Я помогал Галине подготовить к изданию книгу – сборник статей и интервью о «ленинградском деле». Работала Галина увлеченно, упоенно. Она торопилась. «Сейчас свобода, нет цензуры, – заявила она, – такая неожиданная возможность писать правду. Но кто знает, надолго ли она? У нас много людей, которым свобода не нужна и непонятна. Возьмут и добьются ее отмены».
Я разделял опасения Галины. Ходило же, из уст в уста передавалось кем-то сочиненное ироническое четверостишие:
Мы все живем в эпоху гласности.
Товарищ, верь: пройдет она,
И комитет госбезопасности
Запишет наши имена.
История России переживает бурное время перемен, но кто может знать, как пойдет она в ближайшем будущем – в наплывающем двадцать первом веке? Я помнил высказывание Глеба Боголюбова: на развилках в русской истории наиболее вероятен худший вариант.
Так или иначе, пока есть возможность говорить и писать правду, надо ею воспользоваться.
Я привел в порядок незаконченную рукопись отца, насколько она поддалась расшифровке, и написал предисловие к ней. Это было очень нелегко. Чем больше проходило времени после смерти отца, тем чаще думал о нем – о его незаурядном писательском взлете, о его стойкости и убежденности – можно сказать, религиозной вере в великую идею всепланетного коммунизма. Какова же была глубина отчаяния, непонимания, когда его, безбожно оболгав, загнали в концлагерь… (Я так и написал в предисловии: «безбожно». А разве не так?) Отец криком кричал: «Что вы делаете? Вы с ума сошли!» Но никто не слышал, кроме вертухаев, гнавших молчаливую угрюмую колонну на лесоповал. Да и эти вымуштрованные юнцы с автоматами не слышали – потому что крик отца бился у него в висках. И продолжал биться после освобождения. Отец требовал немедленного восстановления во всех правах, но дело шло возмутительно неторопливо… и была нестерпимой мысль, что он, со своими былыми заслугами, теперь не очень-то и нужен, не востребован… Хотелось высказаться, докричаться до сограждан: «Не отворачивайтесь, поймите нас, мы хотели построить счастливое общество. Почему же не получилось, кто виноват – и вообще, существует ли оно, это обещанное, но затмившееся счастье, ради которого столько жертв… столько пролитой крови?..»
И вот он, главный вопрос: обрела ли вечное успокоение мятущаяся душа моего отца, Льва Васильевича Плещеева, после того как холодные воды Балтийского моря сомкнулись над урной с его прахом?
В тот мартовский день с неустойчивой погодой я занимался Бахтиным. Он командовал «Пантерой» – подлодкой, в 1919 году торпедировавшей английский эсминец. О Бахтине я впервые услышал от Федора Ивановича Кожухова, нашего «бати», который подводную службу начинал сигнальщиком именно на «Пантере». Еще тогда, услышав это, я подумал: о торпедной атаке «Пантеры» довольно широко известно, а командир, осуществивший ее, почему-то забыт. Несправедливо…
И вот теперь взбрело в голову: в августе текущего года исполнится семьдесят пять лет историческому выстрелу – надо бы написать статью об этом военно-морском событии. Я ведь занимаюсь историей флота, вхож в Центральный архив ВМФ, копаюсь в документах.
И знаете, раскопал, как говорится, скупые сведения. Александр Бахтин в 1914 году окончил в Петербурге Морской корпус, а затем и подводный класс, и начал службу вахтенным офицером на подводных лодках типа «Барс». Построенные по проекту генерал-майора корпуса корабельных инженеров Ивана Бубнова, эти «Барсы», при всех конструктивных недостатках и плохих условиях обитаемости («Район плавания мал, жизнь неудобна», – писал Бахтин), были тем не менее первыми боеспособными русскими субмаринами. Они действовали в годы Первой мировой войны. Мне не удалось найти документы о боевых походах «Каймана» и «Волка» – лодок, на которых плавал Бахтин, но об успешности их действий свидетельствовали боевые награды старшего лейтенанта Бахтина – орден Станислава 3-й степени, ордена Святой Анны 4-й и 3-й степени (с надписью «За храбрость»).
