Правящие круги стран Четверного союза с неподдельным восторгом встретили известия о захвате власти большевистской партией, дошедшие до них через телеграфные агентства нейтральных стран. Их восприятие российских событий определялось перспективой скорейшего окончания войны на Востоке. Очередной переворот в Петрограде рассматривался не как начало нового этапа революции, а как ее бесславное завершение. Ленин и его партия выступали в роли силы, чуждой России и русским, а потому были обречены на быстрое поражение. Исходя из уверенности в скором падении «максималистов» (так называли большевиков в Германии), дипломаты рекомендовали правительству занять позицию стороннего наблюдателя. «Попытка связать будущее русско-немецких отношений с судьбами людей, которые в России сейчас стоят у власти, была бы, вероятно, серьезной политической ошибкой»[63].
С тем, что «красный хаос» довел Россию до последней черты, развалив до основания огромную империю, было согласно командование кайзеровской армии. Демонизируя большевиков, можно было закрывать глаза на собственные преступления. По мнению генерала Людендорфа, к власти в России пришла «кровавая диктатура небольшой кучки людей, которая опиралась на преданные ей войска, на все страсти коих смотрели сквозь пальцы, даже если это были китайские наемники. Под властью этой диктатуры гибла страна, над которой она воцарилась. Для захвативших власть это было безразлично»[64].
Мемуары второго лица в военном руководстве Германии, из которых взята эта цитата, появились сразу же после окончания Первой мировой войны. Генерал выводил кайзеровскую Германию и себя лично из-под ответственности за то, что революция оказалась для них лишь подарком судьбы, позволившим отхватить новую порцию военной добычи. О том, что Октябрьский переворот в России облегчил положение на Восточном фронте, Людендорф 9 ноября 1917 г. телеграфировал войскам: «В Петербурге революция, победили Советы. Это в наших интересах. Прошу в этом смысле использовать перехваченные телеграммы / декреты большевиков – А. В. / для нашей пропаганды»[65].
Более осторожный генерал Вильгельм Гренер в тот же день отметил в своем дневнике, что ему не понравилось, в каком торжествующем тоне войскам сообщили о событиях в Петрограде[66]. Но уже через день его настроение изменилось – Гренер согласился с тем, что новая ситуация позволит Германии снять с восточного фронта крупные силы и перебросить их в Италию. В своей первоначальной реакции на захват власти большевиками генералы кайзеровской армии не были одиноки. Это событие повсеместно рассматривалось как нежданное чудо, которое позволит стране с победой выйти из войны[67]. В Берлине в первый момент даже не поверили в подлинность Декрета о мире. На совещаниях в МИДе обсуждался вопрос, не является ли его публикация хитрым ходом английской пропаганды с целью дискредитировать «правительство максималистов»[68].
Перед правящими кругами Германии вновь замаячил шанс превратить Россию в своего бессловесного вассала. Один из лидеров национал-либеральной партии Аксель Рипке заявил 7 декабря 1917 г.: «Русская демократия лишь тогда сможет начать свою мирную деятельность, когда германский милитаризм закончит свою победоносную работу»[69]. Представитель МИДа при ставке Верховного командования сообщал 25 ноября, что, по мнению военного руководства, «ситуация развивается в выгодном для нас ключе, надежды на мир любой ценой растут… Число просьб о перемирии увеличивается… Ленину удалось завладеть фронтом. ОХЛ считает весьма желательным отправку денег ленинскому правительству»[70].
Правители Германии, казалось, имели все основания радостно потирать руки: поддержка левых радикалов как фактора, раскачавшего внутриполитическую ситуацию в России, себя оправдала. Деньги, которые российские социалисты в эмиграции получали через Парвуса, отправка их через территорию Германии в «пломбированном вагоне» – все это привело к желательному эффекту. 3 декабря 1917 г. статс-секретарь внешнеполитического ведомства Рихард Кюльман сформулировал новые предложения в телеграмме, предназначенной для доклада кайзеру. «Развал Антанты и создание вследствие этого более благоприятных для нас политических комбинаций является высшей целью дипломатии в условиях войны. Самым слабым в неприятельской цепи оказалось русское звено, поэтому его следует постепенно расшатать, и, если возможно, устранить. Достижению этой цели была посвящена наша деструктивная работа в тылу у русских войск, прежде всего поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков». Благодаря средствам, которые мы направляли по разным каналам и под меняющимися вывесками, им удалось «наладить работу центрального печатного органа „Правда“, развернуть активную агитацию и значительно расширить первоначально узкую базу своей партии»[71].
