Прошло почти две недели, в течение которых она не видела Петера де Бура, и это были бесконечно долгие две недели. Точно так же, как в предвкушении рождественского подарка, припрятанного на дне шкафа в спальне, или выдачи табелей успеваемости, или первого толчка при езде на велосипеде, она чувствовала трепет во всем теле — навязчивый, непреодолимый и упоительный, словно весенние ароматы и победный танец новой жизни, тянущейся к небу.
То, чего Никки так ждала, наконец случилось в тот понедельник.
Он пришел. Без всякого предупреждения он покинул загадочную обитель второго этажа и вошел в учебный класс. Он коротко кивнул немногочисленной группе, а затем передал поручение Магде Баккер, восседавшей у маркерной доски.
Толстуха покраснела. Пустяк, казалось бы, но, несмотря на далеко не привлекательную внешность Магды Баккер, Никки почему-то встревожилась. В голове промелькнуло слово «товарищ по несчастью».
На какую-то долю секунды де Бур посмотрел прямо на Никки. Он выглядел обеспокоенным.
— Ох... — едва слышно выдохнула она. Именно это она чувствовала, удерживая перед глазами образ его сурового лица. Больше в тот день в «Кристи» ничего не произошло. Он пришел, и она снова его увидела. Дальше уроки слились в одно целое, как и пустая болтовня в столовой о работе и погоде. Даже споры об иракских бомбардировках курдских территорий ее не особенно волновали, а чуждые, звучащие на арабский манер названия городов пролетали мимо, не задерживаясь в мыслях.
Домой она вернулась позже обычного. Беа еще не покинула свою дневную обитель. Сонная, в помятой ночной рубашке, она пыталась настроиться на ночные случайные ласки за деньги. При виде Никки она скорчила недовольную гримасу.
— Можешь даже не начинать, Беа. У меня есть дела поважнее, чем ругаться с тобой.
Из угла угрюмо косился отец. Его майка-алкоголичка была щедро украшена пятнами от очередной пролитой бутылки спиртного. У его ног стояла почти опустевшая бутылка дешевого пойла. На экране телевизора беззвучно сменяли друг друга кадры со спутникового канала: курды, грозящие кулаками в сторону Багдада. Человеческое горе и массовые казни на улицах Арбиля.
«Человеческое горе», — подумала она и направилась прямиком в кухню. Как будто человеческое горе могло волновать ее отца.
Дверь в чулан была приоткрыта, и там, в душном тесном помещении, сидела ее мать, ссутулившись над рукоделием.
Она не подняла глаз. — Ты поздно, Никки, — сказала она. — Пришлось отправить Милле за продуктами.
Никки пожала плечами. Отец прекрасно мог напиться до беспамятства и без ее участия. Она наклонилась к хрупкой фигуре матери и прижалась щекой к ее тонким темным волосам. Лоскут ткани выскользнул из рук матери и упал на стол, а ее ладонь нежно сжала плечо Никки. — Ты вздыхаешь.
Никки улыбнулась: — Сегодня он посмотрел мне прямо в глаза, мама.
— Кто?
— Мой шеф, Петер де Бур! Он посмотрел мне в глаза, и я никак не могу выкинуть это из головы.
Хрупкое тело под ней вздрогнуло. Мать отпустила её плечо. Платок-батик, к которому она льнула, как дитя в поисках утешения, её талисман и защита от всех невзгод — снова оказался у нее в руках. Слово «влюбленность», да и любые намеки на нее, никогда прежде не звучали в этом чулане.
— Он твой ровесник? — судя по тону, она и сама знала ответ.
— Нет, старше, но пятидесяти еще нет.
Только тогда мать подняла на нее глаза. Никки никогда не любила этот взгляд. Именно он обычно выводил отца из себя, заставляя бить ее — бить и бить, пока осуждающее лицо матери не заплывало сплошными синяками. Никки встретила этот взгляд без вызова.
— Еще нет пятидесяти? — Полные губы матери приоткрылись, она глубоко вздохнула. — Там, откуда я родом, до пятидесяти доживали только вожди и их отпрыски. — Она поднялась и сняла со стены облупившуюся деревянную фигурку с треугольной головой и нефритовым глазом. — Видишь ее? Когда моя бабушка вырезала ее, она была уже глубокой старухой. Это стал ее последний подарок мне, а ведь ей тогда было всего пятьдесят. Понимаешь? — Она фыркнула. — Так что нечего тут строить из себя девку и лезть туда же, куда твои сестры, ты ведь до сих пор вела себя прилично. Нет, девочка моя, нечего тебе быть содержанкой у белого мужчины под пятьдесят.
