К книге
Ловелас. Том 6Глава 31
97%
Глава 31
31

Глава 31

Утро продолжилось завтраком в ресторане «Националя» — среди мрамора и пальм в кадках. Кормили щедро, напоказ: икра, блины, осетрина, хороший бразильский кофе. Зубры, помятые после перелёта, оживали над тарелками. Солсбери желчно заметил, что икру нам будут подавать каждое утро ровно до тех пор, пока мы не уедем, а страна её в глаза не видела лет двадцать. Мэлони, ничуть не смущаясь, наворачивал за троих.

Ровно в девять в вестибюле стояла Вера — прямая, застёгнутая, волосы опять в пучке, с папкой в руках, точная, как хронометр.

— Доброе утро, мистер Миллер. Автобус подан.

— Как спалось, Вера?

Девушка мой вопрос проигнорировала. Ну ничего, капля камень точит.

Мы отправились к автобусу.

Приём в министерстве иностранных дел я почти не запомнил — стандартная процедура. Обшитый деревом зал, длинный стол, вода в графинах, речи о мире и дружбе народов, вежливые улыбки, обмен любезностями. Трояновский переводил, дипломаты рассказывали о достижениях страны, намекали, чему можно уделить внимание в своих репортажах. Все предсказуемо, всё это я слушал вполуха, потому что мне не терпелось наружу. Мне нужен был город.

А потом нас повезли смотреть Москву — и я приник к окну автобуса и уже не отрывался.

Я впитывал. Жадно, до рези в глазах.

Улицы — широкие, непривычно пустые. Машин почти нет: редкие «Победы», «эмки», грузовики, чёрные «ЗИСы» начальства, троллейбусы с рогами. И оттого проспекты казались огромными, гулкими, как реки без воды. Здания — тяжёлые, монументальные, сталинский ампир с лепниной, колоннами, звёздами и снопами; между ними — деревянные дома, заборы. Стройки повсюду, краны, леса. Кумачовые лозунги через улицу: «Слава советскому народу — строителю коммунизма!», «Миру — мир!». Портреты вождей на фасадах — новые, свежие, ещё не выцветшие.

И люди.

Вот на людей я смотрел дольше всего. Одеты бедно — тёмное, невзрачное, перешитое, много военного: гимнастёрки без погон, шинели, кирзачи, ватники. Много инвалидов — безрукие, безногие на каталках, с орденскими планками. Война кончилась восемь лет назад, но все еще стояла в этом городе на каждом углу. Женщины в платках, с авоськами, очереди у магазинов, дети в форменных шинельках. Лица — усталые, серьёзные, сосредоточенные. Но не забитые, нет. Что-то в них было — какая-то жёсткая, привычная выносливость, готовность тянуть дальше. И я, глядя на них, чувствовал странное, щемящее: это мои люди. Мои дед и бабка сейчас где-то здесь, молодые, живые, ходят по этим улицам. А я сижу в туристическом автобусе, лощеный американский издатель с фотоаппаратом, и разглядываю их через стекло.

— Метрополитен, — объявила Вера. — Гордость Москвы.

Мы спустились под землю — и зубры ахнули.

Потому что это и вправду были дворцы. Мрамор всех оттенков, гранит, бронза, хрусталь люстр, мозаичные плафоны, лепнина, статуи. Чистота стерильная. Поезда — точно по расписанию, каждые полторы минуты. Кронкайт крутил головой и приговаривал «невероятно, просто невероятно», Мэлони бурчал, что в нью-йоркской подземке пахнет мочой, а тут пахнет как в опере. Сопровождающие сияли: пропаганда работала безотказно.

А я шёл и молчал, потому что меня потряхивало.

Я тут всё знал. Знал наизусть. Каждый переход, каждую колонну, каждую скамейку. Я тут ездил на работу. Тысячу раз.

И вот на «Площади Революции» я и прокололся.

Мы шли вдоль знаменитых бронзовых фигур в арках — матрос, рабочий, студентка, крестьянин, — и я, задумавшись, на автопилоте, подошёл к пограничнику с собакой. И протянул руку, и потёр псу нос. Как делал сто раз в своей прежней жизни, как делают все москвичи, потому что примета: на удачу.