В отличие от правящих кругов Германии, оценки Октябрьского переворота немецкими социалистами не отличались единством. Социал-демократическая партия (СДПГ), занявшая в августе 1914 г. проправительственную позицию, находилась в состоянии внутреннего раскола. В апреле 1917 г. ее левое крыло образовало Независимую социал-демократическую партию (НСДПГ), стоявшую на пацифистских позициях и считавшую себя хранительницей принципов революционного марксизма. Левое крыло независимцев в лице группы «Спартак» имело известных в рабочем движении вождей – Карла Либкнехта и Розу Люксембург – но оставалось группой радикальных интеллектуалов без массовой поддержки.
Еще до Октябрьского переворота спартаковцы – германские единомышленники большевиков – отмечали не только близость «победы социалистического пролетариата в России», но и заинтересованность в этом Германии и ее союзников. «Срок, отмеренный для свободного развития русской революции, равен сроку продолжающейся войны… русский пролетариат в своей борьбе за всеобщий мир борется за веревку, которая будет затянута на его собственной шее»[72]. Каждое из течений социалистов должно было определиться по отношению к Советской России, что явилось дополнительным фактором идейного размежевания. «Большевизм стал тем катализатором, который в теории и на практике отделил социальных революционеров слева от парламентских реформистов справа»[73]. Однако это проявилось не сразу. Рупор последних газета «Форвертс» писала 5 декабря 1917 г. о том, что «максималистское правительство наводит порядок в стране», разрушенной политическими склоками предшествующих месяцев, причем делает это в интересах российского пролетариата[74].
12 ноября 1917 г. НСДПГ выпустила воззвание, приветствовавшее победу большевиков. В листовках группы «Спартак» Октябрьский переворот в Петрограде был встречен с восторженным энтузиазмом и сразу же получил трактовку в духе классического марксизма: «…русские пролетарии борются сейчас, опираясь на крестьянство, за удержание и укрепление только что завоеванной ими государственной власти»[75]. Карл Либкнехт, находившийся в тюрьме, рассказывал о своей первой реакции на известия о свержении царского самодержавия в духе восторженной религиозности: «…в моей камере как будто просветлело, и я услышал глас спасения»[76]. Победа большевиков утвердила его в симпатиях к России, самоотверженность российских рабочих он неизменно противопоставлял пассивности их немецких товарищей.
Признание независимости Финляндии стало демонстрацией серьезности намерений советского правительства, рабочие воюющих стран увидели в этом перспективу скорейшего окончания войны, «победу русской партии мира»[77]. В декабре 1917 г. «Форвертс» предлагал выдвинуть Ленина и Троцкого на Нобелевскую премию мира[78]. Скандинавские страны играли особую роль в поддержании контактов между большевиками и немецкими социалистами на исходе войны. Информация о положении дел в Советской России шла в Европу через Заграничное бюро ЦК РСДРП(б) в Стокгольме. Карл Радек, отправившийся из Швейцарии в «пломбированном вагоне» вместе с Лениным, не получил разрешения на въезд в Россию и включился в работу бюро, издавая на немецком языке бюллетень с переводами основных статей газеты «Правда». Вацлав Воровский, возглавлявший стокгольмское бюро, поддерживал постоянный контакт с советником германского посольства Рицлером[79]. В конце 1917 г. в Копенгагене прошла неформальная встреча Воровского с одним из лидеров СДПГ Филиппом Шейдеманом. В германском МИДе она вызвала подозрения, что социал-демократы начинают вести собственную внешнеполитическую линию, нацеленную на достижение мира без аннексий и контрибуций[80].
Там же, в Стокгольме, в сентябре 1917 г. состоялась конференция левых социалистов-интернационалистов, входивших в Циммервальдское движение. Хотя в повестке дня стояли антивоенные акции, дискуссия вращалась вокруг событий в России. Секретарь Циммервальда Анжелика Балабанова, организовавшая конференцию, в своих воспоминаниях особо отмечала острую полемику между Карлом Радеком, отстаивавшим курс большевистской партии на скорейший захват власти, и оппонировавшим ему меньшевиком П. Б. Аксельродом. «Хотя мы и презирали лично Радека и считали его вульгарным политиком, мы знали, что на карту поставлена судьба русской революции, а в этот момент эта революция была единственной искрой света на черном горизонте»[81]. Такую точку зрения разделяло большинство участников конференции, проголосовавшее за лозунг всеобщей политической стачки, которая должна была начаться одновременно во всех воюющих странах.
Аксельрод, один из старейших российских социалистов, не упустил возможности представить собственный взгляд на перспективу большевистской диктатуры: «Поскольку Ленин и его соратники захватили власть не в результате организованной политической самодеятельности народных масс, а путем военного заговора, у них нет никаких иных средств для ее удержания кроме военной и полицейской силы. Господство большевиков готовит почву для самой худшей контрреволюции»[82]. В то же время докладчик признавал ошибки умеренных социалистов на первых этапах Российской революции: «Подавляющее большинство склонялось к интернационализму, но возлагало неоправданные надежды на спонтанное революционизирующее воздействие русских событий на западноевропейский пролетариат. Оно было настолько захвачено внутриполитическими проблемами, что в своем сознании отодвинуло на второй план крайнюю необходимость бороться всеми силами за скорейшее прекращение войны в интересах революции»[83].
