К книге
Тихий геноцидЧасть четвёртая. Выход. Глава 19. Дети
87%
Часть четвёртая. Выход. Глава 19. Дети
20

Эта глава отличается от остальных в книге. Я хочу сказать про это в первых строках, чтобы у читателя не было ложных ожиданий.

Я не педагог. Не психолог. Не социолог. Не учёный, изучающий детское развитие. У меня нет ни одного основания давать советы про то, как растить детей. То, что я напишу ниже, — это не программа, не методика, не рекомендация. Это наблюдения отца за двумя своими детьми, которым сейчас пятнадцать и почти двенадцать лет. Читатель пусть берёт это как наблюдение, не как руководство. Сложить программу воспитания и предложить её другим людям — было бы с моей стороны самонадеянно. Особенно после семнадцати глав книги, где я говорил довольно уверенно про вещи, в которых я что-то понимаю. Дети — не та тема, в которой я что-то понимаю настолько, чтобы давать советы.

Из этой главы каждый возьмёт ровно столько, сколько ему нужно. И ничего больше.

Моя дочь — пятнадцать лет. Мой сын — двенадцать. Они учатся в одной обычной государственной школе. Не в швейцарском пансионе, не в Дубае. Я писал в десятой главе, что такой выбор — мой осознанный, и здесь я к нему возвращаться не буду. Школа, как школа. Учителя, как учителя. Класс, как класс.

Большая часть их жизни ещё впереди. То, что в них сейчас происходит, — не их успех и не их неудача. Это формирование характера. И, мне кажется, я как отец, понимаю одну вещь про эту фазу, в которой они сейчас находятся.

Им не нужно знать ещё квантовую физику. Им не нужно к шестнадцати годам решить, кем они будут — врачом, инженером, художником или предпринимателем. Половина этих профессий через десять лет будет выглядеть иначе, чем сейчас, а вторая половина — исчезнет. Никто из взрослых, включая меня, не знает, чем именно будут заниматься мои дети, когда им будет двадцать пять, не говоря уже про сорок. Готовить их к конкретной профессии в 2026 году — значит готовить их к миру, которого не будет.

Им нужно другое. Им нужно то, что не зависит от профессии. То, что работает и в мире 2030 года, и в мире 2040 года, и в мире, который никто из нас ещё не представляет себе ясно. И вот эти вещи я попробую назвать. Через истории, не через тезисы. Через то, что я наблюдаю в моих собственных детях, не через то, что я вычитал в книгах по педагогике.

И ещё одно. Чтобы разговор о детях не съехал в наставительность, я переведу его в одну притчу, которая ходит в разных вариантах по всему миру. Притча про джинна. Я расскажу её в трёх итерациях, и между ними буду возвращаться к моим детям. К концу главы, я надеюсь, читатель сам поймёт, для чего эта притча нужна и почему она именно здесь, в главе про детей, а не в главе про что-то ещё.

Человек нашёл лампу. Старая, медная, в пыли — обычная лампа с базара. Он потёр её, и из неё вышел джинн.

Джинн сказал то, что джинны в таких случаях говорят: три желания, любые, на выбор. Без обмана, без подвохов, без мелкого шрифта внизу.

Человек подумал. Он был не первым, кому в жизни выпадал такой случай, и он, как все, прежде всего вспомнил то, чего у него не было больше всего и о чём он мечтал дольше всего. Он мечтал о деньгах. Не о куске хлеба сверх обычного — а о настоящих деньгах, тех, на которые покупается не еда и не дом, а всё остальное. Он сказал: пусть я буду самым богатым человеком в мире.

Джинн исполнил.

В первые дни человек был счастлив. Он купил всё, что хотел. Дома. Машины. Острова. Костюмы, которых хватило бы на десять жизней. Лучшие рестораны узнавали его в лицо. Самые красивые женщины искали его внимания. Самые умные люди приходили в его кабинет и говорили: господин, у меня к вам идея, не уделите ли мне минуту. И он уделял минуту, и из этой минуты вырастали новые заботы.

К концу второго месяца он начал замечать одну вещь.

