ну, а как там мои старики? — спросил Федор.

Дядя Архип пожал плечами:

— А чего им сделается? Живут, хлеб жуют. Паня ваша, кажись, замуж идти собирается.

— За кого?

— Да за энтого самого, за Ваську, меньшего Марфиного сына.

— Это которому палец лобогрейкой отхватило? — удивился Федор.— Так ведь он же малец совсем, мешок зерна не поднимет.

Архип засмеялся:

— Какой же он малец? Парню двадцать четвертый год пошел. Он, брат, по силе еще тебя за пояс заткнет.

— Да, правда, времени порядочно прошло,— смутился Федор,— а я все по старой мерке меряю...

Он предложил Архипу папиросу и спросил:

— Ну, а батя как там?

Дядя Архип осторожно размял толстыми пальцами папиросу, прикурил, несколько раз пыхнул дымом и ответил уклончиво:

— Ничего, живет... Жалится все на правлении, что ему, мол, работать трудно.

— Может, заболел старик? — встревожился Федор.

— Какой там — заболел! — Архип пренебрежительно махнул рукой и взглянул на Федора диковатыми ястребиными глазами.— Приедешь до дому — сам во всем разберешься. А нам, грешным, не понять, чего твой батя соображает за плетнем.

— За каким плетнем? — спросил Федор.

— Плетень он себе соорудил из чернотала. Там, брат, такой плетень, что и черт не перескочит — на трехметровых кольях заплетен. Всю весну Тимофей Степанович энтим плетнем занимался, кажную лозину по цвету подбирал, чтоб красивше было. Вся станица про этот плетень говорит.

— Ну, и что же?

Дядя Архип развел руками:

— Да ничего. Приедешь — сам поглядишь.

Федор нахмурился:

— А в колхозе он состоит?

— Да состоит,— неопределенно протянул дядя Архип.

Потом, поглаживая колени, он перевел разговор на другое, стал рассказывать о станичных делах, о хлебе, который пора было убирать, о ловле рыбы, о смерти, болезнях и свадьбах станичников, обо всем, что Федор мог предполагать, но чего не знал, так как все это произошло без него и поэтому сейчас казалось интересным.

Но, вслушиваясь в то, что рассказывал Архип Самсонов, и поглядывая на зеленые донские берега, Федор уже не мог заглушить в себе острую тревогу: он понял, что дома случилось что-то такое, о чем сосед не хочет говорить.

В таком состоянии тревоги он простился с кузнецом, взяв чемоданы и шинель, сошел с парохода на голубовской пристани и зашагал по станичной улице к родному дому.

Усадьба Максимовых стояла на самом краю станицы, на берегу впадающей в Дон речушки, и ее не было видно за пышными вербами и тополями. Пока Федор шел по узенькой, заросшей лебедой улице, работающие на огородах казачки, защищаясь рукой от солнца, долго глядели ему вслед и переговаривались:

— Чей же это такой пришел?

— Никак, Гриша Гаврилов?

— Не, Гришка весной был, энто другой чей-то.

— Може, Варечки Стрюковой приймак?

— Не, тот пониже будет и чернявый...

Федор слышал все это, но шел, не оглядываясь, чтобы скорее увидеть свой дом. Повернув в переулок, он почти побежал по тропинке, вытоптанной над берегом тихой речки.

Но вот, наконец, и отцовская усадьба.

Первое, что Федору бросилось в глаза, был отличный, на диво сплетенный плетень, тот самый, о котором говорил на пароходе кузнец Архип Самсонов. Плетень этот был заплетен на высоченных, толстых, чисто оструганных кольях, вкопанных глубоко в землю и подобранных один к одному — ровных, как струна. Верхние концы кольев были затесаны, будто пики, и на каждом острие торчали гвозди, между которыми тянулась заржавленная колючая проволока.

Охватывающие колья чернотала лозины, одинаковые по толщине и по рыжевато-зеленому цвету, были так туго переплетены и так искусно подогнаны, что плетень получился ровный и глухой, как стена. В нем не было ни одного отверстия, ни один подсолнух не красовался за ним. Только ветви высоких яблонь и разлапистые листья тютины свешивались через плетень на улицу, где виднелась камышовая крыша старого отцовского куреня.

Федор подошел к деревянной калитке и, не выпуская из рук чемоданов, тронул ее носком сапога. Запертая изнутри, калитка не открылась. Федор сильнее постучал ногой. Раздался сиплый лай собаки, потом женский окрик. В калитке щелкнула щеколда, и Федор увидел мать. Маленькая, сухая, с подслеповатыми темными глазами, шаркая сбитыми чириками и покашливая, она подошла к сыну, всмотрелась в его лицо и, охнув, схватилась за сердце.

— Феденька, деточка моя! — закричала мать.— А я и не признала тебя, дура старая, будто в глазах у меня замстило.

— Здравствуйте, мама! — дрогнувшим голосом сказал Федор.

Выпустив из рук чемоданы, он прижался щекой к худому материнскому плечу и неловко поцеловал выбившиеся из-под платка седые волосы.

— Здравствуйте, маманя, здравствуйте,— забормотал он, глотая тяжелый комок в горле.— А где ж батя, Костик, Паня? Как же вы тут живете?