И тут же понял, что прокололся.

Нос у бронзовой собаки был тёмный. Не блестящий, не затёртый до золотого сияния тысячами ладоней…. Выходит сейчас этой приметы ещё не существовало. Её придумают позже, скорее всего студенты, и тогда нос заблестит.

Я медленно опустил руку и повернулся. Вера смотрела на меня.

Не с подозрением — она была слишком хорошо вышколена. Просто смотрела: ровно, внимательно, чуть склонив голову. Так смотрят, когда откладывают увиденное в память, до поры. До той поры, пока не нужно писать рапорт по итогам дня.

— Красивая скульптура, — сказал я небрежно, кивая на пограничника. — Захотелось потрогать.

— Многие хотят потрогать, — согласилась Вера.

И пошла дальше, а я двинулся следом, чувствуя, как между лопаток стекает капля пота. Осторожнее, Кит. Здесь надо быть очень внимательным.

Потом была Красная площадь.

Пустая, продуваемая, с этой мокрой брусчаткой, отражающей апрельское небо. Собор Василия Блаженного, пёстрый, привычный, ГУМ, ещё не превращённый в храм торговли, Кремлёвская стена, ели, башни, звёзды. И — очередь к Мавзолею. Длинная, молчаливая, серая, уходящая через всю площадь и дальше, в Александровский сад, — тысячи людей, стоящих часами, чтобы увидеть. Женщины с детьми на руках, старики, солдаты, приезжие с чемоданами прямо с вокзала.

Нас, разумеется, провели без очереди. Для делегации сделали исключение — отдельным входом, вне общего потока, с сопровождением. Ещё бы: показать иностранцам главную святыню.

Мы спустились в холодный полумрак. Тишина стояла такая, что слышно было собственное дыхание. Часовые у входа — застывшие, как отлитые. Гранит, приглушённый свет, и запах — специфический, стерильный, музейный.

Их было двое.

Ленин — маленький, желтоватый, знакомый по тысяче фотографий, лежал так, как лежал уже тридцать лет.

А рядом — Сталин. Свежий. Месяц как. В мундире генералиссимуса, с золотыми звёздами на погонах, руки вдоль тела, лицо восковое, оспины на щеках заретушированы бальзамировщиками. Тот самый человек, который вчера ещё держал в кулаке шестую часть суши. А может и побольше, если считать с Китаем, Северной Кореей и так далее.

Американцы шли мимо медленно, гуськом. Зубры смотрели во все глаза, репортёрская жадность боролась в них с приличиями. Журналисты хотели все сфотографировать, но нам это строго запретили.

А я шёл и смотрел на этого мёртвого человека в стеклянном гробу и думал.

Вот он лежит. Тридцать лет абсолютной, немыслимой власти. Индустриализация, коллективизация, война, победа, атомная бомба. Миллионы поднятых из грязи — и миллионы уложенных в мёрзлую землю, всё одними и теми же руками. Империя от Эльбы до Курил.

И — ничего.

Ни преемника, ни устойчивой системы, ни механизма, по которому власть переходила бы дальше без крови и хаоса. Он выжег вокруг себя всё. Всех, кто мог бы стать вровень, кто мог бы подхватить. И оставил после себя троих перепуганных, кастрированных «боровов», по другому не скажешь. Ладно, пусть двух — Хрущева и Маленкова. Берию назвать кастрированным нельзя, у него как раз обратная беда, слишком огромное либидо, которому он посвящает кучу времени. В ущерб делу.

И я знал, чем это кончится: Берию через два с половиной месяца арестуют и расстреляют свои же, Маленкова оттеснят, наверх выкарабкается Хрущёв — человек, которого сегодня всерьёз не воспринимает никто. Клоун-волюнтарист. И покатится все вниз. Брежнев, парад катафалков, меченный, алкаш…

И вот эту империю — вот эту самую, с её танками, ракетами, наукой, метро-дворцами, — разберут по кускам и растащат, разорвут и изгадят. Как всё, что стоило этому терпеливому народу миллионов жизней, спустят в трубу за пару лет.