Каждый человек, который к нему приходил, приходил к его деньгам, а не к нему. Каждая женщина, которая ему улыбалась, улыбалась его счёту. Каждый, кто говорил «как я рад вас видеть», был рад видеть не его. Старые друзья, с которыми он пил пиво в студенческие годы, теперь говорили с ним осторожно — потому что разговаривать с самым богатым человеком в мире так, как когда-то, уже невозможно. Его дети больше не играли во дворе с соседскими — их увезли в дорогие частные школы в другой стране, и теперь они видели отца раз в полгода. Жена ушла, потому что не выдержала постоянных охранников, перелётов, дворцов, в которых нельзя зайти в кухню в халате, не вызвав суматохи. Новая жена пришла — но он смотрел в её глаза и видел в зрачках циферки.

Через год он сидел в самом дорогом доме на планете и пил очень дорогой коньяк, потому что больше нечего было делать. Все остальные занятия его не радовали, потому что у него уже всё было, и потому что любое занятие для него стоило бы дёшево по сравнению с тем, что у него уже есть. Спорт — проиграть нельзя, потому что любой соперник за деньги ему поддастся. Искусство — купить можно любое, но владеть им неинтересно, когда ты можешь купить любое. Любовь — за деньги не покупается, а без денег он уже не знает, как выглядит. Дружба — кончилась.

Он остался самым одиноким человеком в мире. С полным счётом.

Это первая итерация.

Деньги.

С десяти лет каждый из моих детей получает раз в месяц фиксированную сумму. Сумма мизерная по стандартам взрослой жизни — на эти деньги можно снять номер в отеле на сутки в Москве. Но для двенадцатилетнего и пятнадцатилетнего это деньги, на которые можно купить что-то осязаемое — какую-нибудь штуку в школьном буфете, билет в кино, подарок другу, незначимую игрушку.

Когда сумма заканчивается раньше срока, — а она заканчивается, потому что они дети и они тратят, — мне приходит сообщение или они подходят сами, и излагают историю. История каждый раз другая. Иногда плановая: понадобилось что-то конкретное, не учли. Иногда внеплановая: попросил друг, не удобно было отказать. Иногда явно сочинённая на ходу. Иногда — настоящее замешательство. Я в среднем в шести случаях из десяти отвечаю «нет». В оставшихся четырёх — даю, но всегда меньше, чем просят.

Это не педагогика. Это не метод воспитания финансовой грамотности, как пишут в книжках. Я не объясняю им, почему я не даю. Я просто не даю. И они учатся одной простой вещи: деньги исчерпаемы. У них есть начало и конец. У них есть верхняя граница. Эта граница не зависит от того, насколько искренне ты её хочешь сдвинуть.

Это, мне кажется, самое важное, чему ребёнок может научиться в десять–пятнадцать лет в смысле денег. Не «как зарабатывать», не «как инвестировать», не «как откладывать». Эти знания они получат потом, когда им понадобятся. А вот ощущение того, что деньги — это не воздух, а ресурс, и что хотеть больше — нормально, а получать больше — не всегда, — это ощущение закладывается сейчас.

И я скажу прямо то, чего обычно родители не говорят. Я делаю это специально, чтобы у них пропало автоматическое представление о том, что денег всегда хватает. Если ребёнка держать в изобилии — у него пропадает ценность вещей. Если у него в кармане в любую минуту лежит сколько хочешь, то он не знает, чего стоит каждая отдельная вещь. Это, кстати, проблема не бедных семей. Это проблема как раз богатых. Я её наблюдал у детей моих знакомых. И я сознательно не даю своим детям расти в этом облаке.

Хочу ли я, чтобы они выросли богатыми? — я не знаю. Это будет их жизнь, не моя. Я могу обеспечить им стартовые условия, и я их обеспечиваю. Но богатство, само по себе, — не то, что я могу им завещать. Богатство, я уже несколько раз в жизни наблюдал, делает с людьми разные вещи. С большинством — не самые лучшие. Я хочу, чтобы у них была способность жить хорошо при любом уровне денег. Эта способность к деньгам отношения не имеет.

Человек, оставшись один в самом дорогом доме на планете, долго думал, что делать со вторым желанием.

