Соня
Первый раз меня начинает подташнивать в начале второй недели после их отъезда, и я, разумеется, списываю это на нервы. А на что ещё списывать, когда пол сердца оторвали и увезли на чёрной машине в неизвестном направлении, а вторая половина осталась гнить где-то на дне грудной клетки, отравляя каждый новый день привкусом безнадёжной тоски. Дни без них слились для меня в одну сплошную серую ленту, где утро неотличимо от вечера, а единственным ориентиром во времени служит нарастающая физическая слабость, которую я упрямо продолжаю не замечать. Утром, едва открыв глаза, я чувствую, как к горлу подкатывает тошнота такая острая, что приходится буквально бежать в сени, к рукомойнику, чтобы не опозориться прямо посреди комнаты.
— Ты чего такая зелёная с утра? — хмурится мама, застав меня бледной и взмокшей у рукомойника. — Съела что-то не то вчера? Может, молоко у Люды прокисшее было?
— Наверное, молоко, — соглашаюсь я, хотя внутренний голос, тот самый, тревожный, шепчущий, уже начинает подавать первые робкие сигналы, которые я усердно, изо всех сил стараюсь не слышать.
Дни идут, а тошнота не проходит — наоборот, крепнет, становится привычной спутницей каждого утра. К ней прибавляется и странная, тягучая усталость, из-за которой я к обеду еле держусь на ногах, хотя раньше могла прополоть весь огород и ещё сбегать на речку. Грудь наливается странной, непривычной тяжестью, соски становятся такими чувствительными, что даже ткань старой футболки причиняет неудобство. А запахи — обычные, привычные деревенские запахи навоза, дыма, свежего хлеба — вдруг начинают казаться то невыносимо резкими, то, наоборот, притягательными настолько, что хочется зарыться в них лицом.
Я считаю дни. Сначала неуверенно, будто это просто праздное любопытство, потом всё более лихорадочно, загибая пальцы по нескольку раз за вечер, пересчитывая дни календаря в старом бумажном ежедневнике, который мама держит на кухне для хозяйственных записей. И каждый раз сумма выходит одна и та же — пугающая, отчётливая, не оставляющая места для утешительных иллюзий про «просто задержку от стресса».
Баба Уля, разумеется, замечает раньше меня самой — она вообще, кажется, замечает всё на свете за секунду до того, как это происходит.
— Ты как себя чувствуешь, дитятко? — спрашивает она как-то вечером, пристально разглядывая меня поверх очков тем самым взглядом, от которого невозможно спрятать ни единой тайны. — Смотрю, то бледная ходишь, то на еду тебя воротит, а то вдруг наворачиваешь так, будто три дня не ела.
— Устала просто, бабуль. Жара, — вру я, отводя глаза, но чувствую, как у меня внутри всё холодеет от паники, потому что если баба Уля начала задавать такие вопросы вслух, значит, она уже давно всё поняла.
Она долго молчит, а потом произносит тихо, почти без выражения, но так, что у меня останавливается сердце:
— Ты бы съездила в район, дитятко. К фельдшеру. Мало ли что.
В её голосе нет ни осуждения, ни паники — только та особая, спокойная деревенская мудрость женщины, которая за долгую жизнь видела всякое и давно перестала чему-либо удивляться. Именно от этого спокойствия мне вдруг становится так страшно, что перехватывает дыхание, будто она уже знает наверняка то, в чём я сама ещё боюсь себе признаться.
Я киваю, не в силах ничего ответить. Той же ночью лежу без сна, глядя в потолок, слушая, как за окном стрекочут цикады. Пытаюсь придумать, как мне жить дальше с этой мыслью, которая с каждым часом становится всё более неотвратимой, всё менее похожей на просто мысль и всё более похожей на факт.
Я прижимаю ладонь к животу — плоскому, обычному, ничем пока не выдающему того, что там, возможно, уже происходит нечто совершенно необратимое. Чувствую, как к горлу подкатывает волна то ли слёз, то ли смеха, то ли того и другого одновременно. Как странно, думаю я, лёжа в темноте: ещё месяц назад единственное, чего я хотела от этого лета, — это тишины и покоя от двух конкретных мужчин. А теперь, возможно, ношу в себе доказательство того, что тишины и покоя между нами не было ни секунды, а было что-то куда более огромное, неуправляемое и живое.
Я вспоминаю тот вечер в летней кухне, дождь, барабанящий по крыше. Вспоминаю стог сена, пахнущий солнцем. Вспоминаю ночь на лугу под звёздами, две пары рук, обнимающих меня одновременно. И понимаю с ужасом, от которого перехватывает дыхание: если то, что я подозреваю, окажется правдой, я никогда, ни при каких обстоятельствах не смогу сказать наверняка, чей это ребёнок. Слишком близко по времени случилось всё то, что случилось. Слишком стремительно то невозможное время пронеслось через мою жизнь, оставляя за собой не только память, но, возможно, и что-то куда более материальное, куда более неотвратимое.
Внутри у меня одновременно уживаются два совершенно противоположных чувства, и оба одинаково оглушительные. Первое — животный, первобытный страх, от которого холодеют кончики пальцев и подкашиваются ноги. Страх остаться одной, без работы, без объяснимой истории, с ребёнком, у которого, возможно, никогда не будет ответа на простейший вопрос анкеты «отец». Второе чувство куда более тихое, куда более постыдное в своей нежности — крошечный, едва тлеющий огонёк радости где-то в самой глубине живота. Потому что это всё-таки часть того лета, часть их обоих, единственное материальное доказательство того, что то безумное, невозможное счастье действительно было, а не приснилось мне в жаркую июльскую ночь.
Через два дня я решаюсь. Прошу Ленку, которая как раз собирается на рынок в райцентр за какими-то хозяйственными нуждами, прихватить мне «одну вещь из аптеки», и, видя её любопытный взгляд, торопливо добавляю что-то невнятное про «женское, не при маме говорить». Ленка, к счастью, не задаёт лишних вопросов — просто понимающе кивает и на следующий день привозит мне маленькую белую коробочку, завёрнутую в непрозрачный пакет, будто мы совершаем какую-то тайную контрабандную операцию.
— Держи, — говорит она тихо, суя коробочку мне в руки прямо у калитки, где нас никто не видит. — Надеюсь, всё будет хорошо, Сонь. Что бы это ни было.
Я сжимаю коробочку в руке так крепко, что белеют костяшки пальцев, и весь остаток дня хожу как в тумане, не в силах ни на чём толком сосредоточиться. Потому что знаю: сегодня вечером, когда все уснут, я наконец узнаю правду, от которой уже не смогу спрятаться, как ни старайся.
Обед проходит мимо меня совершенно незамеченным — мама что-то рассказывает про соседский урожай тыкв, баба Уля бранит кота за украденную сметану, я сижу, механически двигая ложкой по тарелке. И думаю только об одной маленькой белой коробочке, спрятанной у меня под подушкой, будто она бомба замедленного действия, которая вот-вот взорвётся и разнесёт в клочья всю мою аккуратную, тщательно выстроенную жизнь.