Скрябину казалось, что все это однажды уже происходило: паника на вокзале, автоматчики, неумолимо суживающие кольцо облавы, плач детей и паровозные гудки, которые рождались вместе с огромными клубами пара, таинственно и загадочно возносящимися темные небеса и закрывающими звезды. С правой стороны невидимой черной громадой нависал курган, слева высветился город. Над городом беспорядочно скрещивались лучи прожекторов. Воздушного налета не было и не могло быть — противники не имели авиации. Разве что НЛО какие-нибудь налетят. Прожектора упрямо скребли небо лучами, делая звезды почти бесцветными. Над невидимо текущей в стороне рекой висела огромная медная луна. От реки доносились пароходные гудки и редкая стрельба, указывая на то, что и в той стороне города неблагополучно.
— Вляпались, — с досадой сказал Ойкуменов.
— Это еще ничего, — сказал Скрябин. — Солдаты — не мясники. Подержат недолго и отпустят.
— Знаю я это — недолго, — грустно сказал Ойкуменов. — Неделя в приемнике-распределителе как пить дать! А у меня лекции в университете. Мне ведь готовиться надо!
— Вот и отдохнешь от своих лекций, — сказал Скрябин.
На вокзал они пришли за солью. Скрябину сказали, что где-то на путях у вокзала стоят несколько вагонов с баскунчакской продукцией. Можно, конечно, и без соли, но ведь надоело жевать пресное. Кто неделю ел несоленую овсяную кашу, тот поймет, о чем я говорю. Вагонов с солью они не нашли, а в облаву попали. Ничего не попишешь, если уж ищешь на свою задницу приключения, ты их обязательно найдешь. Солдат Скрябин не боялся. Солдаты боролись с восставшими, простого обывателя они обычно не трогали. Ойкуменов жил с ним в одном подъезде, он был доцентом в Царицынском университете точных наук, преподавал там не то квантовую механику, не то сопромат. Скрябин был далек от точных наук, он еще после армии начал писать и довольно удачно — три книги у него вышло в Царицынском губернском издательстве, когда оно еще существовало, и еще одна — в столичном тогда Ростове. Все три книге были посвящены образованию Бухарской республики, благо, что Скрябин был свидетелем и непосредственным участником описываемых событий, даже знамя над халифским дворцом устанавливал и надпись на стене тамошнего гарема оставил. И не только надпись, но обо всем остальном история и сам Скрябин благоразумно умалчивали.
— Пошли? — предложил он.
Давно уже следовало выбраться из-под вагона с поднятыми руками, остановиться перед редкой цепью автоматчиков, получить по зубам, подставить карманы для обыска и отправиться в трейлер, на котором задержанных перевозили в приемник-распределитель, но в этот раз что-то сдерживало его от этого в общем-то обыденного и привычного поступка.
— Не нравится мне все это, — проворчал Ойкуменов.
— Что тебе не нравится? — спросил Скрябин.
— Да все, — не оборачиваясь, сказал Ойкуменов. — Все не нравится. Может, отсидимся?
Скрябин сильно сомневался, что им удастся отсидеться под вагонами, да и поступок этот был сомнительным и не гражданским. Законопослушному гражданину скрываться незачем, законопослушный гражданин камня за пазухой не прячет. И от защитников отечества не прячется.
И все-таки в происходящем было нечто, что заставляло Скрябина согласиться с товарищем по несчастью — уж больно решительно и целеустремленно двигалась солдатская цепь, не было в автоматчиках обычной лени и равнодушия к происходящему, с какими они обычно проводили облавы.
Солдаты неожиданно остановились, из-под вагона к ним метнулась стремительная тень, простучала короткая очередь, и раздался мощный взрыв — даже вагон, под которым Скрябин с Ойкуменовым прятались, вздрогнул и качнулся на рельсах. И сразу стало ясно, что выходить и сдаваться поздно, проклятый ухорез все сделал правильно и успел — в цепи идущих солдат появились проплешины, кто-то страшно закричал, затрещали беспорядочные автоматные очереди, и Скрябин почувствовал свинцовую пустоту в груди.
— А теперь, профессор, нам надо бежать, — со злобным возбуждением сказал он. — Теперь они никого в живых не оставят. Даже если мы ноги поднимем!
Они на карачках пробрались под следующий вагон, перешли на соседние пути, прячась среди штабелей старых шпал, резко пахнущих креозотом.
На открывшихся путях стоял пассажирский поезд. Двери теплушек были гостеприимно распахнуты, а в теплой глубине теплушек уютно горели керосиновые лампы «Летучая мышь».