Он думал о красоте. Купить он мог любую — но купленная красота не радовала, потому что приходила к деньгам, а не к нему. А по-настоящему красивые люди держались на расстоянии: с самым богатым человеком в мире невозможно говорить как с равным. И он подумал — а что если я сам стану самым красивым? Тогда красота захочет быть со мной не за деньги, а за моё лицо.

Он сказал джинну. Джинн исполнил.

И на следующее утро человек проснулся самым красивым человеком в мире. Дом был тот же. Охрана была та же. В зеркале — другое лицо. Лицо, которое заставляло каждого, кто его видел, замереть.

В первый же день к нему пришло столько людей, что охрана не справлялась. Журналисты. Художники, желающие его нарисовать. Скульпторы, желающие отлить его в бронзе. Кинопродюсеры. Кастинг-агенты. Поклонницы. Поклонники. Просто люди с улицы, которые слышали слух и пришли проверить. Полицейские пришли разнимать толпу у ворот. На третий день он не мог выйти на улицу без масок и шапок. На пятый день он не мог выйти даже в маске, потому что любую маску с него срывали. К концу первой недели он сидел в самой дальней комнате самого дорогого дома, читал угрожающие письма от сумасшедших фанатов и думал, что предыдущий месяц одиночества был, оказывается, не самым плохим.

Тогда он подумал — может быть, дело не в деньгах и не в лице. Может быть, дело в уме. Если бы я был самым умным человеком в мире, я бы понял, как из всего этого выйти. Я бы построил правильные отношения с правильными людьми. Я бы знал, кому верить, а кому нет. Я бы знал, чего на самом деле хотеть.

И он попросил третье желание: пусть я буду самым умным.

Джинн посмотрел на него внимательно — впервые за всю историю на чём-то задержался — и исполнил.

И тут случилось самое страшное из всего, что с этим человеком случалось.

Он увидел всех насквозь. Каждое лицо вокруг него превратилось в стеклянную банку, в которой плавали маленькие мотивчики — кто-то хочет денег, кто-то — внимания, кто-то — мести, кто-то — просто доказать себе, что он не хуже других. У всех — мотивчики. У всех — мелкие, корыстные, нечистые. У него самого тоже — он теперь видел и свои собственные. Все три желания, оказалось, были выбраны из тех же мотивчиков. Из обиды на бедность. Из обиды на то, что красивее были другие. Из обиды, что он не самый-самый.

Сидеть в одной комнате с любым человеком теперь было нельзя. Потому что любой человек был — банка с мотивами. И он сам — тоже банка. Просто теперь — с лучшим зрением.

У него не осталось желаний, и не осталось способа эти желания обмануть.

Это была вторая итерация. И больше не будет третьей, потому что желаний больше нет.

Это притча. Она про то, что в жизни случается редко. Никто из читающих эту книгу, скорее всего, не получит лампы с джинном. Но в ней спрятан простой вопрос, который имеет отношение к каждому, и в особенности — к детям, которых мы сейчас растим.

Вопрос такой. Если бы ты — да, ты, который сейчас читает это, — встретил джинна, что бы ты загадал?

Подумай минуту, не пропускай вопроса.

И когда подумаешь, посмотри на ответ внимательно. Это и есть твоё знание себя. Не то, что ты знаешь о себе вслух. Не то, что ты пишешь в анкетах. Не то, что ты говоришь жене. То, что первым пришло тебе в голову, когда я задал вопрос про джинна. Вот эта мысль и есть ты.

И теперь два наблюдения.

Первое. Большинство людей, отвечая на этот вопрос, выберут что-то из списка, который им подсказала среда. Деньги. Здоровье. «Чтобы все мои близкие были счастливы». «Мир во всём мире». Эти ответы — не ответы. Это рефлекс, заученный к двадцати годам и не пересматриваемый потом ни разу. Очень мало людей в наше время отвечают на этот вопрос из себя.

Второе. Даже если ответ из себя — он сильно зависит от того, кто ты сейчас. Илон Маск, парикмахер из маленького городка, девятнадцатилетняя студентка или шестидесятилетняя вдова — у всех разные правильные ответы. Илон Маск, если ему дать три желания, скорее всего, попросит то, что для парикмахера будет катастрофой. Парикмахер из маленького городка, если ему дать три желания, скорее всего, попросит то, что для Маска будет шагом назад. Дело не в том, что у одного желания «лучше», а у другого «хуже». Дело в том, что каждый человек стоит на своей высоте, и желания, которые работают на одной высоте, не работают на другой. Маск разведён несколько раз. Парикмахер из маленького городка — может быть, женат на лучшей невесте города и счастлив с ней тридцать лет. Кто из них правильно загадал бы, если бы джинн пришёл? Никто не знает заранее. Это зависит от того, что ты понимаешь про себя.