В русле размышлений Аксельрода развивались и первые оценки другого известного теоретика революционного марксизма – Карла Каутского. Его статья «Восстание большевиков», появившаяся в прессе НСДПГ, вызвала широкую волну откликов[84]. Выражая солидарность со своими русскими товарищами, Каутский обосновывал невозможность социалистической революции в отсталой аграрной стране, каковой являлась Россия. Любая попытка установления диктатуры пролетариата в ней приведет только к хозяйственному и политическому хаосу, и в конечном счете – к безраздельному господству одной партии, которая неизбежно будет воспроизводить в своей политике приемы и методы царского самодержавия[85].
Отвечая Каутскому, один из основателей германской социал-демократии Франц Меринг счел критику революционной рабочей партии, впервые завоевавшей власть, как минимум неуместной, подходящей скорее для «школьного наставника», ругающего непослушных учеников, нежели для опытного политика[86]. Специфика отсталой и необъятной России объясняет и оправдывает отказ партии Ленина от соблюдения формальных демократических процедур, которые гипнотизируют лидеров СДПГ. Авторитетный голос Меринга не мог остановить поток критических оценок, дававшихся немецкими социалистами большевистской диктатуре.
Его катализатором стало насильственное прекращение работы Учредительного собрания в Петрограде. «Форвертс» сравнивал его с разгоном Государственной Думы царским правительством[87]. По мнению одного из ведущих немецких историков ГА. Винклера, это событие явилось тем перекрестком, на котором пути большевиков и европейских социалистов бесповоротно разошлись[88]. Вскоре в прессу СДПГ стали возвращаться оценки действий советского правительства, которыми еще не так давно описывался царский режим – «красное самодержавие», «азиатская деспотия» и т. д.
Лидеры независимцев высказывали сожаления по поводу того, что разгон Учредительного собрания поставил крест на перспективе коалиционного правления социалистических партий. Еще тяжелее принять произошедшее было левым социалистам. В мемуарах одного из них, Карла Ретцлава, есть такой эпизод: последний остававшийся на свободе руководитель группы «Спартак» Лео Йогихес, узнав о разгоне Учредительного собрания, решительно осудил этот шаг большевиков и даже повернул висевший в комнате портрет Ленина лицом к стенке[89].
Теоретик НСДПГ Рудольф Гильфердинг писал Каутскому что его сердце с большевиками, но разум отказывается следовать за ними[90]. На первых порах он, как и многие западные марксисты, всерьез воспринимал рабочие и крестьянские Советы, связывая появление такой формы власти с тем, что пролетарская прослойка в населении России была ничтожна. Германия же, находящаяся на более высокой ступени культурного развития и имеющая социальную структуру индустриального общества, покончит с капитализмом при помощи парламентских органов власти[91].
Тезис о том, что в силу своей культурной отсталости Советская Россия не имела шансов на практическую реализацию марксистских идей, доминировал в немецкой прессе 1917–1918 гг. В гордом одиночестве оставались голоса тех, кто видел в Российской революции проявление общеевропейских процессов. Об этом писал один из творцов военной мобилизации германской экономики Вальтер Ратенау: «Закон переселения народов шире, он действует не только горизонтально, но и вертикально… Переселение народов снизу вверх началось. Оно началось в России, в которой верхний социальный слой был наиболее слабым… Нынешняя мировая революция заменит ставшее несовременным переселение на Запад обновлением из глубины, вертикальным движением.
Его успех неудержим…»[92]
Признавая, что революция в России открыла собой новую эпоху мировой истории, Ратенау считал ее варварской стратегией борьбы с отсталостью, основанной на почти религиозном фанатизме. Реализация такой стратегии на практике неизбежно приведет к миллионам жертв, которые не будут иметь для новых властителей страны никакого значения. «Русская идея есть насильственное приведение к счастью, в том же смысле и с той же логикой, как и насильственное введение христианства или инквизиция. Эта логика была правильной, пока ее оправдывали условия – что с того, что сгорит тело, если будет спасена душа»[93].
Если на вопрос о судьбах первой российской демократии немецкие политики и публицисты давали правильный ответ, предвидя ее недолговечность, то в оценках перспектив большевистской диктатуры они кардинально ошиблись. Говоря вначале о неделях, а потом о месяцах, в течение которых Ленин сможет удержаться у власти, они проявляли высокомерную снисходительность и были посрамлены. О том, что «утописты у власти» оказались способными учениками и циничными прагматиками, а завоеванное ими государство совсем не собирается отмирать, заговорили только к лету 1918 г., и то лишь самые наблюдательные из комментаторов германской прессы.