К книге
За высоким плетнем2
22%
2
2

Вечером семья Максимовых оказалась в сборе. Когда зашло солнце, вернулась с поля Паня, высокая девушка с белокурой косой, очень похожая на отца. Ждали только самого младшего, Костика, ученика ремесленного училища, но пароход опоздал, и Костик приехал в восьмом часу.

Вся семья села за стол в большом зале. Мать сварила вкусный, наваристый борщ, зажарила двух цыплят. Тимофей Степанович принес из погреба бутыль прошлогоднего ладанного вина и подмигнул Федору:

— Может, ты больше водочку уважаешь?

— А есть? — спросил Федор.

— Есть маленько, своего изделия. Из кукурузы гнал осенью.

— Давайте водки,— согласился Федор.

Они чинно выпили по полстакана водки и принялись за обед. Тимофей Степанович поглядывал на сына из-под насупленных бровей, словно выпытывал: чем Федор дышит? Но Федор молчал, изредка подшучивая над Костиком, который, примостившись рядом, не отрывал от брата глаз.

— Ну, как же оно там, в Германии? — спросил Тимофей Степанович.— Привыкли к вам немецкие жители?

— Любые люди к настоящему порядку быстро привыкают,— уклончиво ответил Федор.— Но, окромя немцев, там еще есть наши союзнички, которые, того и гляди, вцепятся нам в глотку.

Старик помрачнел и кинул сердито:

— Может, они обратно войны захотели?

— Власти они хотят,— угрюмо пояснил Федор,— такой власти, чтоб хозяйновать над всем светом и законы свои установить...

Поддерживая бутыль смуглой, жилистой рукой, старик разлил по стаканам вино.

— А чего у вас там говорят про атомную бомбу? Она взаправду такую силу имеет?

— На каждую силу есть другая сила, батя. Недаром говорят: волков бояться — в лес не ходить.

Мать вслушивалась в разговор, поглядывая на Федора испуганными глазами.

— Ох, сыночек, неужто война опять начнется? Не приведи, господи! — жалобно сказала она.— Сколько народу сгибло. Разве ж это можно?

— Войну им не так легко начать, маманя,— рассеянно отозвался Федор,— они не поднимут свой народ на войну, а пакостить нам будут...

Он поднялся из-за стола и, сунув руки в карманы, заходил по комнате. Радостное чувство умиления, свойственное человеку, вернувшемуся домой после долгой разлуки, волновало его. Люди, сидящие с ним в этой комнате, были самыми дорогими для него людьми, и каждый предмет был знаком с детства: и этот черный комод, и стол, у которого одна нога была доделана отцом из вербы и потому была гораздо светлее других, и вытканный матерью пестрый коврик, и лампада в виде летящего голубя, подвешенная под дедовской иконой, такой темной, что уже давно нельзя было различить, кто на ней изображен. И он, шагая по комнате и на ходу всматриваясь в эти предметы, вспоминал все, что было связано с ними, и горячее умиление не покидало его.

Но в то же время Федор испытывал что-то гнетущее. Это неприятное чувство возникло еще на пароходе, после разговора с кузнецом Архипом, и еще больше усилилось в саду, когда отец сказал, что колхозники в память Прохора прирезали дополнительный участок земли к отцовской усадьбе.

«Нет, отец стал другим,— с тревогой подумал Федор,— что-то в нем переменилось, и он, видно, не хочет говорить об этом».

Взглянув на сидящего у стола отца, Федор спросил осторожно:

— Ну, а в колхозе как дела, батя?

Тимофей Степанович усмехнулся:

— Дела идут, контора пишет. Колхоз наш работает не дюже добре...

— А сколько, к примеру, вы, батя, трудодней заработали в прошлом году? — поинтересовался Федор.

Тимофей Степанович вздохнул:

— Ты меня в пример не бери, сынок. Мне на спаса пятьдесят четыре года стукнет, и сила у меня уже не та. Надысь ходил до фершала, так он говорит, камень у меня в печенке образовался. Тебе, говорит, Тимофей Максимов, тяжелую работу нельзя работать...

— Бате прошлый год только двадцать шесть трудодней записали,— вмешался Костик,— а то они все болели.

Федор хотел было спросить о том, как отец, при его болезни, смог засеять рожью свой огород, наловить сельдей, возить в город масло, но, заметив умоляющий взгляд матери, замолчал.

— Шел бы ты, Федюшка, спать, тебе, чать, надо отдохнуть с дороги,— сказала мать.

— А где вы мне постелили, маманя? — спросил Федор.

— Да тут же у залику и постелю.

Федор остановился возле сидящей у края стола сестры, которая молчала весь вечер, и ласково тронул ее за плечо.