— Да он едва знает о моем существовании, мама, — сдавленно произнесла Никки, пытаясь говорить как можно спокойнее. Мать с тем же выражением неодобрения на лице повесила деревянную фигурку обратно на гвоздь: — Но я знаю, что он узнает.
— Может, ты и добьешься своего. Но в конце концов он тоже получит то, что хочет, уж это я тебе обещаю!
— Ты ведь сама вышла замуж за белого, который был старше тебя, мама.
Мать снова посмотрела на нее, но теперь в ее голосе звучали совсем другие ноты. — Достался мне белый, да. Сама видишь, какой. — Она покачала головой. — Таких кровопийц в Индонезии тогда хватало.
Никки нахмурилась: — То, что происходило тогда в Индонезии, не имеет никакого отношения к Петеру де Буру, верно? — В ее голосе сквозила горечь: это неожиданное сравнение заставило ее почувствовать себя не по себе. Ведь всего пару часов назад кто-то совершенно неожиданно рассказал ей, что Петер де Бур провел все детство в Индонезии. Это известие вскружило ей голову. Получалось, у них были общие корни, и это не могло не радовать. Так должно было быть, и никак иначе.
— Петер де Бур не такой, как отец! — выпалила она. — Он просто там родился.
Эти слова произвели почти чудодейственный эффект. Словно стрела, выпущенная из натянутого лука, из ее матери вырвалась буря эмоций и крайнего изумления. Каждая черточка ее лица исказилась. Дрожь пробежала от шеи к подбородку и обратно. Она крепко зажмурилась, стиснула кулаки, а затем снова широко распахнула глаза, в которых уже блестели слезы.
— Дукун, дукун! — вдруг дико закричала она снова и снова. Она схватила
Никки за руки. — Сбывается то, о чем он говорил! Проклятый дукун! Значит, это все-таки случится. — Она повторяла это без остановки, вытаращив глаза, будто перед ее мысленным взором предстало ужасающее видение.
Шум из кухни не оставлял сомнений в том, что сейчас произойдет. Отец с грохотом распахнул дверь чулана. Сначала до них донеслось тяжелое, пахнущее перегаром дыхание, а следом посыпались удары.
— Дукун! Дукун! Опять мне слушать эту твою вуду-херню? — прошипел отец. Он вцепился матери в волосы и рванул на себя. — Думаешь, я не слышал, ведьма ты паршивая!
Протесты и мольбы Никки сопровождали дерущихся, выкатившихся на кухонный пол, но поскольку они никак не утихомиривали разъяренного отца, она бросилась между ними, тщетно пытаясь заслонить мать от ударов. В мгновение ока она сама оказалась на полу, а отец, словно безумный, продолжал остервенело пинать грязными босыми ногами хрупкое, беззащитное тело матери. — Дукун! Я тебе устрою шамана, старая ты свинья! — орал он.
— Прекрати! — закричала Никки так, что зазвенели стекла в оконной раме. — Прекрати, или я вызову полицию!
На этом он остановился.
Тяжело дыша и обливаясь потом, он исподлобья уставился на нее. — Прямо сейчас, Никки. Прямо сейчас найди свою сестру и принеси продукты, поняла меня?
Никки прикрывала ладонью заплывший глаз, когда наконец нашла того, кого искала, у канала Аудесханс.
Франк и трое других суринамцев — среди которых был и сосед Никки снизу, Диди, с неизменной кожаной ермолкой на иссиня-черных курчавых волосах — стояли на самом краю набережной у кромки тротуара и делили содержимое аптечного пузырька с таблетками.
— Проваливай! — прошипел Франк, очерчивая свои границы выставленным кулаком.
— Где Милле? — Она не сдвинулась с места. Ударит он ее или нет, сейчас не имело значения. Главное — чтобы он сказал то, что ей нужно, и она могла вернуться домой, пока ее проклятый папаша снова не взорвался.
— Нянька, небось, в розыск бросилась? — Он силой отвел ее руку от лица, и суринамцы за его спиной заржали. Франк изобразил наигранное удивление. — Ого! Кто-то уже поработал до меня, — с ухмылкой произнес он и без предупреждения ударил ее точно туда, где уже пульсировал синяк, оставленный отцовским кулаком.