Но вот – революция. Наверное, выбор дался Бахтину нелегко, однако в 1918-м он заявляет, что готов служить новой власти. Старые звания отменены, теперь он просто военмор. И получает назначение командиром подводной лодки «Пантера», одной из серии «Барсов».
Флот, в ледовом походе, в феврале–марте, приведенный из Гельсингфорса и Ревеля в Кронштадт, являл собой печальную картину. В том числе и все двенадцать «Барсов». Половина экипажей ушла воевать на сухопутье. Корпуса лодок «ослаблены ржавлением». Не хватает всего – топлива, запчастей, смазочных материалов. Сильно изношены аккумуляторные батареи, нужна замена, а где ее взять? Чтобы одна субмарина вышла в море, надо перетащить на нее исправные элементы батарей с других лодок.
Вот такой и принял Бахтин «Пантеру» – с неполным экипажем, с кучей проблем, почти два года не погружавшуюся. Он командир энергичный – делает все возможное, чтобы удержать боеготовность лодки на приемлемом уровне.
Ранним утром 31 августа 1919 года военмор Бахтин вывел «Пантеру» из Кронштадта на патрулирование. Погода хорошая, все спокойно, оба дизеля стучат и стучат, вырабатывая узлов десять – скорость небольшую, конечно, но чего же требовать от «швейных машинок», как прозвали моряки эти слабосильные дизели, поставленные на «Барсах» вопреки бубновскому проекту. (Проект проходил с трудом.) Бахтин скомандовал погружение, повел «Пантеру» на перископной глубине. Электромоторы работали исправно – уже и это хорошо.
Вышли из Копорского залива. Подняв перископ, Бахтин увидел темную полоску островка Сескар и на его фоне какой-то дымивший корабль. Пошел на сближение и вскоре разглядел: на рейде Сескара становились на якоря два четырехтрубных корабля, в них Бахтин опознал английские эскадренные миноносцы. Он, разумеется, знал, что в Финский залив введена группа кораблей британского флота для поддержки наступления Юденича. Знал, что наступление недавно отбито, а с какой задачей выдвинулись эти эсминцы на ближние подступы к Кронштадту, конечно, знать не мог. Но решение Бахтин принял сразу: атаковать! Начал маневрирование, чтобы выйти в атаку с солнечной стороны. И вышел – двухторпедным залпом отправил на дно Финского залива новый, в 1917 году построенный эсминец «Виттория». То был гром среди ясного неба. Второй эсминец, снявшись с якоря, начал преследование «Пантеры». Бахтин сумел уклониться. Семьдесят пять миль лодка прошла под водой, не имея регенерации, и лишь на тридцатом часу всплыла и провентилировалась – измученный экипаж вдохнул свежий воздух. Это был рекорд тогдашнего подводного плавания.
Военмор Бахтин, открывший боевой счет Красного подводного флота, был награжден орденом Красного Знамени. Экипаж «Пантеры» тоже отмечен: каждый получил продовольственный подарок. По тому голодному времени полкруга тонкой колбасы и кусок «головы» рафинада – вещи не менее ценные, чем боевой орден.
Я разыскал в архивных папках краткие сведения о дальнейшей службе Бахтина. Он командовал дивизионами подлодок на Балтике, на Черном море, преподавал в Морской академии, каковую сам окончил в двадцать шестом.
Но в двадцать седьмом году…
Тут по окнам комнаты, в которой я сидел над пухлым томом архивных листов, будто гигантским бичом ударили. Снежный заряд сорвался с хмурых небес – да какой сильный! Стекла задрожали, зазвенели под натиском метели. Потемнело.
Я зажег настольную лампу и продолжил чтение.
Постановлением ОГПУ от 28 февраля 1927 года изъято двадцать два человека «за участие в контрреволюционной монархической организации на МСБМ» («Морские силы Балтийского моря»). Приговорены на десять лет лагерей семь командиров из бывших офицеров, на пять лет – восемь командиров… Стоп! Взгляд, скользивший по колонкам незнакомых фамилий, упирается в знакомую: Бахтин А. Н.