— Знаешь что, Паня? Постели-ка ты мне во дворе. Хочется мне в прохладе поспать.

— Что ты, сынок! — испугалась мать.— Там тебя комары заедят. Их, как солнце зайдет, тьма-тьмущая летит.

— Ничего, маманя, от комаров я как-нибудь уберегусь, это не смертельно,— пошутил Федор,— а мне уж дюже хочется свежим воздухом подышать.

Мать и сестра вынесли во двор кровать, положили на нее сена, покрыли чистым рядном, и Федор, захватив с собой папиросы и зажигалку, пошел спать. Хмель слегка кружил ему голову. Он неторопливо разделся, закурил и лег.

Ночь была тихая, душная. Внизу, за деревьями и кустами, чуть плескалась невидимая река. Где-то очень далеко, на другом краю станицы, лениво лаяла собака, и ее одинокий лай еще больше подчеркивал ночную тишину. Вокруг тоненько жужжали комары.

Федор видел, как мать погасила в зале лампу, как отец с Костиком прошли на сеновал. Потом он услышал легкие шаги. К его кровати подошла Паня. Она постояла рядом, прислушалась и спросила тихонько:

— Спишь, Федя?

Федор засмеялся:

— Собаку слушаю, здорово лает, черт.

Присев на край кровати, Паня стала расчесывать волосы, и Федор видел в темноте ее лицо и руки. Ему захотелось сказать сестре что-нибудь ласковое, почему-то — он сам еще не знал, почему — пожалеть ее, расспросить о том, как она живет.

Но Паня сама, как бы предупреждая желание брата, сказала, глубоко вздохнув:

— Трудно мне, Федя...

— Почему? — шепотом спросил Федор и подумал, что Паня сейчас обязательно заговорит об отце.

Сестра, закинув волосы за плечи, нагнулась к лицу Федора и заговорила быстро, глотая слова и оглядываясь, точно кто-то мог подслушать ее:

— Все через батю, Федя. Они последние два года вроде другим человеком стали, будто их подменил кто-то. В колхозе не хотят работать. Одно знают за справками до фершала ходят да на базар с бабами ездят... Вызывали их на правление, страмили на общем собрании, грозились исключить из колхоза...

— Ну и что? — хмуро спросил Федор.

— Да ничего. На собрании батя все жалились на свою хворость, обещание давали работать, а потом два дня вышли в поле, а на третий взяли соседского Гаврюшку и поехали на Кужное рыбу ловить...

Паня понизила голос до глухого шепота:

— Знаешь, Федя, за один год батя собрали денег тридцать девять тысяч...

Федор приподнялся на локте:

— Как собрали, чем?

— Масло и рыбу возили в город, мед продавали, жерделы и сливы сушили... А зимой, в декабре, как стали деньги обменивать, батя чуть не померли с досады. У них все деньги дома лежали, захороненные в рыбацких снастях. И когда они понесли свои тридцать девять тысяч на обменный пункт, то им там выдали три тысячи девятьсот рублей, и они сразу купили в городе сепаратор.

— Зачем? — не понял Федор.

— Я, говорят, корову держать не буду. На что, говорят, мы будем в навозе копаться, ежели сепаратор ни сена не просит, ни ухода не требует, а молоко дает получше коровы.

— Как это?

— Да у нас в станице сепараторов нема, только на мэтэфэ, а людям молоко перепускать надо. Вот они и несут до нашего бати за десятый литр. Девять себе, а десятый — бате. Батя за сутки литров триста перепустят — и у нас полон погреб молока...

— Легкий заработок! — со злостью сказал Федор.

— И не говори. Уж я сколько разов говорила с ними, просила — ничего не помогает. Мало того, что сами в бригаду не доходят, да еще, бывает, и меня задерживают. Сиди, говорят, доходма, и тут делов хватит... То на рыбалку с ними ехать заставляют, то свою бахчу подбивать, то с пчелами им нужно помогать, посылают... А мне, Федюшка, после этого по станице совестно пройти — смеются все: иди, гутарят, Панька, проси у аптекарши весы, мы тебе с вашим батей зерно за трудодни отвешивать будем.

Паня помолчала, нашла в темноте руку Федора, прижалась к ней щекой и заплакала.

— Даже жизнь мне устроить не дают,— глотая слезы, сказала она,— сватается за меня один парень, ты его, может, знаешь, Марфы-вдовы сын Вася... на конеферме у нас работает... Два раза засылал сватов к нам, и я с ним давно гуляю... Так батя, как ножом, мою дорогу перерезали. У Марфы, говорят, окромя твоего Васьки, шестеро детей, он, дескать и будет их кормить-поить. Пока я живой, не отдам тебя, говорит, за Ваську... А я, Федя, все одно уйду к Василию, не буду я с ними жить...