Этот удар ощущался совсем иначе, чем отцовский, и отозвался бешеной болью где-то глубоко под надбровной дугой. Никки медленно опустилась на колени, а кровь закапала на нагретую солнцем брусчатку и растущий в расщелинах мох. Старинные фасады домов над ее головой слились в одно размытое пятно, но плакать она не собиралась.
Она ухватилась за штанину Франка и подтянулась, чтобы подняться. На его белую футболку брызнули капли крови.
Он посмотрел на себя: — Ты мне за это заплатишь! — прорычал он.
Никки пожала плечами, хотя внутри ее всю трясло. — Где Милле? — дрожащим голосом спросила она.
Она искала ее еще какое-то время, но заметила Милле лишь в тот момент, когда за ней захлопнулась входная дверь подъезда. Ее младшая сестра казалась еще более хрупкой, чем обычно, и, покачиваясь, поднималась по лестнице на второй этаж. Фигурные резные балясины скрипели, когда она хваталась за перила. Одним прыжком Никки очутилась рядом и затрясла ее, но Милле никак не реагировала.
Никки за свою жизнь навидалась разного рода наркотического опьянения, но это состояние было ей незнакомо.
— Чем они тебя накачали? — допытывалась она, но веки Милле были слишком тяжелыми. В пакете, который она бессознательно прижимала к себе, лежали две бутылки женевера. Даже находясь в беспамятстве, девочка понимала, как важны эти бутылки.
В квартире царила тишина. Отец вырвал бутылки из пакета и без единого слова завалился в свой угол, где все так же без звука работал телевизор.
Беа дома не было. Должно быть, она давно нарядилась в свое рабочее шмотье и уже лежала, раздвинув ноги, под каким-нибудь клиентом в паре сотен метров отсюда.
Никки молча уложила Милле в постель. Младшая сестра тут же свернулась калачиком, натянув одеяло до пояса; она лежала в полузабытьи, а в уголках ее губ подергивалась гримаса — не то отвращения, не то болезненного любопытства. Это зрелище резко контрастировало с девичьим убранством крошечной комнаты: плакатами рок-идолов на стенах и грудой плюшевых зверей в углу кровати.
Никки вышла на кухню. В чулане было пусто, а последние лучи уходящего солнца преломлялись в затянутом паутиной стеклоблоке под самым потолком. За исключением деревянной фигурки с нефритовым глазом, которая снова исчезла со своего гвоздя на стене, все было на своих привычных местах.
Лишь остановившись на пороге прихожей, Никки заметила тонкий бурый след. Охваченная дурным предчувствием, она нагнулась и всмотрелась повнимательнее. Буро-красные брызги начинались от плиточного пола чулана и тянулись в самый конец прихожей.
Это была кровь.
Все пережитое за день взорвалось в ее голове и слилось воедино. Она пошатываясь направилась к спальне, чувствуя, что сейчас всему придет конец.
Мать тихо лежала на спине на кровати справа. Вокруг одного глаза расплывался кровоподтек, но, несмотря на это, она все еще находила в себе силы улыбаться, когда Никки опустилась на колени у края постели.
Ее ладонь была влажной и холодной, а от уха к ключице тянулась прерывистая струйка запекшейся крови. Никки почувствовала, как в ней закипает ярость. Она сделает все, чтобы отец больше никогда в жизни не поднял руку на мать. — Все, я звоню в полицию! — прошипела она, собираясь подняться, но костлявые пальцы крепко обхватили ее запястье.
Голос матери был тише обычного, намного тише. — Останься, деточка, — проговорила она. — Побудь со мной, мне нужно тебе кое-что рассказать. — Ее рука потянулась к волосам Никки — этот нежный жест за долгие годы успел почти забыться.
Никки наклонилась пониже. В избитых глазах матери светилась глубокая, любящая жизнь. И тогда она прошептала свое старое стихотворение:
«Двукрылая малютка, взмывай ввысь, кружись за моим взором, даруй мне покой. Дай мне свободно дышать и грезить. Давай порхать сквозь время, что отпущено нам для жизни».
— Ты помнишь это стихотворение, Никки? — Она улыбнулась с неожиданной нежностью.
Никки изо всех сил старалась сдержать слезы. Она улавливала всё: материнское благословение, ритуал, скрытый за этими строками. Слова, передававшиеся из уст в уста на протяжении многих поколений.
Мать повторила стихотворение. Никки закрыла глаза, и весь ее мир сузился до одного лишь слуха.