Такую страну просрали….

И не потому, что система была плоха или хороша, а потому, что она вся, целиком, держалась на одном человеке в стеклянном гробу — и на страхе перед ним. Убери человека — и через сорок лет всё осыплется, как штукатурка.

Я вышел из Мавзолея на свет, щурясь, и мне понадобилась минута, чтобы прийти в себя — так меня бомбануло… Спрашивается от чего? От вида мертвого Сталина? Или что-то внутри перевернулось? Раз и навсегда…

Мы шли обратно через площадь, к автобусу, и я, отстав на пару шагов, вертел головой, пытаясь разглядеть москвичей. Но похоже попадались все больше приезжие. Сопровождающих было много — кроме Трояновского и негласной наружки, к нам с утра прицепился ещё какой-то чин из отдела печати ЦК, Пётр Игнатьевич Ступин, дородный, красномордый товарищ в тесном пиджаке, с манерами человека, который на своём месте давно и никого не боится.

И вот за спиной у меня, вполголоса, по-русски, он сказал Трояновскому:

— Олег Александрович, вот ты объясни мне, зачем приехал этот Миллер? Остальные ладно, журналисты, известные советологи. А этот? Он же шлюх голых печатает, вся Америка знает. И мы его — в Мавзолей? К товарищу Сталину?

Я не остановился и не повернул головы. Проверка? Какая топорная.

И тут произошло то, чего я никак не ожидал.

— Пётр Игнатьевич, — раздался ровный, холодный голос Веры. — Вы неправы.

Я скосил глаз. Она шла рядом в двух шагах от Ступина, говорила спокойно, без всякого вызова, но твёрдо.

— Я ознакомилась с журналом в спецархиве. Даже пришлось получать разрешение в МВД. Прочитала два номера целиком. Да, там есть фотографии, и они, разумеется, не соответствуют нашим представлениям о морали. Но там есть и другое. Там серьёзные статьи. Интервью с писателями. Публицистика о расовой сегрегации — жёсткая, между прочим, вполне разоблачительная. Миллер единственный и первый решился поместить на обложку темнокожую, за это ему жгли тираж куклуксклановцы. Он выступил против сенатора Маккарти в прямом эфире и разгромил его. Это человек с позицией. С неудобной для нас, но позицией. И считать его дураком — ошибка.

Наступила пауза. Ступин, судя по звуку, крякнул.

— Ну, вам виднее, — буркнул он недовольно. — Вы у нас с ним работаете.

Вот это да! Снежная королева меня защитила. Не из симпатии — тон был ледяной, ни капли тепла, — а потому, что не терпит глупости и не позволяет недооценивать объект. Профессионал защитил свою оценку перед дураком-начальником. Но она читала. Целиком. Два номера. И запомнила про Камиллу на обложке, и про Маккарти. И, значит, думала обо мне куда больше, чем показывала своим арктическим лицом. Или готовилась? Вера вполне могла быть из спецслужб.

А день то хороший! Прокололся с собакой, зато узнал про Веру больше, чем за весь вчерашний вечер.

У автобуса девушка нагнала меня и заговорила — уже другим тоном, официальным и строгим, глядя прямо перед собой.

— Мистер Миллер. Мне необходимо сделать вам замечание. По поводу сегодняшнего утра.

— А что было утром? — невинно спросил я.

— Балконная дверь вашего номера была опечатана. Печать сорвана. Вы вышли на балкон, что не предусмотрено правилами. И… — она чуть запнулась, подбирая формулировку, — совершали там некие физические упражнения. В обнажённом виде. На виду у площади.

— По пояс, — уточнил я. — Строго по пояс, Вера, не преувеличивайте. И это не «некие упражнения», а каратэ. Японское боевое искусство. Очень, между прочим, полезно для здоровья, рекомендую!

— Это вызвало нездоровый интерес.

