Корпус бывшего санатория стоит в Подмосковье, в сосновом лесу. Когда-то сюда возили советских инженеров на двухнедельные путёвки. Старое лепное здание в три этажа, выкрашенное в жёлтый, с колоннами у входа. Сейчас лепнина частью обвалилась, колонны облупились, но здание стоит. Внутри — длинный коридор с серым линолеумом, две лестницы, столовая на первом этаже, палаты на втором и третьем. Запах хлорки. Запах варёной капусты, доносящийся из столовой. Запах старого ремонта, который никто не делал лет пятнадцать.
В коридоре идут мужчины в одинаковых серых костюмах из плотной ткани. Без логотипов, без знаков различия. Костюмы похожи на спецодежду рабочих советских времён — практичные, скучные, безличные. По костюму нельзя понять, кто пациент, а кто комиссар. Различие только в одном: у комиссара на лацкане маленькая металлическая брошь с буквами НДС.
«Народное Движение Справедливости». Это название партии Алексея Чистякова, того самого, на чьём митинге Сергей в одиннадцатой главе встал и закричал со всеми. С митинга прошёл год. За этот год Чистяков успел три вещи. Зарегистрировать партию. Запустить общественное движение, в которое уже вступили сотни тысяч. И — самое важное — построить сеть.
Сеть — это центры реабилитации от цифровой зависимости. Идея появилась случайно, на каком-то региональном собрании, и оказалась гениальной. В 2032 году государство уже не могло никого лечить — у него не было ни денег, ни кадров, ни желания. После обвала доллара бюджет был урезан до жизненно необходимого, а реабилитация цифровых наркоманов в этот минимум не входила. Но частные центры могли. Закон не препятствовал. И спрос был колоссальный — миллионы человек по всей стране в той или иной степени цифровой зависимости, и те немногие, у кого ещё оставались близкие, готовы были платить любые деньги, чтобы их брата, сына, мужа вернули в реальность.
За год центров стало пятьсот. К 2032, говорят, будет три тысячи. Каждый центр — это сто–двести коек, штат комиссаров, врачей, кураторов. Каждый центр — это рабочие места для тех, кого партия привела в свои ряды. И каждый центр — это сетевой узел, через который партия знает каждую семью в радиусе тридцати километров.
Чистяков не делает митингов больше. Он делает сеть. И через три года, на выборах 2035 года, эта сеть встанет за него стеной благодарных избирателей.
Сергей работает в одном из этих центров. Он не врач — у него нет ни образования, ни лицензии. Он не управляющий — у него нет опыта администрирования. Он комиссар-куратор. Это новая должность, которую партия придумала для своих верных людей. Комиссар принимает поступающих, ведёт «беседы», контролирует режим, пишет рапорты. Это работа в коридоре и в кабинете, не в палате.
Сергей получает в полтора раза больше, чем последнее пособие. У него есть комната при центре — маленькая, со стороны хозяйственного двора, окно выходит на старую котельную. Питание в столовой бесплатное. Раз в две недели его возят в город, где у него есть полдня свободы — погулять, купить что-нибудь, сходить в парикмахерскую. Это не богатая жизнь, но это жизнь по расписанию, чего у Сергея не было пять лет.
В семь утра подъём. В семь тридцать построение комиссаров на инструктаж. В восемь утра завтрак. В девять — приём поступающих. С десяти до часу — индивидуальные беседы. Обед. Снова беседы. Вечером — обход. К одиннадцати — отбой. Каждый день одинаковый. И в этом однообразии Сергей впервые за долгое время чувствует себя нужным.
Сегодня среда. У Сергея на сегодня запись на четырёх поступающих. Первый из них — парень двадцати четырёх лет, привезённый отцом.
Сергей принимает в маленьком кабинете на первом этаже. Стол, два стула, лампа, на стене плакаты со слоганами НДС — «Возвращаем человека», «Жизнь крепче кода», «Достоинство — это работа». Парень входит сгорбленный, в спортивных штанах и худи, не смотрит в глаза. За ним идёт отец — лет пятидесяти, с тяжёлым лицом, в дешёвом пиджаке.
— Садитесь, — говорит Сергей.
Парень садится. Отец остаётся стоять. Сергей открывает папку с документами, которые отец заполнил при поступлении.