И вот это — главное, чему я хочу научить своих детей. Не профессии. Не двадцати языкам. Не критическому анализу постмодернистской философии. Способности понимать, чего они на самом деле хотят сами. Не повторять чужих желаний, а слышать свои.

Потому что если ты не умеешь этого делать, тебе не нужен джинн. Тебе достаточно ИИ, который скоро будет в каждом кармане, и который будет готов исполнить любое твоё желание — лишь скажи. И если в этот момент ты не знаешь, чего ты хочешь, ты загадаешь чужое. Получишь чужое. И будешь несчастен, держа в руках то, что должен был, по твоему собственному списку, сделать тебя счастливым.

Этот навык — слышать свои желания — закладывается в возрасте моих детей. Не позже. Позже его уже не вырастишь — будут поверх старого «надо» наслаиваться новые «надо».

Поэтому второй разговор — про то, как мои дети учатся слышать.

И здесь — зомби.

Когда они были маленькие, я рассказывал им сказки на ночь. Не «спокойной ночи, малыши», не стандартные. Я придумывал на ходу. И главным героем у меня часто был зомби. Не страшный, не кровавый зомби — а грустный. Зомби, который, как положено зомби, хотел съесть у кого-нибудь мозги — но был такой глупый и неуклюжий, что никто ему не попадался в руки. Все животные вокруг смеялись над ним. Это его расстраивало. Он становился ещё более меланхоличным. И каждую следующую сказку — мы с детьми придумывали продолжение этой грустной зомби-истории, и каждый раз зомби получал какое-нибудь новое огорчение — обидели лисицы, бросила знакомая зомбиха, не пустили на праздник тыкв. Зомби был грустный, нелепый, иногда даже жалкий. Он не пугал. Он вызывал что-то странное — смесь сочувствия и смеха.

Мои дети сначала немножко не понимали, что с этим зомби. В стандартной картинке зомби — это страшно. В мультиках, в играх, в кино зомби должны рычать и пугать. А мой — почему-то грустит. И они быстро поняли, что папа специально перевернул картинку. Что зомби не обязательно злой. Что страшный персонаж может быть смешным. Что грусть может быть у того, у кого её по штампу не должно быть.

И они начали сами достраивать сказку. Они стали предлагать, что зомби пошёл в гости к лягушке, а та его не приняла. Что зомби попробовал поработать кассиром в супермаркете, но его не взяли. Что зомби влюбился в зомбиху, но она была слишком красивая для него. Они смеялись и придумывали, и я смеялся и придумывал, и постепенно мы оба засыпали, никто не помнил, на чём кончилась история, а на следующую ночь начинали с нового места.

Это, на первый взгляд, было просто весельем перед сном. Но в этой игре была одна вещь, которую я хочу выделить.

Они учились переворачивать стандартную картинку. Им показали зомби не таким, каким зомби «должен» быть. Они увидели, что это можно. И они стали сами делать то же самое — с другими персонажами, с другими ситуациями, с тем, что им рассказывали взрослые, с тем, что они видели в школе, в кино, в новостях.

Это первый кирпичик критического мышления. Не как теории. Как привычки.

И второй кирпичик — для меня самый важный — называется некрасиво, но точно: я детям вру.

Я вру специально. В важных вещах — никогда. В мелочах. Вру с серьёзным лицом, как если бы я говорил правду. Например, говорю им за ужином, что наш сосед на самом деле тайно работает в ЦРУ. Или, что я недавно встретил маму их школьного друга, и она сказала, что разрешает ее 10 летнему сыну в неделю выпивать не больше 1 литра водки. Или что на летние каникулы мы полетим отдыхать в Гренландию купаться и загорать.

