Я вышел на «Арбатской», напротив мавританского особняка Морозовых. За уступы Калининского проспекта опускался малиновый шар, похожий на глянцевую елочную игрушку, за год запылившуюся на антресолях. Здесь, перед метро, всегда толпится народ, даже в плохую погоду. «Люди встречаются, люди влюбляются, женятся…» Если ненастье, можно переждать в «Шоколаднице» или зайти в вестибюль. А сегодня теплая пятница – и тут не протолкаться, словно затесался на митинг законопослушных граждан.
Я огляделся: вон ждет кого-то возрастной крепыш в синих джинсах, кожаной куртке «пилот» и белых подростковых кроссовках – молодится. Под мышкой – хризантемы. Он хмурится, нервничает, смотрит попеременно то в телефон, то на высокие тяжелые двери, откуда вываливают пассажиры, превращаясь в прохожих. Вдруг его лицо светлеет: навстречу ему спешит, на бегу снимая маску, женщина в светлом плаще, узко перетянутом в талии. Лет тридцать пять, ухоженная брюнетка, ножки как бутылочки. Сам бы не отказался! Прежде чем повиснуть у него на шее, она опасливо озирается (похоже, замужем), а тот безоглядно сгребает ее в охапку, забыв вручить цветы, и они падают на асфальт, как на могильную плиту. Не уйдет она из семьи! Глоток свободы – и назад в гнездо, свитое из колючей проволоки долга…
О чем я думаю? Коварная штука «Елды-батыр», алтайские травы, действует медленно, но верно: сначала улучшается настроение, потом в теле появляется игривая легкость, затем повелительная истома охватывает плоть, а мысль о сексе начинает доминировать в голове, как классовая борьба в истмате. Сразу замечаешь, сколько в Москве красивых одиноких женщин. «О встречная, я ласк твоих не знал!» (Эфрос.)
Кинотеатр «Художественный», недавно отреставрированный, снова пошел трещинами, значит, опять подрядчики сэкономили на отделочных материалах. Руки им рубить, что ли, как в Средние века, в кипящее масло бросать, свинец в глотку заливать, на кол сажать? Но поможет ли? А Сенсей – гуманист. Народ который год требует: верни смертную казнь! За групповое убийство дают десятку с правом переписки, а через пять лет выпускают по УДО.
В подземном переходе красноволосая девица, одетая в цветную мешковину, страшная, как Барбра Стрейзанд, выла под минусовку в микрофон англосаксонскую галиматью, народ шарахался в стороны, на ходу затыкая уши. Спой, дура, «Подмосковные вечера» – и люди к тебе потянутся, денег насыпят. Так нет же…
Вот и Старый Арбат. Справа «Прага», закрытая на вечный ремонт. Здесь мы играли с Инь свадьбу – в Синем зале. Шуринов и Котомкин получили важное задание – отслеживать самозванцев, норовящих влезть в чужое застолье, чтобы пожрать и выпить на халяву. Оказалось, это массовое явление: сунув швейцару трешник, просачиваются в кабак, потом кочуют по банкетным залам, а если припрут, начнут выяснять, с чьей стороны явились – жениха или невесты, прикидываются вусмерть пьяными: ой, простите, перепутамши… Но бдительные однокурсники перестарались, чуть не отлупив дядю новобрачной, он припозднился из-за нелетной погоды.
Свадьба была безалкогольной, но нализались все прилично. Мой покойный папа Иван Дмитриевич вызвал на поединок отца невесты Виктора Тимофеевича: кто кого перепьет. Выбрав оружием стограммовые стопки, а в качестве поражающего элемента предпочтя «Пшеничную», замаскированную под «Боржоми», они долго состязались, целуя по старой кабацкой традиции стеклянное донышко, никто не хотел уступать, ведь от этого зависела будущая иерархия в новом межродовом союзе. В итоге обоих увлекли в прохладный зимний сад, под пальмы на диванчики – отдохнуть до десерта. Тещу и свекровь, помаленьку смаковавших сладкое «Гратиешти», выдаваемое за яблочный сок, сблизила общая беда – временная потеря мужей, и они в конце концов запели, обнявшись:
Стою на полустаночке
В цветастом полушалочке,
А мимо пролетают поезда.