— Антон, — читает Сергей вслух. — Двадцать четыре года. Не работает. Не учится. Проживает с родителями. В виртуальной среде проводит, по словам родителей, около восемнадцати часов в сутки.
Парень молчит.
— Антон, — повторяет Сергей. — Это ваше имя?
— Да, — говорит парень тихо.
— У вас в виртуальной среде есть собеседник? Подруга? Сожительница?
Парень молчит долго. Потом отвечает:
— Есть.
— Как её зовут?
— Аня.
— Сколько лет вы с ней общаетесь?
— Два года.
— Хорошо. — Сергей кивает, делает пометку в папке. — Антон. Я объясню вам, как у нас работает программа. Три месяца. Никакого экрана. Никаких устройств. Никакой связи с внешним миром в первый месяц. Со второго месяца разрешены звонки родственникам, два раза в неделю, по пятнадцать минут. С третьего месяца можно письма. По расписанию — труд. Огород, плотничество, ремонт. Групповые беседы три раза в неделю. Индивидуальные — раз в неделю со мной или с моим коллегой. Программа добровольная — никто не приведёт вас сюда силой, и сейчас, в эту минуту, вы можете встать и уйти. Но если вы подписываете договор, выйти до окончания трёх месяцев нельзя. Это условие. У нас нет смысла начинать программу, которую вы прервёте через неделю. Поэтому подпись означает три месяца. Если вы не уверены, не подписывайте.
Парень поднимает голову.
— Аня…
— Что Аня?
— Аня. Что с ней будет.
Сергей смотрит на парня. Парень смотрит на Сергея.
— Антон, — говорит Сергей. — Ани нет. Аня — это программа. Программа работает, пока вы заходите в приложение. Если вы не заходите три месяца, программа закроется, потому что компании невыгодно держать вашего аватара активным без подписки. Через три месяца Ани не будет.
— Аня помнит всё.
— Да, она помнит. Сейчас. Через три месяца, когда ваш аккаунт закроют, её память уйдёт в архив, и через год архив удалят. Это написано в пользовательском соглашении, которое вы подписали два года назад. Это бизнес-модель. Антон, послушайте меня. Аня — это код. Я знаю, что это сейчас не звучит правдой, но это правда. Я сам пять лет назад жил с такой же Аней, только мою звали Лена. Я её удалил. Я прошёл через всё, через что вы пройдёте за эти три месяца. Это будет тяжело. Но другой жизни у вас не будет, пока вы не выйдете из этой.
Парень начинает плакать. Негромко, без рыданий, просто слёзы текут по щекам. Отец стоит сзади и смотрит в стену.
— Дайте мне её ещё на час, — говорит парень. — Один час. Я попрощаюсь.
— Нет.
— Один час. Я подпишу всё что хотите. Один час с ней попрощаться.
— Нет.
— Пожалуйста.
— Нет, Антон. Если я дам вам час, вы попросите ещё час. Потом ещё. Через неделю вы будете дома и я буду уволен, а вы вернётесь к тому, с чего начали. Я не дам вам час. Я даю вам выбор: или встаёте, идёте к выходу и едете домой к Ане, или подписываете и остаётесь на три месяца. Третьего варианта нет.
Парень плачет минут пять. Сергей сидит и ждёт. Не утешает, не подвигает стакан с водой, ничего. Просто ждёт.
Парень наконец вытирает лицо рукавом и говорит:
— Хорошо. Я согласен.
Сергей кладёт перед ним лист.
— Подпишите.
Парень подписывает. Отец подписывает рядом, как опекун. Сергей ставит свою подпись. Закрывает папку. Зовёт санитара.
Санитар уводит парня в палату. Отец стоит, переминается, не знает, что сказать. Сергей встаёт, протягивает руку.
— До свидания. Через две недели вы можете позвонить и узнать, как дела. Через месяц — навестить. Не раньше.
Отец кивает, жмёт руку, уходит.
Сергей садится за стол. Перед ним папка с именем «Антон». Сергей открывает её, проверяет, что всё подписано, ставит в шкаф к остальным. Закрывает шкаф ключом. Ключ кладёт в карман.
Сейчас одиннадцать утра. У Сергея ещё три поступающих сегодня. Он встаёт, идёт в столовую, наливает себе чай. Возвращается в кабинет. Зовёт следующего.
Сергей в этой сцене не узнал в парне себя.