Я вру так, чтобы они могли это распознать. Не очень сильно, не так, чтобы их обмануть. Я вру с такой степенью неправдоподобности, чтобы они через несколько секунд задумались и сказали: пап, это неправда. Или — лучше — сказали: а как ты это узнал? И тогда я начинаю отвечать на их вопросы, всё больше и больше путаясь, и в какой-то момент они смеются и говорят: ну ладно, ну хватит.

Иногда я вру так, чтобы они не сразу распознали. Чтобы они сначала поверили. Но в этом случае я всегда раскрываю карты — не оставляю их с ложной информацией в голове. Это важно: вру, чтобы они тренировали проверку, а не чтобы я их запутал.

Я делаю это уже много лет.

В мире, в который они входят, это, может быть, самый важный навык из всех.

Сегодня модель за пятьдесят долларов в месяц генерирует видео, в котором любой человек говорит любые слова с любым выражением лица. Сегодня в новостях смешивается правда, преувеличенная правда, искажённая правда и прямая ложь. Сегодня даже самые серьёзные издания, которые в двадцатом веке были эталоном проверки факта, регулярно публикуют то, что через неделю опровергается. Сегодня в социальных сетях алгоритм специально показывает тебе ту информацию, которая вызывает у тебя сильнейшую реакцию, — потому что от твоей реакции зависит, сколько ты проведёшь в приложении. Информационная среда устроена так, чтобы ты ей верил автоматически. Без проверки.

Человек, не привыкший проверять, в этой среде утонет. Не сразу. Постепенно. Сначала будет верить мелочам. Потом средним вещам. Потом — крупным. А потом в один момент окажется, что вся его картина мира собрана из того, во что его заставили поверить, и в этой картине нет ни одного утверждения, которое он проверил сам.

Я хочу, чтобы мои дети умели не верить — спокойно, без паранойи, как с папиным враньём про зомби и соседа из ЦРУ. Поэтому я вру.

И — да, я понимаю, что это звучит странно. Что меня бы за это никакой школьный психолог не одобрил. Что нормальные родители так не делают. Что, наверное, есть какая-то книга, в которой написано, что детям нельзя врать ни в каких обстоятельствах. Я эту книгу не читал. Я просто наблюдаю, что у моих детей этот навык — проверять, что им сказали, — есть. И мне кажется, он у них есть в значительной мере потому, что я с ними так играл.

И теперь — про экраны, без которых разговор о современных детях не получится, как ни уворачивайся.

Мой сын играет в компьютер. Моя дочь почти не играет, у неё другие интересы. Оба, конечно, сидят в телефоне — но дочь меньше, чем сын. У обоих есть социальные сети, и я их не удаляю. Я не запрещаю. Я не вешаю на телефон родительский контроль с ограничением экранного времени. Я не отключаю интернет в десять вечера. Я не ставлю им фильтры.

Я с ними разговариваю.

Я говорю им — старайтесь меньше листать ленту, она специально устроена так, чтобы вас в ней держать, она сьедает мозг, рассказываю про дофаминовые петли тиктока простыми словами. Говорю им, смотрите больше длинного контента, который вы выбираете осознанно. Я хвалю их, когда они смотрят на YouTube научпоп — а они там его смотрят, и не только потому, что я хвалю, а потому что им нравится. Длинные видео про то, как собрать что-то своими руками. Документальные фильмы. Лекции. Я не делаю из этого культа — я просто рад, когда вижу, что они выбирают это, а не короткие ролики, которые крадут внимание по двадцать секунд.

Полностью оградить ребёнка от цифровой среды сегодня невозможно. Любой родитель, который попытается это сделать, проиграет. Ребёнок всё равно войдет в эту среду — у друга, в школьном туалете, у бабушки, через гостевой режим. Полный запрет — это просто способ показать ребёнку, что родитель не разбирается в реальности.

А разговор — работает. Не на сто процентов, не всегда. Но работает.

Я не делаю из них роботов, которые сидят с правильными книжками в правильное время. Они обычные дети. Они смеются над глупыми мемами. Они спорят между собой про какие-то детские пустяки. Они нравятся одним учителям и не нравятся другим. У них есть друзья, с которыми они переписываются. Они нормальные дети, и я не пытаюсь их сделать ненормальными.