А рельсы-то, как водится,
У горизонта сходятся.
Где ж вы, мои весенние года?
…Я шел по Арбату. Два идиота, вырядившись плюшевыми зверушками, кроликом Рэбиттом и Микки Маусом, вымогали у прохожих деньги, предлагая вместе сфотографироваться. Я не поддался, и они обозвали меня жмотом.
Перед Театром имени Вахтангова, справа в конструктивистском доме на первом этаже притаился магазин подержанной книги (интересно, бывают ли подержанные женщины?), а на втором – редакция «Москвы». Сейчас там главный редактор – Слава Артемов, а когда-то был Леонид Бородин, узник совести, жертва режима, получивший еще в перестройку на кормление журнал вроде компенсации за неудобства, причиненные предыдущей властью. Я в ту пору вел передачу «Эхо эпохи» и звал в эфир деятелей культуры с трудными, как говорится, судьбами. Бородин по старой зэковской привычке не отвечал на приглашения, отмалчивался, но его убедили, что появление в ящике положительно скажется на тиражах издания, совсем загибавшегося. Наконец сиделец дал добро, но потребовал заранее прислать вопросы, долго обдумывал, уточнял, сокращал и все-таки пришел на «АРТ-канал» – маленький, сухонький, настороженный, в скромном сереньком пиджачке и бухгалтерском галстучке.
Во время беседы он смотрел на меня с недоверием, как на предвзятого следователя, отвечал уклончиво, оживляясь, только когда речь заходила о его собственных сочинениях: «Третья правда», «Женщина и море», «Год чуда и печали»… О содержании редакционного портфеля и планах публикаций главред повествовал без особого энтузиазма, явно скучая, и я его понимаю: литератору печатать в своем журнале собратьев-конкурентов – это почти то же самое, как пускать посторонних мужиков на ночевку в собственную супружескую постель. Тесно, обидно и опасно: вдруг они лучше окажутся… Наконец я напрямки спросил, за что ему дали срок? Он взял паузу, поиграл желваками и ответил:
– За дело.
– Вы хотели сказать, что вам пришили дело? – не совсем удачно скаламбурил я, но Роз-Мари понравилось, и она показала мне из-за Сансарыча большой палец.
– Я сказал то, что хотел. – Бывший диссидент глянул на меня с неприязнью. – Нас посадили за то, что мы готовили покушение на секретаря обкома партии. В любой стране за это дают сроки и гораздо большие.
– Леонид Иванович, а за что вы хотели его убить?
– Не за что. Режим расшатывали, молодые были, глупые, дурные… Теперь это называется терроризмом, могут и пожизненно влепить. Со мной поступили еще гуманно…
– Но ведь Квачкова за покушение на Чубайса оправдали… – тонко вставил я, напомнив про то, как отставной полковник пытался взорвать на трассе рыжего прохиндея.
Роз-Мари показала мне кулачок и нахмурилась.
– Да, к сожалению, это покушение не состоялось, как и наше…
Пани режиссерка схватилась за голову. При монтаже крамолу, конечно, убрали, настоял папаша Гранде, уверенный, что при советской власти все, включая его самого, сидели безвинно, как у Солженицына в рассказе «Один день Ивана Денисовича». В итоге разговор с Бородиным вышел вялый и бессмысленный.
– Слушай, – спросил меня Дон, зазвав в кабинет на коньячок, – почему все бывшие диссиденты такие скучные? От Исаича мне вообще хочется впасть в летаргический сон.
– Видимо, героическая глупость, совершенная в молодости, опустошает, – предположил я.