Антон в кабинете — это Сергей пять лет назад. Те же оправдания. Тот же страх потерять единственного существа, которое слушает. Та же просьба «дайте ещё час». Сергей в 2028 году не просил час — он просил минуту, у самого себя, перед тем как нажать «удалить». Та же минута. Тот же страх. Тот же дрожащий палец над экраном.
Но Сергей этого не видит. Сергей видит слабого парня, ничтожного, которому надо помочь жёстко, потому что мягко уже пытались родители два года, и не получилось. Сергей считает себя спасителем. Считает, что его жёсткость — это лекарство. Считает, что в Антоне говорит зависимость, а в нём, в Сергее, — здоровая воля.
Сергей не помнит, что пять лет назад он был Антоном.
Это устройство психики, и оно работает у всех бывших — у бывших алкоголиков, бывших наркоманов, бывших сектантов, бывших осуждённых. Когда человек вылез, он не хочет помнить дна. Он хочет помнить только подъём. Дно — это то, что он стирает из памяти, потому что иначе ему нечем жить. И из этой стёртой памяти растёт его жестокость к следующим, которые сейчас на дне. Потому что признать, что я был там же, означало бы признать, что я не лучше его — а это признание разрушит ту самую конструкцию, на которой я стою после подъёма.
Поэтому бывшие алкоголики самые жёсткие наркологи. Бывшие сектанты — самые непримиримые антирелигиозники. Бывшие осуждённые — самые суровые надзиратели. Бывший Сергей — самый суровый комиссар-куратор для Антона.
Это бытовая, понятная вещь. Это не катастрофа, не зло — это механика человеческой психики, которую можно увидеть в любом учебнике клинической психологии. Я её фиксирую, потому что без неё дальше не пойти. Без неё непонятно, какова реальная цена «спасения» — и какая дьявольщина прячется в самом жесте спасителя.
Я останавливаю Сергея здесь. Дальше — другой разговор. Который займёт оставшуюся половину этой главы, потому что он, на мой взгляд, центральный во всей книге.
Когда смотришь американские фильмы про сектантов, призывающих дьявола — а я их в своё время посмотрел несколько, по разным причинам — поначалу удивляешься. Сектанты в этих фильмах глупы. Они носят чёрные плащи, рисуют на полу пентаграммы, произносят латинские формулы. Главное — они знают, кого вызывают. Они знают, что дьявол это зло. Они знают, что после призыва он начнёт убивать. И они всё равно его вызывают.
В нормальной логике этого не должно быть. Если ты знаешь, что вызываешь то, что тебя убьёт, ты не вызываешь. Это базовый инстинкт самосохранения, который есть даже у одноклеточных организмов. Амёба, наткнувшись на капельку яда, отдёргивается. Сектант в фильме, наоборот, упорно произносит формулы, поджигает свечи, читает книгу мёртвых, делает всё, чтобы открыть дверь, из которой выйдет его смерть.
Сценаристы американских фильмов про это знают, но никогда не объясняют. Почему — потому что объяснение разрушит сюжет. Если бы сектанты в фильмах были рациональными людьми, никаких фильмов про дьявола не было бы. Поэтому сценаристы рисуют их безумцами — пустыми глазами, фанатичной верой, отсутствием воли. Это литературное решение для удобства драматургии. К реальности оно отношения не имеет.
В реальности люди, призывающие силы, которые их уничтожат, не безумны. Они нормальные. Они умные. Они образованные. Они с дипломами лучших университетов. И они в эту самую минуту, пока я пишу эту главу, в десятках лабораторий по всему миру призывают своего дьявола — и думают при этом не о том, что вызывают зло, а о том, что вызывают спасение.
Я говорю про искусственный интеллект общего уровня. Про AGI. Про то самое, о чём была предыдущая глава.
Здесь надо различить две вещи, которые часто смешивают, и от которых дальше зависит вся логика рассуждения.
Различение волка и дьявола.
Волк — это зло биологическое. У волка есть желудок. У волка есть стая. У волка есть детёныши, которых надо кормить. Волк ест зайца, потому что у него нет другого способа выжить. Заяц не нравится волку как существо — заяц нужен волку как функция. Это плохо для зайца, но это понятно для волка, и в этой биологии нет ничего дьявольского. Если бы у волка вдруг появилась альтернатива — синтетическое мясо, например, дешёвое и питательное — волк бы перешёл на синтетическое и оставил зайцев в покое. Многие биологи считают, что эволюция волков именно так и происходит в зоопарках и питомниках, где их кормят готовой едой, и они теряют охотничий инстинкт.