Да вы что, чекисты-гэпэушники, охренели?! На десятом году советской власти лепите «контру», мифический «монархизм» командиру знаменитой «Пантеры»… Отобрали у него орден Красного Знамени…
Продолжаю копаться в документах, в выцветшей корявой машинописи. И нахожу – ага, в 1929-м Бахтин досрочно освобожден… в 1931-м он умер в Ленинграде, похоронен на Смоленском кладбище.
Метель бесновалась и через час, когда я, сдав том с документами, вышел из Центрального архива ВМФ и направился на станцию Гатчина. Идти было трудно, трудно. Не только оттого, что снег бил в лицо. Как вселилось в меня странное беспокойное чувство, когда началась метель, так и не отпускало. Будто произошло что-то нехорошее…
Знаете, вдруг захотелось перекреститься, чтоб отвести от Раи беду… только бы не с ней случилось что-то… силы небесные, только бы не с ней!
Меня обогнали несколько девушек, их, быстроногих, будто метель несла, подгоняла. Они и на станции, в ожидании электрички, оказались по соседству со мной, говорили все разом и смеялись – им ведь, девицам, всегда весело. Долетали обрывки их разговоров: «Остроносые, цвет кремовый, потрясный… у чувака улыбка как у кретина, а ты с ним обжималась… Дударь ремонт машин открыл, сечет мильон в день… да не обжималась я, просто он полез…» И беспрерывно «ха-ха-ха»…
Электричка хоть и с опозданием, но пришла и повезла нас в Ленинград – то есть в Санкт-Петербург – сквозь неутихающую метель. От вокзала до дома ехал долго: троллейбусы ожидали, пока снегоуборочные машины расчищали дорогу. Я изнемогал от беспокойства.
Наконец доехал. Отряхнул пальто и шапку от снега, вошел в квартиру – и услышал тонкий и будто жалобный звук пианино. Уф, ну все в порядке. Я скинул ботинки, сунул захолодавшие ноги в домашники.
Рая, оборвав игру, вошла в переднюю.
– Я заждалась тебя. Почему так поздно?
– Ты же видишь, какой снегопад. Троллейбусы еле тащатся.
Мы сели обедать. В кухонное окно настойчиво стучалась метель. Я спросил Раю: что разучивала сегодня?
– «Маргаритки», – сказала она.
– А что это?
– Этюд Рахманинова. Прелестная вещь. Задумчивая и нежная. Но мне не дается, – добавила она.
Последнее время Раю, когда-то в детстве учившуюся игре на фортепиано, снова потянуло к музыке. То есть к музыке ее всегда тянуло, а теперь – к музицированию. Пианино, чудом уцелевшее в блокаду, было изрядно расстроено, но где теперь найдешь настройщика, да и, наверное, очень дорого это (а у нас, как и у всей России, гиперинфляция сожрала имевшиеся сбережения).
– Ну ничего, – говорю. – Сегодня не далась, завтра дастся.
– Нет, – качнула Рая головой. – Я бездарна. Всю одаренность в нашей семье Оська забрал.
И тут зазвонил телефон. Я потянулся, снял трубку.
– Вадим Львович, – услышал быстрый напористый голос, – это Андрей. Сейчас позвонили из больницы, номер не расслышал, туда привезли Галину Кареновну, она разбилась в дэтэпэ…
– Она жива?! – крикнул я.
– Нет, погибла… при столкновении… опознали по номеру машины… звонят, адрес дали… приехать в морг для опознания…
Каждое слово – как удар по черепу…
– Да-да, поеду с тобой. Ты Люсе сообщил?
Люся на днях улетела в Лиссабон: переводческие дела.
– Пытаюсь дозвониться до главпочтамта, дать телеграмму по телефону. Вы будьте готовы, зайду за вами.
Я положил трубку.