«Двукрылая малютка, взмывай ввысь, кружись за моим взором, даруй мне покой. Дай мне свободно дышать и грезить. Давай порхать сквозь время, что отпущено нам для жизни».
— Запомни его, потому что ты должна будешь передать эти слова своей дочери, а она — своей. Запомни, ты слышишь?
Струйка сукровичной слюны показалась в уголке ее рта; она мучительно закашлялась, крепко сжав руку Никки. Затем взяла себя в руки, вытерла губы и глубоко вздохнула. Взгляд ее стал ясным, она уставилась в пустоту, словно читая в воздухе то, что должна была произнести.
— Ты должна узнать о проклятии, Никки! Ты слушаешь меня?
Никки вцепилась в ее рукав.
— Твоя и моя судьба, девочка моя, — прошептала она, — началась с бабочки, прекрасной, как само звездное небо. Более трехсот лет назад она вылетела из джунглей к побережью. Була и Ниф — так называют те места сегодня. Это было на Молуккских островах, у северо-восточного побережья Серама, где португальцы уже вовсю искали наживу. — Мать говорила не совсем так, но именно так Никки воспринимала ее слова. Мать Никки никогда не изъяснялась столь гладко, как слышалось дочери, — никогда в ее речи не было столько изящества, точности и оттенков. Это работало внутреннее восприятие самой Никки — своеобразный фильтр, порожденный глубоким уважением к матери, особенно в том состоянии, в котором та находилась сейчас, когда фразы срывались с ее губ прерывисто и хаотично.
— И вот в тот день судьбе было угодно, чтобы один из матросов заметил это прекрасное существо. Хотя товарищи и предостерегали его, он все равно пошел в глубь леса за манящей бабочкой с длинными, похожими на лианы хвостами на крыльях. В конце концов она опустилась на буро-зеленую лесную подстилку, расправила свои зубчатые крылья и навсегда околдовала его, влюбив в это место, его запахи и краски.
С тех пор моряк больше никогда не видел берега. Лес сомкнулся за его спиной, а темнота поглотила крики его товарищей.
Несколько дней он плутал в подлеске, пока туземцы не нашли его, вконец обессилевшего, в тени трухлявого диптерокарпуса. С большим шумом они привели его в свое селение, где он «отплатил» за гостеприимство, при первой же возможности обрюхатив одну из местных девушек на выданье.
За это злодеяние хозяева убили его, и на этом его роль в нашей истории закончилась. Свое семя он оставил.
Молодой женщине, которая была сильной и здоровой и могла трудиться день напролет, позволили родить ребенка и оставить его себе. Но когда дитя отлучили от груди, община изгнала молодую мать вместе с ее отпрыском. Неделями она боролась с опасностями дикого леса, изо всех сил оберегая младенца. Наконец она добралась до подножия вулкана Гунунг-Муркеле-Бесар, где среди людей царила вера в ниту-ниту.
Никки сидела не шевелясь. — Ниту-ниту? — вслух переспросила она.
— Да, ниту-ниту. Вера в то, что души умерших живут во всем сущем: в камнях и деревьях, в горах и лесах. — Рука матери бессильно упала на покрывало, глаза потускнели. Голос ее становился все тише и тише.
— Мама, нужно вызвать врача.
— Нет! — В этом слове прозвучала неожиданная твердость. — Нет, никакого врача. Скоро ты поймешь почему. Слушай дальше! Там, где правят духи ниту-ниту, живут альфуры[22] — язычники, дикари. Они приняли молодую женщину, и среди них она вырастила свою дочь. И там ее дочь тоже родила дочь, а та — свою, и так продолжалось из поколения в поколение, пока не родилась я. — Она кивнула.
— Ты, Никки, — старшая дочь старшей дочери старшей дочери, и так далее, до самой той девушки, которую обрюхатил человек-бабочка. И история о девушке со светлокожим ребенком, пришедшей к альфурам триста лет назад, по сей день жива у подножия вулкана.
Хотя этих рождавшихся друг за другом дочерей терпели, они все равно отличались от альфуров. Не ростом, и не намного светлее, но они были сильнее, желаннее, им завидовали, а потому их еще сильнее ненавидели. Многие из этих девочек, в чьих жилах текла кровь португальского моряка, влачили жалкое существование, но эта кровь все равно передавалась дальше на этих дождливых склонах, из поколения в поколение. Ты видишь эту красную нить истории, Никки? — Хрупкая ладонь матери слабо сжала ее руку. — Милостью богов и по предзнаменованию угольно-черной бабочки ты стала первой дочерью первой дочери первой дочери за триста лет. За ТРИСТА лет, запомни это хорошенько.