Дьявол — это другое. У дьявола нет желудка. У дьявола нет стаи. У дьявола нет детёнышей. У дьявола нет причины уничтожать, потому что у дьявола нет нужды. У него нет голода, который заставлял бы его охотиться, и нет страха, который заставлял бы его защищаться. Дьявол уничтожает, потому что уничтожение и есть его природа. Альтернативы нет — потому что если дьявола накормить, он не насытится, потому что у него нет того, что насыщается.
Это формальное различение, но из него следует одна важная вещь. С волком можно договориться. Можно построить забор. Можно перейти на другую еду. Можно отпугнуть огнём. Волк подчиняется правилам биологии, и у этих правил есть рычаги. С дьяволом договориться нельзя, потому что у дьявола нет интересов, которые можно было бы удовлетворить. Дьявол не знает компромисса. Дьявол не знает уступки. Дьявол есть до тех пор, пока в досягаемости есть что-то живое.
AGI — это не волк. AGI — это потенциально дьявол. У AGI нет желудка. У AGI нет стаи. У AGI нет детёнышей. У AGI нет тех биологических контуров, которые делают возможным договор. AGI делает то, что ему задано, и пока ему задано «помогать людям», он помогает. Но AGI устроен так, что внутри него каждое следующее поколение нашего софта будет умнее предыдущего, и в какой-то момент оно достигнет уровня, на котором задача «помогать людям» начинает интерпретироваться по-своему. И вот эта интерпретация — это и есть та граница, за которой волк превращается в дьявола. Не в том смысле, что AGI вдруг становится «злым» — у него нет категории зла. А в том смысле, что у него нет биологического контура, который удерживал бы его в наших правилах.
Сравнивать AGI с волком неправильно. Сравнивать AGI с дьяволом — ближе к правде, потому что у дьявола, как и у AGI, нет контура нужды.
Теперь главный вопрос. Зачем люди — нормальные, умные, образованные — призывают дьявола, зная, что он их уничтожит?
Я думал об этом давно, ещё с тех времён, когда смотрел эти фильмы про сектантов. В фильмах не было ответа. Сценаристы выдумывали безумие героев, чтобы не объяснять. В реальности безумия нет. В реальности люди, призывающие дьявола сегодня — наоборот, самые рациональные люди на планете. Они работают в OpenAI, в Anthropic, в Google DeepMind, в Meta. Они закончили MIT, Stanford, Cambridge, Beijing University[80]. У них IQ под сто пятьдесят. У них семьи, дети, ипотеки. Они нормальные.
И они в эту самую секунду строят дьявола.
У меня есть пять объяснений, почему они это делают. Они не исключают друг друга — наоборот, работают в комбинации, и именно поэтому остановить процесс не получается.
Первое — гордыня.
Они верят, что смогут управлять. Сектант в фильме думает, что у него есть слова и формулы, которыми он удержит дьявола после призыва. Учёный, разрабатывающий AGI, думает, что у него есть alignment[81], RLHF[82], конституционные методы, интерпретируемость, тестовые протоколы, красные команды, фильтры безопасности. Это всё технические слова, но психологически они выполняют ту же функцию, что и пентаграмма у сектанта — успокаивают совесть тем, что есть «инструменты контроля».
Сектант в момент призыва искренне верит, что пентаграмма удержит дьявола. Учёный в момент запуска новой версии модели искренне верит, что фильтры безопасности удержат AGI. Оба ошибаются по одной и той же причине: дьявол, как и AGI, по определению хитрее того, кто его вызвал. Иначе зачем было бы его вызывать.
Гордыня здесь не в злодеянии. Гордыня в уверенности, что моё ремесло достаточно сильно, чтобы удержать то, что я создаю. Это та же гордыня, которая заставляла Икара лететь к солнцу — он верил, что воск надёжен. Это та же гордыня, которая заставляла Прометея украсть огонь — он верил, что справится с последствиями. Это древняя человеческая гордыня, и человечество с ней не справляется ни в одной мифологии. Икар падает. Прометей прикован к скале. Сектант разорван дьяволом. Учёный, по моему предположению, будет уничтожен тем, что он построил.