— Ещё бы, — засмеялся я. — У вас там внизу двое товарищей в машине чуть шеи не свернули. Кстати, если им интересно, я могу показать пару приёмов, дело нехитрое. У меня дома две модели из заек уже месяц как занимается. Хотите, и вас научу? Очень пригодится.

— Мне? — она соизволила поднять бровь на одну десятую дюйма. — Зачем?

— Как зачем? Отбиваться от поклонников, — я развёл руками с самым серьёзным видом. — Такая красивая женщина, они же наверняка вокруг табунами ходят. Один прицепится, другой… А тут раз — и ногой по голове. И никаких хлопот.

Вера остановилась, повернулась ко мне. И посмотрела так, что, будь я послабее, я бы, наверное, попятился.

— Мистер Миллер, — произнесла она ледяным, отчётливым голосом. — У меня нет поклонников. Тем более во множественном числе. Это разврат!

И, кивнув мне с безупречной вежливостью, поднялась в автобус первой. А я смотрел на ее аппетитную попку, размышлял о моральном кодексе коммунизма. Может и правда у меня разврат, а жить надо вот, все строем, как роботы? Секс только ночью, в темноте, под одеялом? И обязательно в миссионерской позе, никакого блуда и оргий…

Я пошёл следом, кусая губу, чтобы не рассмеяться в голос.

Ага. Как же. У нас тут и поклонников нет, и разврата нет, и вообще, как скажут в этой стране через тридцать с лишним лет на весь мир, — секса в СССР нет.

Ничего, Вера Мыскина. У нас то как раз секс с вами будет. Обещаю!

* * *

Приём в Кремле был назначен на вторую половину дня.

Нас провели через Спасские ворота — и вот тут даже видавшие виды зубры притихли. Кремль изнутри мало кто из иностранцев видел вообще, он ни разу не туристический, свободного прохода нет и в помине.

Мощёные дворы, соборы с золотыми куполами, Царь-пушка, желтоватые корпуса, часовые на каждом углу. Ощущение, что ты попал в самое сердце — не города, а страны, системы, эпохи. Нас досмотрели и повели длинными коридорами здания Совмина. Ковровыми дорожками, глушившими шаги, мимо дубовых дверей без табличек, и тишина стояла такая густая, что хотелось откашляться.

Принимали в просторном зале с длинным столом, накрытым зелёным сукном. Графины, стаканы, блокноты, остро заточенные карандаши. Поздоровались, представились. Потом расселись: американцы по одну сторону, советские — по другую.

Напротив Георгий Максимилианович Маленков. Председатель Совета Министров СССР. Первый человек в государстве — во всяком случае, по должности.

Полный, рыхлый, с одутловатым бледным лицом и зачёсанными назад тёмными волосами, он производил впечатление большого усталого чиновника, а не вождя. Мягкие толстые руки, негромкий голос, аккуратные, взвешенные движения. Он сел, сразу выразил через Трояновского, надежду на укрепление взаимопонимания между народами. Началось импровизированное коллективное интервью.

Зубры взялись за дело всерьёз. Вопросы посыпались по всем горячим точкам, а таких было предостаточно.

Корея. Переговоры о перемирии как раз сдвинулись с мёртвой точки, начался обмен больными и ранеными пленными, и весь мир гадал: настоящее это движение или очередная пауза перед новым витком бойни.

— Господин председатель, готов ли Советский Союз содействовать скорейшему заключению перемирия?

Маленков помолчал, посмотрел на свои руки.

— Советский Союз всегда стоял и стоит на позициях мира, — сказал он ровно. — Мы приветствуем всякий шаг, направленный на прекращение кровопролития. Вопрос, разумеется, требует согласования всех заинтересованных сторон.

И всё. Ни слова конкретики.

Германия и Берлин. Тот же результат: мы за мирное урегулирование германского вопроса в интересах европейской безопасности, при должном учёте законных интересов всех сторон. Что это значит? Да ничего не значит.

Амнистия, объявленная в конце марта, — сотни тысяч выпущенных из лагерей.

— Означает ли это пересмотр прежнего курса?