Никки на мгновение выпустила ее руку, чувствуя, как уходит липкий холод. Горячечный пыл и прикосновение пальцев матери принесли ей покой и утешение, но глубоко внутри Никки уже проливался парализующий кислотный дождь неумолимой жажды мести. Отец за все заплатит. Это был последний раз, когда он поднял руку на кого-то из них. Последний!
Миндалевидные глаза матери теперь были полуприкрыты. Никогда еще Никки не видела человека столь хрупкого и слабого, и все же она лежала здесь, как живой манифест, как уходящий глубоко в историю корень, и цеплялась за жизнь. У нее была история, которая должна была жить дальше, и Никки со страхом ждала момента, когда этот рассказ завершится.
Мать тщетно пыталась облизать пересохшие губы, но все равно продолжала говорить: — К тому времени, когда твой дедушка встретил бабушку, ход истории привел к тому, что белый человек уже слишком много десятилетий хозяйничал на земле Молуккских островов. Леса вырубались, белые люди воровали их. Жилища твоих предков осквернялись, и белых люто ненавидели.
Вот почему шаман нашей деревни, дукун, питал такое отвращение к тому, что твой дедушка — к тому же его ученик — взял в жены дочь белого человека, твою бабушку. Но дукун терпел это, даже после моего рождения. И лишь с того дня, когда он почувствовал мой младенческий, но упрямый нрав, его проклятия стали набирать силу.
А потом пришла война и японцы. Вскоре с побережья поползли слухи, что сбылось пророчество Джаябаи. Ты ведь помнишь историю о Джаябае, Никки?
Она не заметила, как Никки кивнула. — Он был правителем великого царства на Яве за века до появления белых, и он предсказал, что однажды придет белый человек и будет править с великой жестокостью, пока желтые, как солнце, люди с севера не изгонят его. Затем эти люди останутся в стране лишь на то время, пока созревает кукуруза, и только после этого Молуккские острова и вся остальная Индонезия обретут свободу! Вот почему в деревнях встречали проклятых японцев как спасителей, о которых пророчествовал Джаябая. Но вскоре людям пришлось горько пожалеть об этом, ведь японцы принесли с собой голод. — Она тихонько рассмеялась. — Да, я смеюсь, девочка моя. Ведь без этого пророчества и без сине-черной бабочки с крыльями-лианами ты никогда не появилась бы на свет! Кровь белого человека попала на остров из-за приманки бабочки, и теперь эта кровь должна была как можно скорее исчезнуть. Так хотела судьба, так гласило пророчество Джаябаи.
Она вздохнула, и взгляд ее на мгновение затуманился, словно воспоминания причиняли ей больше боли, чем ноющие раны на теле. Затем она собралась с силами и снова вздохнула, на этот раз с облегчением. — Даже деревенские дети, мои ровесники, плевали в меня, когда я играла у костра. Они звали меня сванги — ведьмой. Но мой отец был сильным человеком. Он пошел против дукуна, чтобы защитить меня и маму. Это было опасно, но не самое страшное. Хуже всего было то, что отец выкрал талисман дукуна — фигурку с нефритовым глазом. И однажды в полуденный зной, когда пыль осела на лавовый туф, дукун отомстил: он обнял моего отца и прошептал свое проклятие. Именно тогда он запечатал наши судьбы поцелуем в щеку отца. Да, поцелуем. Я вижу это так отчетливо, будто это было вчера: искаженное лицо дукуна и этот мягкий поцелуй.
Она откинула голову назад и тупо уставилась в потолок. — Слава богу, это было давно. И большая часть предсказания дукуна уже сбылась — все позади. — Слезинка набежала на край ее глаза и тут же высохла. — Теперь дело за малым, Никки, все зависит от тебя.
Внезапно все ее тело резко выгнулось назад, так что голова ударилась об изголовье кровати. Сухожилия на шее натянулись до предела, грудная клетка судорожно вздымалась, а затем голова бессильно упала набок. Никки приподнялась, пытаясь совладать со страхом и растерянностью, но мать с огромным трудом повернулась к ней. В ее глазах не было и капли страха. Она лишь улыбнулась, подняла вторую руку, все еще сжимавшую деревянную фигурку, и посмотрела прямо в ее немигающий нефритовый глаз.