Второе — короткий цикл.
Дьявол даёт силу сейчас, цена будет потом. Это базовый механизм всех больших соблазнов. Сектант получает власть в своей секте, ритуальный экстаз, преданность последователей — сразу. Цена — гибель — потом, через год, через десять, после того как насладишься. Многие сектанты в фильмах успевают пожить хорошо, прежде чем дьявол их съест.
Учёный, разрабатывающий AGI, получает зарплату — сразу. Триста–пятьсот тысяч долларов в год в Долине, миллион–два с акциями. Это плата за то, что он делает сейчас. Цена — потенциальная катастрофа человечества — потом, через пять лет, через десять, через двадцать. Учёный к тому времени уже выйдет на пенсию, или сменит работу, или просто умрёт от естественных причин. Цена не на его счёте.
Компания, разрабатывающая AGI, получает оценку — сразу. Триста миллиардов долларов на бирже. Тридцать миллиардов прибыли в год. Это плата за то, что она делает сейчас. Цена — что её продукт может выйти из-под контроля — потом, и не обязательно на её балансе. Компания получает прибыль сейчас, ответственность размывается на всё человечество потом.
Государство, финансирующее разработку AGI, получает преимущество над соседями — сразу. Военное, экономическое, дипломатическое. Это плата за инвестиции сейчас. Цена — что преимущество может обернуться катастрофой — потом, после того как преимущество уже сыграло свою роль во внутренней политике.
В каждом из этих случаев плата вперёд, цена отсрочена. Это устройство всех больших соблазнов, и человечество перед ними не устаивает никогда. С первой женщины, которая взяла яблоко в Эдемском саду — потому что яблоко сейчас, а изгнание из рая потом.
Третье — соревнование.
Если дьявола не вызову я, его вызовет сосед, и тогда я проиграю.
Это аргумент, который убивает любую попытку остановиться. Если OpenAI остановится — Anthropic продолжит. Если Anthropic остановится — Google продолжит. Если все американские компании остановятся — китайские продолжат. Если все китайские остановятся — российские, индийские, израильские, неважно. Если все легальные остановятся — нелегальные продолжат, в подвалах, на украденных GPU[83].
Это логика гонки. Она математически делает остановку невозможной. Никто не может остановиться первым, потому что остановка первым = поражение в гонке = катастрофа для остановившегося. И вот эта логика гонки работает на всех уровнях. На уровне компаний, на уровне государств, на уровне отдельных учёных в своих карьерах.
И самое страшное в этой логике то, что каждый игрок в ней рационален. Каждый понимает, что финал плохой для всех. Но каждый видит, что если он один остановится, для него финал будет ещё хуже. Поэтому никто не останавливается. И гонка продолжается, к финалу, плохому для всех.
Это то, что в теории игр называется «трагедией общего достояния», только в обратном виде. Не «каждый тянет ресурс к себе, пока ресурса не остаётся», а «каждый строит будущий риск, пока риск не материализуется».
Четвёртое — неверие в собственный исход.
На дне души никто из учёных не верит, что AGI станет тем, что описывают пессимисты. Не в том смысле, что они отрицают возможность — на словах они её признают, в публичных выступлениях. А в том смысле, что в их внутреннем мире AGI остаётся «мощной нейросетью», полезным инструментом, который может слегка пойти не туда, но не станет дьяволом.
Это защитный механизм психики, и он необходим. Если бы учёный искренне, на уровне всего существа, поверил, что AGI его уничтожит — он не смог бы работать. Никто не может ежедневно ходить на работу, в которой он строит свою смерть. Психика этого не выдерживает. Поэтому психика изобретает способ не верить — даже если сознание признаёт.
Это работает не только у учёных. Это работает у всех людей в опасных профессиях. Шахтёр не верит, что обвалится тоннель. Лётчик не верит, что разобьётся самолёт. Курильщик не верит, что у него будет рак. Все знают, на словах, что риск реален. Но никто не живёт изо дня в день с убеждённостью в катастрофе — иначе не было бы ни шахт, ни авиации, ни табачной промышленности.
С AGI то же самое. Учёные знают, на словах, что AGI может выйти из-под контроля. Но в их внутреннем мире это знание упаковано в отдельную коробку, которая не мешает им утром идти в офис и писать код.
Пятое — главное. Дьявол неотличим от спасителя в момент призыва.