– Галя погибла? – Рая сжимала щеки ладонями. – Что случилось?
– Автокатастрофа.
– Боже мой…
– Мы с Андреем поедем в морг. Для опознания.
– Я тоже поеду.
– Нет. Ты не сможешь пройти по сугробам.
Вскоре Андрей пришел – в дубленке, в синей вязаной шапочке с многократно повторенным по обводу словом «ski», – и мы отправились к станции метро «Василеостровская». Мело, как мне показалось, еще сильнее, чем днем.
В вагоне метро было, как всегда, многолюдно. Мы стояли, держась за верхнюю трубу поручня. Андрей, склонясь к моему уху, говорил:
– Уже в третий раз она поехала к Анисимову в Ульяновку. Он ее замучил поправками. То одно не так, то другое…
Это я знал. Галина мне рассказывала, как трудно ей согласовать с Анисимовым текст интервью. Старик оказался ужасно настырным – уточнял, менял, смягчал собственные формулировки.
– А вчера, – продолжал Андрей, – ей позвонил кто-то и говорит: «Мы советуем вам прекратить возню с материалами по „ленинградскому делу“». – «Кто это – „мы“?» – спрашивает Галина Кареновна. Не отвечает, дает отбой.
– Это была угроза? – насторожился я.
– Прямой угрозы не было. «Совет прекратить»… Кому-то не хочется публикаций.
– Андрей, ты думаешь, что есть какая-то связь между этим звонком и сегодняшней…
– Думаю, что нет, но… Не знаю.
На станции «Электросила» мы вышли из метро. Метель набросилась на нас, свистя и завывая. Фонари, облепленные снегом, скудно освещали этот сумасшедший вечер. Довольно долго брели мы по окрестным переулкам в поисках больницы. Вовсе некстати влетела в голову стихотворная строка: «И нам не страшны вьюги были седой зимы…» Это же – из Плещеева, моего однофамильца, а может, пращура…
Наконец вышли к больнице. В холодном помещении морга пожилой служитель подвел нас к каталке, на которой лежало тело, накрытое простыней. И – отогнул край простыни с головы.
Лицо Галины было искажено широкой черной полосой запекшейся крови, косо идущей по лбу к левому виску. Рот был приоткрыт. Застывший крик боли, подумал я.
Нам дали подписать бумагу об опознании. Я не сразу смог прочесть официальный текст – из-за слез, подступивших к глазам.
Как же так, Галя, вы же водили машину столь осмотрительно.
Вы ехали из области, из Ульяновки, когда обрушилась метель. Не знаю, залепила ли она снегом лобовое стекло, управлялись ли дворники с его очисткой. Вы доехали до Питера, вы же умели ездить осмотрительно. А на Московском проспекте, на перекрестке, слева, с Благодатной улицы, выкатился грузовик и ударил в ваш «москвич».
Об этом мы узнали от гаишников. А те – от старой женщины по фамилии Винник. Из окна углового дома она углядела, как это произошло. Никто не видел, перекресток был пуст – все занесло густым снегом, – одна только старуха Винник, которая всегда смотрела из своей одинокой комнаты в окно, увидела и сообразила позвонить 02. Ну а потом – немало прошло времени, пока на место ДТП приехали гаишники и вызвали «скорую помощь», – Галина была уже мертва. А водитель грузовика, тяжело раненный, отправлен в больницу, говорить не способен; неясно, то ли его занесло на повороте, то ли снег плотно залепил красный глаз светофора, и он как гнал грузовик, набитый картошкой в мешках, так и врезался…
На гражданской панихиде в Союзе журналистов много хороших слов было сказано о Галине Вартанян-Плещеевой.
– Чистый голос. Честное перо. Ни одного фальшивого звука…
Так говорила Ксения Морозова, журналистка, диссидентка, в разгар перестройки вернувшаяся из ссылки, из Якутии. Очень худая, по-мужски стриженная, в затемненных очках, она стояла по другую сторону гроба, опираясь на палку.