Времени до встречи с Шурином оставалось много, и я зашел в книжный магазин, где «воздух пьянее, чем наркотик» (Гумилев). Студент-заочник Литературного института Валера кивнул мне как постоянному покупателю. Сюда, по моим наблюдениям, ходят примерно те же люди, что смотрят наш «АРТ-канал», некоторые, в доковидные времена, узнавая, со мной здоровались, вступали в разговор, оценивали недавние сюжеты, просили убрать с экрана Поленова и Клизмина. Я улыбался, мол, начальству виднее. Иные, особенно наблюдательные, сожалели, что я реже стал появляться в эфире. Отчасти это правда: Манана и Грандов, похоже, заключили пакт о постепенном выдавливания меня из сетки, но пока главным оставался Дон, их заговор был бесперспективен, так, мелкие пакости и трепка нервов. Но теперь…
Человек, работающий на ТВ говорящей головой, обречен на узнавание, хотя кто-то, приветствуя на ходу, принимает тебя за знакомца, чье имя просто вылетело из головы. Тут важно не зациклиться на своей исключительности и понимать: ты, в сущности, тот же «крем в желтой упаковке», про который с утра до вечера трындят по ящику, и поэтому люди сразу видят нужные тюбики в аптечной витрине, а тебя, убогого, идентифицируют на улице. Перестанут крутить рекламу, и народ будет мазаться другой натиркой. Завтра ты перестанешь появляться на экране, и тебя забудут, как девушку по вызову.
– Как ученье? – спросил я Валеру.
– Нормально, – ответил он, приподнимая замызганную маску.
– Кто ведет семинар?
– Базилевский.
– Ну и как он вам?
– Полный идиот, – оценил студент своего мастера.
– И графоман, – добавил я, углубляясь в книжные теснины.
Недалеко от входа я увидел в большой коробке книги, недавно купленные у населения, разучившегося читать, их еще не расставили по полкам. Сверху лежало подарочное, в супере, худлитовское издание «Кола Брюньона» 1984 года в блистательном переводе Лозинского с дивными иллюстрациями Кибрика. Как я люблю эту вещицу Ромена Роллана о старом мебельщике, бабнике и лукавом философе Кола! Он бродит по родной Бургундии, по жуткому семнадцатому веку и вспоминает с печальной усмешкой свою невеселую жизнь. Точно такая же книга, добытая еще в армии, есть у меня дома, но куда-то задевалась. Я не удержался и раскрыл повесть. Вот она, глава «Ласочка», то самое место, где юный Кола благородно и безвозвратно оплошал, как и я…
«И вот (дурак!) я не посмел ее взять. Какая-то глупая совесть во мне проснулась. Я слишком любил ее, мне было больно думать, что она окована сном, что со мною ее тело, но не душа, что моей гордой садовницей я овладею предательски. Я оторвался от счастья, я разомкнул наши руки, наши губы, все те узы, которые нас оплели. Это было нелегко: мужчина – огонь, женщина – пакля, мы оба пылали, я дрожал и пыхтел, как тот старый дурак, который победил Антиопу. Наконец я восторжествовал, то есть убежал. Тридцать пять лет спустя я краснею от мысли об этом. Ах, глупая молодость! Как хорошо думать, что ты был так глуп когда-то, как это освежает сердце!»
Каково?!
Смигнув с ресниц слезу, я заглянул на третью сторону обложки: всего сто пятьдесят рублей! Даром. Боже мой! Если бы у меня была машина времени, я бы, набрав здесь полный мешок книг, переносился с ними в начало восьмидесятых, когда люди тряслись над каждой прочитанной газеткой, рваной оберткой, даже над использованным горчичником, складывали все это аккуратными стопочками, перевязывали шпагатом, трепетно взвешивали и, накопив 20 килограммов, бежали в пункт приема макулатуры, получая взамен заветный талон, дававший право на покупку Есенина, Дрюона, Шукшина, Зощенко, Паустовского, Дюма… И тут появляюсь я, как Дед Мороз с мешком гостинцев, обхожу друзей и дарю им невероятные дефициты – вот они теснятся теперь на полках, невостребованные: Мандельштам, Лорка, Пастернак, Заболоцкий, Белый, Сологуб, Сименон, Ле Карре, Агата Кристи, Флеминг… А вот вам Ахматова в Малой серии «Библиотеки поэта». Когда-то я украл, не удержавшись, такую же из полковой библиотеки, а теперь пять серых одинаковых томиков стоят на стеллаже, как бойцы в шеренге.