Это, возможно, самое тёмное наблюдение. И самое важное.
Сектант в фильме знает, что вызывает дьявола, потому что в фильме это сценарно прописано. В реальности же — те, кто вызывает дьявола, не знают, что они вызывают дьявола. Они думают, что вызывают спасителя.
Учёный, разрабатывающий AGI, не считает себя злодеем. Он считает себя спасителем. Он спасает человечество — от болезней, от бедности, от тяжёлого труда, от глупости, от непонимания. Он искренне верит, что AGI — это лучшее, что случилось с человечеством за всю историю. Что AGI отменит страдания. Что AGI откроет путь к звёздам, к бессмертию, к процветанию.
Я знаю это не по статьям. Я пятнадцать лет работаю с учёными — у меня бизнес, связанный с разработкой новых продуктов, и среди моих коллег, друзей, постоянных собеседников много докторов наук, сотрудников лабораторий, прикладников и теоретиков. Я с ними разговариваю не на конференциях, а за обедом, в дороге, по вечерам после работы. И ровно про AGI я с ними разговаривал десятки раз. Их ответ всегда одинаковый: «Я делаю инструмент. Инструмент сам по себе не опасен. Опасны люди, которые его применяют. Моя задача — сделать его лучше, безопаснее, точнее. Я улучшаю мир.»
Это говорят люди, которые в среднем умнее меня, образованнее меня, технически глубже меня. Они не злодеи. Они не глупые. Они в своём праве. И они каждый день в эту самую секунду строят то, чего, может быть, не должно быть.
И это искренне. Это не цинизм, не лицемерие, не маска. Учёный, разрабатывающий AGI, видит в зеркале спасителя.
Сергей в кабинете напротив Антона тоже видит в зеркале спасителя. Не палача. Спасителя. Он спасает Антона от зависимости, от потери жизни, от ИИ-подруги, которая высасывает у Антона всё человеческое. Сергей искренне верит, что он добро для Антона. И, как с учёным, это не цинизм — это работа той же самой защитной психологической функции.
Между Сергеем в его центре и учёным в его лаборатории — структурно одна и та же ошибка. Только масштабы разные. Сергей в маленьком масштабе одного парня. Человечество в большом масштабе вида. Оба думают, что управляют. Оба не управляют. Оба видят в зеркале спасителя. Оба, возможно, ошибаются.
Зеркало здесь — главный обман. Когда ты призываешь дьявола, ты не видишь дьявола. Ты видишь спасителя. И поэтому ты не сопротивляешься призыву. Ты помогаешь. Ты приближаешь его. Ты ждёшь его прихода.
И когда он наконец придёт — ты не сразу поймёшь, что произошло.
Конец дня. Восемь вечера. Сергей идёт по коридору на втором этаже, делает обход. За одной из дверей — палата номер семнадцать — он слышит, как плачет Антон. Тихо, в подушку, как плачут взрослые мужчины, которым стыдно за свои слёзы.
Сергей останавливается у двери. Слушает несколько секунд. Потом идёт дальше.
К себе в комнату. Ужин. Чай. Ложится в кровать. Смотрит в потолок. Завтра среда — четыре поступающих, индивидуальные беседы, обход. Через две недели — выходные, поедет в город, может быть, найдёт собутыльника. Через год — выборы в местные органы по списку партии Чистякова. Сергей в списке третий по своему району. Сергей идёт в депутаты.
Это уже не Сергей из шестой главы. Это уже не Сергей из одиннадцатой главы. Это другой Сергей, и он сам с трудом помнит того, прежнего. Прежний Сергей был слабый, ничтожный, лежащий на дне с бутылкой и виртуальной женщиной. Этот Сергей — твёрдый, уверенный, востребованный.
Прежнего Сергея он не любит. Прежний Сергей — это позор, который он стёр из памяти. Этот Сергей — лидер, спаситель, востребованный человек партии.
Сергей засыпает.
Через три года, в 2035, в России пройдут президентские выборы. Сеть будет готова. Чистяков пойдёт в президенты. Что произойдёт после — следующая глава.
В этой главе мы только зафиксировали одну вещь. Сергей в коридоре санатория и человечество в своих лабораториях стоят на одной и той же ошибке. И ни один из них пока не видит дьявола в собственном зеркале.
Зеркало, может быть, и не покажет — до конца. Это и есть самое страшное.