— Досточтимые сестры, матушка, — прошептала она. — Скоро я буду с вами.
Никки вся дрожала, но не шевелилась.
— Береги ее! — Тощая рука опустила талисман на колени Никки. — В ней твои предки, а скоро буду и я. Мы будем с тобой, пока она у тебя, помни об этом.
Никогда прежде Никки не чувствовала такой близости с матерью. — Мама, отдохни. Тебе тяжело говорить...
— Ш-ш-ш! Моя история скоро закончится, девочка моя, тогда и отдохну. Слушай! Когда японцы ушли с острова, твои дедушка с бабушкой, я и еще одна семья бежали с Серама, унося с собой проклятие дукуна. — Она прищурилась. — А дукун предсказал, что никто из нас больше никогда не увидит Молуккские острова и нашу родину, и что мои родители потеряют меня из-за белого человека, который увезет меня далеко-далеко. Белого человека, который заберет назад то, что когда-то дал белый португалец. Свое дьявольское отродье. И от последнего потомка этого дьявольского отродья, то есть от меня, должно было родиться шестеро детей.
Никки с тревогой посмотрела на нее: — Но у тебя ведь только четверо детей, мама, так что предсказание не сбылось. — Она попыталась улыбнуться.
Мать сжала тонкие поблекшие губы и слабо покачала головой: — Шесть! Я родила шестерых, Никки, в точности как говорилось в пророчестве. Два сына родились до тебя, радость моя, и судьбе было угодно, чтобы я их потеряла, это дукун тоже предсказал. — Она сделала короткую паузу, а затем добавила: — Но он не говорил, что они погибнут от рук моего собственного мужа, если можно так выразиться.
Ощущение глубокой близости вдруг омрачилось подкравшимся осознанием многолетней лжи и обмана. Никки попыталась отогнать это чувство. — Как это? — услышала она собственный голос.
— Твоему отцу разрешили остаться на Яве после того, как голландцев вышвырнули оттуда в 1949 году. Мы заключили союз, он и я. Он получил возможность остаться, а я — вырваться из переулков и тесных душных борделей! — Она похлопала Никки по руке. — Да, ты не ослышалась. Из борделей! И мы поженились. Немного джина помогло твоему отцу проявить благородство. И у нас родились два сына, и мы их потеряли, все точно по слову.
— Но как? — повторила она.
— Вопреки тому, что думают сегодня, лишь немногим белым не поздоровилось, когда в 1965 году на Суматре и других островах полетели головы[23]. Но твой отец, трус несчастный, воспринял это слишком серьезно, как и некоторые другие в Джакарте. Он втерся в долю к одному голландцу с Борнео, владевшему судном. О да, твой отец сразу почуял наживу. Он драл огромные деньги с тех, кто бежал вместе с нами, обещая вывезти их, их товары и пожитки из Индонезии. — Она рассмеялась. — А потом судно затонуло, и нам всем пришлось прыгать в море. — Это был сухой, безжалостный смех, какого Никки никогда раньше у нее не слышала. На самом деле, он звучал жутко.
— Судно называлось «Баньяк Багус», что значит «Очень хорошее». — Она снова усмехнулась. — Идеальное имя для корыта, которое утащило на дно владельца, команду и кучу пассажиров, не считая твоих братьев. И виноват в этом был твой отец — вернее, джин, который он пил. — Она опять сухо рассмеялась. Тихо. Безжизненно. Пульсация на ее шее прекратилась.
— Маленькая куколка, которую я подарила тебе в детстве, доченька, выплыла из обломков корабля, пока все это происходило. Не знаю, откуда она взялась, просто покачалась мгновение на волнах и прибилась к моей одежде. Больше я ничего не смогла спасти.
Никки кивнула. Ее маленькая кокосовая кукла, что лежала в ящике. Уродливая крошечная куколка с большим синим пятном на платьице. Она так часто утешала ее.
— Позже судьбе было угодно, чтобы я родила еще четверых детей, так что проклятие дукуна все равно сбылось. Ты — моя старшая дочь, и еще трое, которые не стоили моей крови. Все в точности, как было предсказано.
Она уставилась перед собой грустным взглядом. Вдруг глаза ее похолодели, и она скривилась: — Эта скотина ведь никогда тебя не трогала, верно?
— Нет, никогда.
— Не так, как твоих сестер?
— Нет.
Мать едва заметно покачала головой: — До сих пор не понимаю, как тебе удалось этого избежать!
— Просто удалось.