В былые времена подари пару таких книг стоматологу – и он потом годами бесплатно будет лечить тебе зубы с ювелирной тщательностью Левши, подковавшего блоху. Дай мяснику в те годы «Нерв» Высоцкого, и ты навсегда забудешь, что в говядине бывают кости или жилы. Преподнеси скромной студентке сборник Ахматовой или Цветаевой и смело можешь рассчитывать на то, что она уступит тебе с такой страстной изощренностью, о какой даже не подозревали эти две знаменитые блудницы Серебряного века!
А вот и собрания сочинений: Достоевский, Мопассан, Лесков, Бальзак, Мериме, Скотт, Бунин, Франс, Фейхтвангер, Золя, Цвейг… Ради них ночевали под магазином подписных изданий на Кузнецком Мосту, чтобы попасть в список жаждущих, а потом бегали на переклички и в заветный день занимали очередь с вечера, дрожа от ужаса, что не хватит экземпляра, а потом несли домой добытый первый том (внутрь был вложен картонный абонемент) с благоговением, как крестоносец нес из Палестины в родной нормандский замок щепочку от Креста Спасителя.
А теперь бери сколько хочешь – рюкзаками, мешками, контейнерами, вагонами – да и цены-то просто смешные: Есенин – 100 рублей, Пастернак – 150, Барков – 200… Двадцатитомный Вальтер Скотт в обложке цвета девичьей стыдливости – всего три тысячи. Чудеса, да и только! Иногда в этом книжном магазине у меня возникает такое чувство, будто я попал в ювелирный салон после того, как решением Международного валютного фонда перестали считать золото драгоценным металлом и продают его теперь по цене анодированного алюминия. Народ ходит вдоль сияющих витрин, заваленных изделиями чистейшей пробы, косоротится, фыркает – без надобности… Но искомого пятого тома Куприна с пресловутой «Ямой» среди разрозненных томов снова не было. Ничего – в следующий раз повезет.
Пройдя вдоль стеллажей, я снял с полки «Избранное» Булгакова с «Мастером и Маргаритой» в изумрудной обложке. Такое же я подарил Парфеновой когда-то к дню рожденья. Книга продавалась только в «Березке» за чеки Внешторга, а с рук на Кузнецком Мосту у Книжной лавки писателя. Я отслюнил за Михаила Афанасьевича половину моей зарплаты «ногтевого оператора» – 50 рубликов. Теперь она стоит в два раза больше – сотню. Смешно! Чизбургер на такие деньги не купишь.
От Милы, к слову сказать, я получил в армии всего одну весточку – открытку со скупыми пожеланиями успехов в боевой и политической подготовке. Мою полевую почту ей слил сердобольный Кот. Еще она кратко сообщала, что вышла замуж, живет в Свердловске и скоро родит. Вместо обратного адреса был индекс почтового отделения и обидное словосочетание «до востребования». Я послал ей несколько длинных глупых писем, нес жуткую ахинею, мол, если она разочаруется в своем тренере, я готов простить, принять и даже усыновить или удочерить будущего ребенка, в зависимости от того, кто появится на свет. Парфенова не ответила: мои стенания оказались невостребованными. Больше я никогда ее не видел и ничего о ней не слышал, вплоть до сегодняшнего дня, когда вместо Маши в гримерку пришла Надя.