— Это означает, — Маленков подбирал слова медленно, как человек, идущий по льду, — что советская законность соблюдается неукоснительно, а допущенные отдельными работниками нарушения устраняются.

Кто допустил? Какие нарушения? Молчание.

Снижение розничных цен с первого апреля, водородное оружие, мирное сосуществование двух систем — на всё один и тот же обтекаемый, ватный ответ. Гладкий, безукоризненный и абсолютно пустой.

Я смотрел на него и понимал: он боится. Не нас, конечно, — он боится сказать лишнее слово. Он в этом кресле месяц. Он ещё не освоился, не почувствовал власть, не понял, где границы дозволенного, — а потому не говорит ничего вообще, потому что за «ничего» точно не накажут. Сильный политик так себя не ведёт. Так ведёт себя человек, которого посадили на трон, а он не уверен, что удержится.

Я вопросительно посмотрел на сидящего рядом Солсбери, тот пожал плечами: мол, я предупреждал.

И тут открылась дверь.

Вошёл он — и зал изменился мгновенно, физически, как меняется воздух перед грозой.

Невысокий, полноватый, в хорошем костюме, с крупной лысой головой и знаменитым пенсне на носу. Лаврентий Павлович Берия. Первый заместитель председателя Совета Министров, министр внутренних дел — а по сути, хозяин всех спецслужб страны и атомного проекта. Самый сильный из троицы вождей.

Он вошёл не как гость и не как участник — он вошёл как хозяин. Вальяжно, вразвалку, ни с кем не здороваясь особо, махнул рукой — сидите, сидите, — и грузно опустился в кресло сбоку, вполоборота. За стёклами пенсне быстро прошлись по нашим лицам маленькие внимательные глаза.

Трояновский суетливо представил нас Берии, глаза Лаврентия задержались особенно долго на мне. Неприятный взгляд.

— Ну что, — сказал он с заметным грузинским акцентом, — рассказываете американцам, как мы живём?

Маленков кивнул опять Трояновскому, тот начал подобострастно докладывать — мавзолей, метро…. Берия перебил на полуслове.

— Слушай, ты чего мне тут воду льёшь? — бросил он ему, и голос был ленивый, почти добродушный, но чиновник побелел. — Я тебя не спрашивал. — Он повернулся к другому: — А ты бумаги свои убери, не мельтеши. Хватит уже.

Он тыкал им. Всем, кроме Маленкова. Небрежно, не повышая голоса, как тыкают прислуге, — и они сжимались, кивали, торопливо соглашались.

А Маленков — председатель Совета Министров, первый человек в государстве — молчал словно замороженный.

Я специально смотрел на него в эту минуту. Он сидел неподвижно, чуть подавшись назад, и лицо у него было испуганное. Не расстроенное, не недовольное — именно испуганное. Он бросил на Берию быстрый взгляд, и, встретившись с ним глазами, тут же отвёл свои. Как школьник, у которого спросили невыученный урок.

Вот и вся расстановка сил, подумал я. Вот вам и глава государства.

Журналисты, конечно, всё поняли мгновенно — они на такое чутьё натасканы, как гончие. И развернулись к Берии. И вопросы сразу стали другими — острее, злее, конкретнее.

— Господин Берия, кто сегодня определяет внешнюю политику Советского Союза?

— Правда ли, что Москва готова обсуждать объединение Германии?

— Правда ли, что прекратили дело врачей? Кто понесёт ответственность за пытки?

— Означает ли амнистия, что прежние приговоры признаются несправедливыми?

Наглые вопросы. Такие, за которые в этой стране можно исчезнуть.

И вот тут я увидел разницу. Настоящую разницу.

Берия не мялся. Он отвечал — коротко, жёстко, конкретно, иногда шутил, иногда обрывал вопрос на полуслове, но каждое его слово имело вес. Да, дело врачей сфабриковано, виновные в фальсификации ответят, часть уже арестована. Да, амнистия — это только начало, будем разбираться и дальше. По Германии — мы готовы обсуждать, и обсуждать серьёзно, если Запад тоже готов, а не только болтает. По Корее — воевать никому не выгодно, кончать надо эту войну, и мы это понимаем не хуже вас, но есть еще фактор Китая и Мао.