— А Милле и Беа не смогли.
Никки крепко сжала руку матери: — Я не могла быть с ними постоянно, мама. И ты тоже не могла. — Она прикусила губу. Чувство вины тяжелым грузом лежало на ее плечах, терзая душу.
— А твой брат?
Никки отвела взгляд: — А что он? Он, наверное, просто смотрел.
Ослабевшая ладонь разжалась. — Беа, Хенк и Милле — просто дьявольское отродье, ничего больше. Из троих детей ничего путного не вышло, это число дукун тоже предсказал. Цифры имеют значение, понимаешь, так уж все устроено.
«Ничего путного?» Никки отказывалась в это верить. «Дьявольское отродье!» Звучало жестоко, но ей было знакомо это чувство. Сколько раз она сама испытывала нечто подобное к соседским детям, когда играла в куклы у причальных столбов на канале. «Шпала!» — кричали они ей тогда. «Кляча! Погремушка! Мешок с костями!» Нет, эта нелюбовь не была для нее чем-то новым. Новой была лишь глубина ее падения.
«Дьявольское отродье» — так ее мать называла собственных детей, и в этом проклятие обретало осязаемую форму.
Никки взяла себя в руки: — Милле? Что такого сделала Милле? Она же еще ребенок. — Милле находится там, где ей определено быть в этой жизни. Это было предрешено давным-давно.
— Я не могу с этим согласиться, мама.
— Наверное, не можешь, но тебе придется, Никки. Уж мне ли этого не знать — мне, рожденной альфуркой, выросшей мусульманкой на Яве, соблазнившей твоего отца с индуистским тилаком на лбу и вышедшей замуж католичкой.
— А как же я? Что во мне особенного, почему я не принадлежу к тем, кого ты называешь дьявольским отродьем?
— Ты? — Она улыбнулась и нежно коснулась ее заплывшего глаза, пострадавшего от ударов Франка и отца. — Бунга Сая, мой цветок. Тебе достанется белый мужчина, который вернет тебя назад, и круг замкнется. — Она кивнула, отвечая на немой вопрос на лице Никки. — Сейчас ты пойдешь и возьмешь тканое полотно, которое висит в чулане. Сними его со стены, поняла? — Никки медленно кивнула. — А отца отпусти, — прошептала мать. — От его первых мерзких ласк до последнего удара — он был всего лишь послушным орудием в руках дукуна, понимаешь?
Мать посмотрела Никки глубоко в глаза с выражением абсолютного умиротворения. Наконец ее зрачки закатились, она сделала глубокий вздох и улыбнулась навстречу вечности. — Ох... слушай, ангел мой! Это четвертая душа. Слышишь? — прошептала она и возблагодарила богов голосом, легким, как дуновение ветра.
В то самое мгновение, когда дух покинул ее тело, деревянная фигурка в руке Никки стала теплой.
Еще до рассвета Никки выплакала все слезы и давно перестала умолять богов своих предков вернуть все назад. Она разжала пальцы, все еще судорожно цеплявшиеся за руку матери, которая уже успела полностью остыть. Теперь она осталась одна. Тяжело дышащая туша отца пребывала в ином мире в углу гостиной. Бутылки были пусты. В своей каморке Милле погрузилась в еще более глубокий и темный дурман. Беа и Хенк ошивались на улицах. Каждый из них проживал свое проклятие.
И Никки в самый последний раз отпустила руку покойной, которая окоченела и лишь нехотя опустилась на простыню. Жизнь, лишенная любви, подошла к концу, а сама Никки осталась один на один с пугающим, хаотичным одиночеством.
Она прошла по коридору и кухне, ничего не замечая вокруг. Чулан принял ее так, будто всегда принадлежал ей одной. Фигурки духов словно кланялись ей, швейный столик был прибран, кружева полностью закончены. Старшая дочь в шестнадцатом поколении, правнучка праправнучки прапрапраправнучки португальца подняла голову и увидела, как на стенах над ней светятся тканые полотна. О каком именно полотне говорила мать, она даже не задумалась. Она просто протянула руку к стене и сняла самое маленькое. Впервые за долгие годы оно соскользнуло с гвоздя, и запах ветхости показался ей нежным прикосновением.
К обратной стороне ткани был приклеен неровный клочок бумаги, скреплявший все полотно. Аккуратным почерком матери на нем были выведены цифры: 3-6-2-4-3-1. Она закрыла глаза, и в ее ушах снова зазвучали слова матери, сказанные перед смертью: «Цифры имеют значение, так уж все устроено».