Билетов у них не имелось, да и с билетами без предписаний их в вагон никто не пустил бы. Вызвали бы патруль, сдали ему Скрябина с Ойкуменовым как крайне подозрительных типов — тем бы дело и кончилось. После взрыва лезть в лапы к патрулю не хотелось. После теракта все становятся недоверчивыми, да и таскаться по комендатурам никто обычно не хочет. Прислонят где-нибудь к идущему на ремонт вагону, дадут короткую очередь — мертвого всегда легче списать, чем возиться с живым. Поэтому Скрябин только с завистью посмотрел на гостеприимно открытый вагон, где на нарах лежали едущие на юг отдыхающие, и в который раз пожалел, что отправился в этот глупый поход за солью. Подумаешь, каша пресная! Лучше хлебать пресную кашу, чем захлебываться соленой кровью. Теперь он уже с некоторой неприязнью думал об Ойкуменове. Бросать его здесь казалось Скрябину нечестным, а без ученой крысы, не знающей реалий жизни, выкрутиться было бы куда легче. Пассажирский состав лязгнул буферами, где-то впереди прощально загудел паровоз, и двери теплушек стали с грохотом закрываться.
А шаги автоматчиков слышались все ближе. Выбирать не приходилось, выходило все по латинской поговорке про горшок, которому все равно — ударят ли по нему камнем или его разнесут об этот самый камень. В любом случае плохо будет только горшку.
И Скрябин решился.
Он толкнул Ойкуменова и сиплым от волнения голосом бросил:
— Вперед! Нам с тобой теперь один хрен терять нечего!
Терять и в самом деле было нечего. Это они поняли по злобному мату и коротким очередям, прозвучавшим им вслед. Однако сгустившиеся сумерки их вновь выручили.
— Цепляйся! — крикнул Скрябин, и Ойкуменов покорно ухватился за поручни тормозной площадки, с некоторым усилием подтягивая тело и забрасывая ноги на ступеньки.
А пассажирский состав уже медленно вытягивался на основной путь, постукивали на стыках вагоны, и встречный ветер холодно ударял в лицо.
Впереди уже вставала огромная медная луна, выкованная неизвестным небесным кузнецом, и медленно открывающееся ночное степное пространство сулило опасности и возможную гибель — редкие горожане выбирались последние годы за черту города, да немногие из них возвратились, чтобы рассказать о своих странствиях.
— Нужна мне была эта соль! — усевшись прямо на переходе, сказал Ойкуменов. — А все ты, Сан Саныч! Втянул, понимаешь, в историю!
Скрябин промолчал.
А что тут можно было сказать? Вляпались они с Ойкуменовым в неприятности по самое «не хочу». И страшно было ему конечно же выбираться против желания за пределы города. В городе ты все знаешь и, как таракан, в случае опасности можешь юркнуть в какую-нибудь подворотню, чтобы укрыться, отсидеться или даже вообще уйти. А в степи… В степи следовало лишь надеяться на извечное русское авось и собственную сообразительность.
Для Скрябина все началось не сейчас, а еще в тот беззаботный день, когда он бездельничал в правлении. Помнится, в тот день он бесцельно игрался карандашом, рисуя чертиков и дамочек с пышными прическами на полях газеты «Губернский вестник», и лениво поглядывал в окно. Ближе к обеду, когда он совсем уже было нацелился на безрассудную трату денег в обжорке Бакланова, в кабинет к нему без стука влетела секретарша и испуганно сказала:
— Сан Саныч, к вам, — округлила глаза и ткнула пальцем вверх. — Оттуда!
Скрябин усмехнулся. Наивная девочка. Этих бояться не стоило. Бояться надо, когда приходят из компетентных органов, но тогда незваные гости не докладываются секретарше, а вламываются к тебе, оставляя на паркете следы гуталина от начищенных сапог, распространяют табачный перегар и ведут себя бесцеремонно, словно патологоанатомы в прозекторской. А чего им тебя стесняться, ты для них уже труп, а если не труп, то кандидат в места не столь отдаленные. Органы эти потому и называются компетентными, что хорошо знают, кого брать, во сколько, а главное — куда и на какой срок отправить. Впрочем, откровенно говоря, эти посетители тоже не радовали.
— Проси, — сказал он.
А чего их просить, они уже и сами вошли — двое худых и бледнощеких, словно туберкулезники, и между ними кривоногий и смуглый черноволосый и черноусый крепыш, похожий на майского жука. Все трое были одеты по моде, заведенной губернской администрацией, — полувоенные френчи с карманами на груди и бриджи, заправленные в сапоги. Старшим среди них, несомненно, был кривоногий крепыш — он и вел себя более независимо, и за стол сел, не спрашивая разрешения, положив на колени рыжий портфель с позолоченными застежками.