Он говорил, что думал, и не оглядывался, потому что оглядываться ему было не на кого.

Вот она — власть. Не должность, не портрет на стене, не кресло с гербом. Стержень. Этот человек был единственным в зале, кто ничего и никого не боялся, — и все в зале это чувствовали, включая американцев, которые внимательно слушали и записывали его слова.

И вот, глядя на него, на этого вальяжного и грубого человека в пенсне, я вдруг подумал самое важное.

Два с половиной месяца осталось у тебя, Лаврентий Павлович, осталось восемьдесят дней. И до Нового года ты не доживёшь.

А я сижу в шести метрах и знаю это. Один во всём Кремле. Один во всём мире.

И тут меня что-то толкнуло.

Честное слово, не планировал — всё случилось само собой, как прыжок в холодную воду. Я вдруг ясно понял, что второго такого случая не будет. Что вокруг него кольцо, что через приёмные и секретарей мне до него не добраться никогда, что делегация уедет через несколько дней, — а сейчас, вот сейчас, он сидит в трех метрах и смотрит в мою сторону.

Я подтянул к себе портфель, стоявший у ножки стула, и открыл его на коленях, под столом.

Там лежали журналы. Те самые, что я протащил через две границы под рубашкой, — «Ловелас», включая январский номер с рыжими близняшками на обложке. Даллес велел устроить скандал. Что ж, будет тебе скандал, Аллен, только не совсем такой, как ты заказывал.

Я вынул из внутреннего кармана авторучку и, прикрывшись столом, внутри январского номера написал пару фраз на полях внизу центрального разворота.

По-русски.

Это был риск. Огромный, идиотский риск. Но по-английски он бы её не прочитал сам, отдал бы переводчику, а переводчик — это уже не конфиденциально. Значит, только так. Была не была.

ПРОШУ О СРОЧНОЙ, КОНФИДЕНЦИАЛЬНОЙ ВСТРЕЧЕ! ВОПРОС ЖИЗНИ И СМЕРТИ!

КРИСТОФЕР МИЛЛЕР

Я вложил журналы в папку, — и стал ждать паузу в разговоре

Она наступила скоро: очередной вопрос переводили, все примолкли. И тогда я поймал взгляд Берии.

— Лаврентий Павлович, позвольте небольшой подарок от американской прессы. — сказал я громко и весело по-английски, — Знак дружбы народов.

И, пока Трояновский заново переводил, а зал изумлённо оборачивался, я толкнул папку по зелёному сукну прямо к нему.

Что тут началось.

Ступин, красномордый чинуша, привстал, задохнувшись от возмущения. Тэлбот из Госдепа сделал страшное лицо — не по протоколу! Зубры вытянули шеи: что этот шут опять устроил? Все, все до единого в этом зале уставились на меня.

Берия удивлённо поднял брови над пенсне. Помедлил. Потом придвинул папку к себе, откинул обложку.

И увидел близняшек.

Он молча разглядывал глянцевую обложку секунды три. Потом крякнул, чмокнул губами — довольно, с откровенным мужским удовольствием, — и обвёл зал взглядом, в котором мелькнуло что-то живое, плотоядное. Подмигнул мне.

— Ай да подарок, — проговорил он с усмешкой. — Богато живёте. Это мы почитаем, да…

По залу прошёл нервный смешок. Чиновники не знали, куда девать глаза. Ступин, кажется, был близок к обмороку.

А Берия неторопливо перелистнул страницу. Другую.

И остановился. Он дошел до моей подписи на центральном разворота.

Читал он недолго — там было всего две строки, которые должны были изменить историю.

А потом медленно, очень медленно поднял глаза от бумаги и посмотрел прямо на меня.

И в этих маленьких глазах за стёклами пенсне не было больше ни лени, ни насмешки, ни сытого мужского добродушия.

Там было изумление.

Конец 6 тома. Начало 7-го =

Предыдущая главаГлава 31 из 32Следующая глава