Федор слушал сестру, и тяжелая, гнетущая злость все больше одолевала его. Ему хотелось встать, разбудить отца и сейчас же спросить у него: что все это значит и зачем он позорит максимовскую семью, но что-то еще удерживало его, и он лежал молча.

«Может, все это не так выходит, как говорит сестра,— думал он,— все колхозники имеют свои личные усадьбы, и каждый, должно быть, и рыбу ловит и пчел держит. А отцу на самом деле много лет и сила у него, наверно, не та... Завтра увижусь с председателем колхоза, расспрошу его, как и что, а потом и с отцом поговорю...»

Он еще утешал себя тем, что отец не мог за эти годы перемениться и забыть все то, что делал в колхозе до войны.

«Нет, чего-то тут не так,— успокаивал он себя, вглядываясь в темноту,— должно быть, сестра обижена на отца, или с председателем он не поладил, или же здоровье у него плохое стало...»

— А кто у вас в колхозе председателем? — спросил он у сестры.

— Тихон Иванович, который жил на бугровском хуторе,— тихо ответила Паня,— он, как из армии пришел, переселился к нам в станицу, домик себе выстроил на яру.

— Хороший председатель?

— Колхозники не жалуются, в станице его все уважают. Он спокойный человек, и никто про него плохого не скажет...

«Поговорю с ним завтра,— подумал Федор,— схожу в правление и поговорю. Раз он такой рассудительный человек, он мне все объяснит».

Федору все время хотелось расспросить Паню о Кате Акентьевой, девушке, от которой он получил много писем и которую очень хотел повидать. Когда Федор в начале войны добровольцем ушел в армию, Кате было пятнадцать лет, и он хорошо помнил худенькую девочку с черной косой и постоянно смеющимся ртом. Помнил, что она ходила в короткой юбчонке и однажды, надев белые штаны, танцевала на школьном вечере матросский танец и пела вместе с Паней хорошую песню «Нелюдимо наше море». Потом, уйдя на фронт, Федор забыл эту девочку, и только в конце сорок четвертого года, когда он, раненный минным осколком в плечо, лежал на госпитальной койке в польском городе Познани, Катя напомнила о себе неожиданным письмом. Она писала Федору о станице, о работе колхоза, сообщала, что ее после окончания школы отправляли на курсы медсестер, но она не захотела идти туда и стала работать звеньевой в полеводческой бригаде. В конце письма Катя просила Федора прислать ей свою фотографию и подробно написать о фронтовых делах.

Так у них завязалась длительная переписка. А когда с пятым или шестым письмом Катя прислала Федору фотографическую карточку, он чуть не вскрикнул, увидя красавицу с веселыми глазами и такой пышной и длинной косой, что она дважды обвивала горделивую голову девушки. В тот день Федор, всматриваясь в Катину фотографию, отчаянно захотел увидеть ее и тотчас же написал ей об этом полушутливое письмо, в котором просил Катю дожидаться его возвращения и не выходить замуж. Катя ответила тоже шутливым письмом и просила приехать, хотя бы в отпуск, чтобы они могли встретиться и узнать друг друга. Вот об этой-то Кате Акентьевой и хотелось Федору расспросить сестру.

Заметив, что Паня собирается идти спать и в то же время стесняясь прямо спросить о Кате, Федор сказал небрежно:

— А эта девушка, которая работает бригадиром, тоже, должно быть, считает батю лодырем и драконит на колхозном собрании?

— Катя?! — удивилась сестра.— Нет, зачем же? Она сколько разов по-хорошему говорила с батей, просила их, обещалась доктора с больницы привезти, да батя только помалкивали...

Паня поднялась с кровати и добавила, пряча вздох в протяжной зевоте:

— Ты поживешь тут, Федя, сам все увидишь... Пойду спать, а то заказывали завтра в пять часов до комбайна идти за возильщицу.

Она пожелала брату покойной ночи и исчезла в темноте.

Долго еще лежал Федор, слушая неумолчный шум воды в плотине, утихающий лай собак, далекий гудок парохода на перекате. Он жадно вдыхал пряный запах зацветающего под деревьями табачка, острый аромат принявшей ночную влагу зреющей ржи и думал обо всем, что произошло за этот день, об отце с матерью, о сестре, о Кате...

Во сне он увидел убитого брата Прохора. Прохор шел по тропинке над Доном, держа в руках своего маленького сына Андрюшку, у которого волосы были похожи на пух. Увидев сидящего в лодке Федора, он протянул ему сына и хотел что-то сказать, но берег под ним расступился, высокий, поросший вербами яр пополз в воду, и Прохор исчез в шумной пучине взбаламученной реки.

Предыдущая главаГлава 2 из 9Следующая глава