– Ты рано ушла, дорогая, – продолжала Морозова низким голосом. – Не в свою очередь. Не по тебе звонил колокол. Не завершила начатую крупную работу…
Цветами был полон гроб Галины. Ужасная рана на ее голове, на лбу, – промыта, накрыта седой прядью. Маленькая старая женщина лежала, приоткрыв рот в предсмертном крике. Вдруг вспомнилась моя мама, она глянула глазами-озерами издалека – мама, тихо растаявшая, не оставившая следа.
И такой безмерной тоской стеснило мне грудь…
Заныло сердце. Я вынул из кармана упаковку с валидолом, выдавил и сунул под язык таблетку. Поймал встревоженный взгляд Раи, стоявшей рядом. «Ничего, ничего, милая. Пройдет. Все ведь проходит». Рая быстро перекрестилась.
А Люся, в черном брючном костюме, стояла, держась обеими руками за край гроба и уставясь немигающим взглядом на лицо матери. Она как прилетела вчера из Лиссабона, так ни слова не вымолвила. С каменным лицом выслушала наш с Андреем рассказ. И теперь стояла будто окаменевшая. Рядом с ней крестилась и что-то шептала Лиза – молилась.
На Смоленском кладбище, на памятниках и крестах, лежал снег, еще не растаявший после метели.
Прозвучали и тут надгробные речи. Последним оратором был я.
– Ударам судьбы, – говорил я, – Галина противопоставила незаурядную стойкость… абсолютную порядочность… была превосходной женой и матерью… Прощайте, дорогая…
Я наклонился – поклонился ей – дотронулся губами до ее ледяного лба, прикрытого седой прядью.
И тут Люся, вскрикнув, упала на гроб. Она покрывала поцелуями лицо Галины, и плакала, и кричала: «Прости, прости!.. Не уберегла тебя… Прости, прости, прости!..»
В разбитой машине сумка Галины уцелела. В ней было и интервью Анисимова. Трижды моталась Галина к нему в Ульяновку с текстом интервью, и наконец старый обкомовец подписал его.
Подпись, стоившая ей жизни…
По договору с издательством Галине надлежало сдать рукопись книги 1 июня. Но далеко не все было у нее готово. И пришлось мне засесть за работу – редактировать статьи, заказывать комментарии к ним, связываться с историками, политологами. Гнул спину над «Эрикой», перепечатывая готовые материалы.
Я углублялся в подробности «ленинградского дела», но не могу сказать, что смысл его все более прояснялся. Скорее – запутывался. Не только меня, но и Галину обступали вопросы, не находившие ответа. Она написала статью под названием «Невозможно понять» – к сожалению, не успела ее закончить. Зачем Сталину понадобился суд с ужасающе фальшивыми обвинениями? Расстрел руководителей ленинградской обороны? В чем юридический смысл «антипартийной деятельности», требующей «высшей меры»?
– Вы ищете смысл, Вадим? – сказала Морозова. – Ну так далеко ходить не надо. Сталин готовил новую волну террора. Новый тридцать седьмой год. Для начала – малоизвестное «мингрельское дело». Потом – нашумевшее «ленинградское». Все шло по нарастающей. Громкое «дело врачей»…
– Да зачем ему понадобился новый террор? Ксения Ивановна, вспомните, какой был подъем в стране, радость какая…
– Еще бы не помнить! Народ-победитель. А что у него на уме? Всемирная отзывчивость? Хорошая жизнь? Разговорились до того, что надо распустить колхозы. Это для власти опасно. В чем главная задача власти в России? Да и в любом тоталитарном государстве? В устрашении. Ты, победитель, захотел увернуться от несвободы? От обязательной идеологии? Не выйдет! Заткнуть рот писателям! Напугать формалистов-композиторов! Прогнать генетиков! Кто там еще посмел вякнуть критическое слово? Молчать! Выходи строиться! – Морозова закурила папиросу и закончила свой монолог совсем уж на басовой ноте: – Свободный человек – ну, свободолюбивый – был Сталину ненавистен. Потому и держал население в страхе.