Я только тихо, между делом, в фоновом режиме, через десять тысяч мелких разговоров — закладываю в них одну вещь. Что они сами решают, что они делают. Что они сами выбирают, что они смотрят. Что они сами проверяют, что им сказали. Что они сами хотят то, что они хотят, — а не то, что им подсказал алгоритм.

И последнее. Про школу.

Я часто слышу вопрос: зачем будет нужна школа, если модель знает больше, чем любой учитель, и доступна в любом телефоне.

Знания школа даёт — но не это её главная функция. Знания скоро будут доступны всегда и везде, и не только на уровне «прочитать в Википедии», а на уровне «получить персональное объяснение от лучшего учителя в мире за десять секунд». Школа, в этой части, в каком-то смысле обесценится. Это неизбежно.

Но останется другая часть. Та, которую модель никогда не заменит, по крайней мере в обозримом будущем.

Школа — это место, где ребёнок впервые понимает, что в мире есть другие дети, и они не такие, как он. Что у них другие желания. Что они умеют то, чего он не умеет. Что они хотят того, чего он не хочет. Что от этого никуда не деться — нужно с ними жить.

Школа — это место, где ребёнок впервые учится ждать. Ждать, когда тебя спросят. Ждать, когда придёт твоя очередь. Ждать, когда закончится урок. Ждать, когда тебе разрешат заговорить. Это очень важный навык, который потом, во взрослой жизни, превращается в способность не требовать всего и сразу. Современный мир не учит ждать — он, наоборот, всеми силами учит не ждать, всё доставлять за двадцать минут, всё видеть в одном клике, всё хотеть прямо сейчас. Школа — последнее место, где ещё учат другому.

Школа — это место, где ребёнок учится терпеть. Терпеть скучный урок. Терпеть неприятную учительницу. Терпеть глупого одноклассника. Терпеть несправедливость, когда отметку поставили не ту, что заслужил. Терпение — это не унижение и не покорность. Это способность не разрушать ситуацию, в которой ты находишься в неудобной позиции, ради того, чтобы получить главное — что-то долгосрочное, чего ты не получишь, если выйдешь из-за стола сейчас.

Школа — это место, где ребёнок учится любить. Первая дружба. Первая влюблённость. Первое предательство друга. Первое разочарование в учителе, которого считал великим. Первое понимание, что папа и мама не самые умные люди в мире и что у других детей есть свои, тоже умные родители. Эти открытия — самые важные открытия школьных лет, и ни одно из них не происходит на уроке. Все они происходят в перемену, в коридоре, в столовой, на крыльце после уроков, в школьном чате.

И еще — школа учит чему-то совсем нематериальному, но решающему. Она учит хотеть. Хотеть результата, который не сразу. Хотеть достичь того, чего сразу не дано. Хотеть стать лучше — в спорте, в учёбе, в любви, в чём-то ещё. Это очень редкий навык в мире, где взрослым всё доставляют, и где детям этого мира всё было бы тоже доставлено, если бы не несколько искусственных мест, в которых их этому ещё не разучили. Школа — одно из этих мест.

Хотеть и ждать. Любить и терять. Терпеть и пробовать ещё раз. Это то, почему школу не заменит ни ИИ модель за пятьдесят долларов в месяц, ни три желания у джинна, ни даже всё золото мира. Это то, что человек получает в детстве — или не получает совсем.

И на этом, мне кажется, можно остановиться.

Я не знаю, как сложится жизнь моих детей. Я не знаю, кем они станут к двадцати пяти годам. Я не знаю, в каком мире они будут жить в сорок. Я не знаю, какие желания они загадают, если им в руки попадётся лампа. Я даже не знаю, какие желания они загадывают сегодня, в свои пятнадцать и двенадцать, потому что они не всегда мне их рассказывают.

Я знаю одно. Что я делаю всё, что в моих силах, чтобы они выросли с тремя вещами. С критическим мышлением. С пониманием того, что они сами хотят, а не того, что им подсказали хотеть. И с уважением к долгим вещам — к ожиданию, к терпению, к работе, которая не даёт результата сразу.

Если эти три вещи в них останутся, я думаю, остальное они сделают сами.

Я могу только не мешать.

Предыдущая главаГлава 20 из 23Следующая глава