Никки снова взглянула на цифры. В углу бумажки были нарисованы два почти овальных пятнышка, изящно склонившихся друг к другу. Никки знала этот знак — она видела его так часто, что никогда не задумывалась о его значении. Она посмотрела в угол. Ей было от силы лет пять, когда она впервые заметила, что точно таким же образом помечена напольная плитка в углу, на которой была изображена кучка домов где-то далеко на польдере. Она опустилась на колени и приблизила лицо к самым пятнам. Тончайшие, почти невидимые линии узоров оплетали эти два маленьких черных мазка, в которых при ближайшем рассмотрении угадывались и синие зубчики, и странные отростки внизу. Она впервые разглядела эти мелкие детали. Она выпрямилась и скрестила руки на груди, чувствуя, как по телу разливается лед, а в душе разгораются тлеющие угли.
Это была нижняя пара крыльев сине-черной бабочки португальца — точь-в-точь как описывала мать.
Знак старших дочерей.
С дотошной тщательностью она принялась разглядывать расписные плитки, прилегающие к крыльям бабочки. Баржи семнадцатого века чередовались с крыльями мельниц и крестьянками в национальных костюмах и огромных деревянных башмаках. И вот среди этого традиционного пестрого орнамента проступил еще один крошечный рисунок — неприметное вытянутое тельце бабочки, занимавшее три плитки по диагонали в сторону центра пола. Она взяла полотно и снова посмотрела на цифры на обороте. 3-6-2-4-3-1. Сначала три плитки, затем шесть плиток.
Она исследовала пространство вокруг тельца бабочки, и действительно: в шести плитках под тельцем насекомого она обнаружила один усик, в двух плитках наискосок влево и вниз — второй, в четырех плитках через центр пола — верхнюю пару крыльев, в трех плитках наискосок вверх — три пары лапок. И наконец, на одной-единственной плитке слева — крошечный крестик, окруженный зубчатым орнаментом. Бабочка-головоломка закончилась в самом переднем углу пола чулана, прямо у плинтуса в узком дверном проеме, ведущем на кухню.
Стыки вокруг этой плитки были глубже, чем в остальных местах. Она поковыряла их ногтем и тут же почувствовала, что плитка свободно сидит в пористом основании. Тогда она подцепила ее ногтем и осторожно приподняла. Под ней оказалась пустота, в которой лежал сложенный конверт.
Какое-то время она просто стояла на коленях, глядя в это углубление. Наконец она опустила руку и достала конверт. Она открывала его с неприятным чувством, будто вторгалась на чужую территорию.
В конверте не было личных вещей, только разного рода официальные бумаги. Договор аренды квартиры. Нотариальная опись всего домашнего имущества. Закладная на шестнадцать тысяч гульденов. Договоры рассрочки, давно уже полностью выплаченные.
И все было оформлено на имя Никки.
Она просмотрела всё еще раз. Сложила бумаги на коленях и со слезами на глазах посмотрела на висящие на стене маленькие фигурки, которые словно насмехались над ней. Извилистые узоры и арабески на тканях расплылись, слились воедино и пустились в пляс. Высокие светлокожие горцы вдевали черные кольца в свои пояса-тидако. Стук ударяющихся друг о друга посохов эхом разносился между двумя горными хребтами. Какаду и лори соревновались в крике, создавая иллюзию вечности, которая, однако, должна была закончиться здесь, в этой комнате, где бабочка сделала свой последний круг. Триста лет истории ожили перед ней. И вдруг она поняла, в чем дело, и духи отпустили ее. Лицо матери растворилось в воздухе. 3-6-2-4-3-1! Триста лет существовали старшие дочери. Потом родилось шестеро детей. Двое из них умерли. Четверо остались. Трое оказались никуда не годными. И теперь она сидела здесь, а перед ней лежало все земное имущество ее матери. Она — единственная, кто остался. Да, цифры имеют значение. Так уж все устроено. 3 и 6, и 2, и 4, и 3, и 1.
— Дукун, дукун! — Никки сжала кулак, замахнувшись на стены; в нем все еще чувствовался холод материнской руки. Оставшаяся без матери из-за злодеяния отца, она была беззащитной, хрупкой и словно заново родившейся. — Будь ты проклят, дукун!
Лежавшие на коленях бумаги впустили проклятие в ее жизнь. Теперь все должно было принадлежать ей. Все до последнего.