— Да ты иди в хату, Федюшка! — запричитала мать.— Чего ж ты стоишь под воротами, навроде чужой? Костик в Ростове, в ремесленном, Паня в поле, а батя тут, дома. Иди, погляди на него. Иди, сыночек, в саду он, батя-то. Год за годом тебя дожидался...

Федор вошел во двор поставил у крыльца чемоданы и, отмахиваясь от злющего серого кобеля, кинулся в сад.

Отца он увидел еще издали. Высокий, сухой, с сутулыми плечами, в длинной сорочке и полинялых синих подштанниках, отец прокапывал от колодца отводную канавку и не замечал сына. Нажимая загорелой босой ногой на лопату, старик сердито сплевывал и далеко отбрасывал влажную землю.

— Здравствуйте, батя! — негромко сказал Федор.

Старик опустил занесенную лопату и повернул к сыну скуластое, поросшее рыжевато-седой бородой, крепкое лицо. Его кустистые брови дрогнули.

— Кубыть, ты Федор? — глухо сказал он и, выпустив из рук лопату, раздвинул руки.

— Ну, иди, сынок, обниму тебя. Долго ж ты гостевал на чужбине. Я уже в могилу собрался, тебя дожидаючи.

Отец и сын обнялись. Федор почувствовал на своих губах соленые от пота, пропахшие махоркой, жесткие, как жесть, отцовские губы.

Мать стояла рядом и, перебирая руками фартук, всхлипывала, не решаясь снова броситься к Федору.

— Хватит, Федор,— мотнул головой Тимофей Степанович,— а то вон гляди стара зараз в голос заголосит.

Разговаривая с Тимофеем Степановичем, Федор успел заметить, что отцовская усадьба стала больше и что по всей усадьбе, из конца в конец, зеленеет высокая, густая рожь. Только небольшой участок, там, где высились яблони, между которыми стояли пчелиные ульи, оставался свободным от ржи. Но и среди деревьев зеленели грядки с луком, петрушкой, капустные лунки. Видно было, что отец и мать обрабатывают каждый клочок земли.

— Вам, батя, усадьбу прирезали? — спросил Федор.— Она, помнится, меньше была.

— А как же, уважили старика,— ответил, очищая лопату, Тимофей Степанович,— на тебя добавили двадцать сотых и на покойного Прошку двадцать. На колхозном собрании я заявил, что Прошка погиб за Родину, и извещение из военкомата показал. Ну, колхозники и порешили прирезать двадцать сотых, как семье погибшего...

— А разве Прохорова Клавдя с вами живет? — удивился Федор.

Старики переглянулись.

— Зачем с нами? Мы сами по себе, а она сама по себе. Клашка пособие за Прохора получает, а нам участок к усадьбе прирезали.

— Чего ты, Степаныч, зачал тут, на огороде, рассказывать Федюшке? — вмешалась старуха.— Он уморился с дороги, надо ему помыться, белье сменить, покушать. Пойдем, в комнатах доскажешь.

Они пошли к дому, и старик, цыкая на ворчащую собаку, рассказал, что у него на пасеке пять ульев, что он засолил весной бочку сельдей и возил в город раков.

Пока Федор раздевался, старуха поставила среди кухни деревянное корыто, налила в него из чугуна горячей воды, подала мыло и заставила Тимофея Степановича помочь сыну.

— Помой дитю голову да спину хорошо потри. Вот тут, на табурете, холщовая ветошка.

Отец и сын, пересмеиваясь, склонились над корытом, и Тимофей Степанович, держа в руке намыленную ветошку, докрасна натер Федору бока и спину, слил ему на голову из кувшина холодной воды и подал чистое, пахнущее мятой полотенце:

— Утирайся, сынок.

Через несколько минут, вздыхая и покряхтывая от удовольствия, Федор вошел в горницу, которую в доме именовали залом. В зале стояли накрытый вышитой скатертью старинный комод, окованные железом материнские сундуки, широкая деревянная кровать с красным одеялом. На подоконниках, за марлевыми занавесками, были разложены баночки, свечи, всякие квитанции, семена на пожелтевших от солнца бумажках.

Прямо над комодом, окруженные веночками из бумажных цветов, висели две увеличенные фотографии: на одной был изображен погибший под Бреслау танкист Прохор Максимов, на другой — Федор, верхом на коне, с вынутым из ножен клинком.

Заметив, что Федор смотрит на фотографии, мать сказала, сгоняя слезу со щеки:

— Хоть ты, слава богу, вернулся, а Прошенька и похоронен в чужой земле. Только награду его да извещение нам и прислали.

Постукивая пальцами по комоду, Федор смотрел на улыбающееся лицо старшего брата и вдруг подумал: «А что Прохор сказал бы, ежели бы узнал про эти самые двадцать сотых?»

— Какую награду прислали вам? — угрюмо спросил он.

Мать достала из сундука военкоматское извещение о смерти, к которому был пришпилен орден Отечественной войны II степени.

Федор осторожно погладил ладонью орден и, положив его на комод, под фотографию, сказал глухо:

— Нехай тут полежит, маманя...

Предыдущая главаГлава 1 из 9Следующая глава