— Здравствуйте, — густым басом сказал крепыш и представился: — Иммануил Каршон. Вам должны были позвонить оттуда, — он значительно ткнул вверх указательным пальцем с желтым ногтем. — Вот мой мандат! — Он завозился двумя пальцами в правом кармане френча и достал оттуда вчетверо сложенный листок бумаги.
— Мы из комлита, — нетерпеливо сказал один из туберкулезников.
— И что сие значит? — аккуратно разворачивая мандат, спросил Скрябин.
— Комитет по контролю за литературным процессом, — подал голос второй туберкулезник. Назвавшийся Иммануилом Каршоном с неудовольствием глянул на него. Судя по всему, он среди троицы был за старшего и совсем не собирался выпускать руководящие вожжи из своих рук. Люди подобной категории были известны Скрябину еще со второй гражданской войны. Такие люди отличались безапелляционной жесткостью суждений и обычно узурпировали право решать судьбы людей, которых считали фоном, призванным подчеркивать их оригинальную индивидуальность и боевую неповторимость характера. Правда, действительно умные люди среди таких попадались редко.
— Чем, собственно, могу? — спросил Скрябин.
Иммануил Каршон хищно оглядел его. Был он в этот момент похож на азартного охотника, увидевшего в кедраче белку, которой надо обязательно попасть в глаз — чтобы шкурку не попортить.
— Адреса, — сказал Каршон. — Характеристики попутчиков. Оценка творчества.
У него был сиплый голос заядлого курильщика. И зубы у него были желтые, прокуренные.
— Все это так неожиданно, — опуская глаза, пробормотал Скрябин.
— Что вы жметесь, как целка, — грубовато и вроде бы шутливо сказал правый туберкулезник. — Жмись не жмись, а ножки все равно раздвигать. Вас сюда поставили не маникюр делать — искусство на широкую ногу ставить!
Каршон с неудовольствием глянул на бойкого коллегу и снова немигающе уставился на Скрябина. Взгляд у него был гипнотизирующий, у Александра Александровича закружилась голова, и он опустил глаза на поверхность стола, затянутую зеленым сукном. По сукну, неторопливо шевеля усиками и держа направление от бронзовой чернильницы на ящик стола, бежал рыжий таракан. Чем-то он неуловимо походил на Иммануила Каршона. «Наглостью! — понял Скрябин. — И неторопливой уверенностью в себе».
— Сколько работников насчитывается в вашем литературном цеху? — настойчиво спросил Каршон.
В литературном цеху насчитывалось одиннадцать человек: прозаики Шешнев и Жульницкий и поэты, включая постмодерниста Гормана из недоучившихся гимназистов. Сам Скрябин был вне конкуренции, имея в творческом багаже три отдельных издания. Потому его и председателем избрали. Шешнев и Жульницкий печатались в альманахах и журналах каганата, поэты пробавлялись публикациями в царицынских и саратовских газетах, и только Горман ухитрился быть напечатанным в ростовском «Голосе муз», затеянном тамошними имажинистами. Серую книжицу, напечатанную на оберточной бумаге, выпустили тиражом в четыреста экземпляров, что по нынешним временам было совсем неплохо. По крайней мере, так считал Скрябин. Каршон, однако, его литературных заблуждений не разделял.
— Негусто, — с некоторым разочарованием отметил он, и усы комлитчика печально повисли. — Вас, товарищ, поставили сюда усугублять и направлять литературный процесс, а вы, я вижу, рвения в этом деле не проявляете. Наоборот даже — саботажем попахивает!
Он поставил портфель на стол, щелкнул застежками и небрежно, словно рассыпал бисер, бросил перед Скрябиным пачку журналов, которые подобно картам веером легли на сукно.
Журналы были на лощеной бумаге и различными по расцветке. Объединяли журналы только рисунки — на обложке каждого журнала фасовалась упитанная, довольная хавронья. Неудивительно — журнал назывался «Свиноводство».
— Вот, — с улыбкой сказал Каршон. — Видите, как люди работают!
— Такими фотографиями только людей злить, — сухо сказал Скрябин. — Вам ли не знать, что на деревне свиного поголовья почти не осталось, да и с бараниной…
Каршон удивленно приподнял густые и похожие на бумеранги брови.
— Вот, — убежденно произнес он. — Вот оно, неверие в будущее нашего народа. Надо будить человеческую фантазию, звать людей к новым рубежам, а вы, гражданин Скрябин, не просто попутчик, вы заражены неверием в силы государства. Присмотреться к вам надо, внимательно присмотреться!
Он еще раз подозрительно посмотрел на Скрябина и, медленно добрея лицом, сказал:
— Ладно. Пока от вас требуется одно — нужен кабинет, и обязательно с сейфом, ну и по мелочи — стулья там, столы… И чтобы портрет Крошина, без этого, сам понимаешь, никуда!