К книге
Заплыв через реку ЯнцзыТАК НАЧИНАЮТ СПОРЫ С СОЛНЦЕМ Бытовой роман из загробной жизни. Глава девятнадцатая
14%
ТАК НАЧИНАЮТ СПОРЫ С СОЛНЦЕМ Бытовой роман из загробной жизни. Глава девятнадцатая
20

Истина, которая открылась Лютикову, ошеломляла.

Она объясняла, почему он не встретил ни в Раю, ни в Аду тех, чьи имена еще при жизни, да и теперь, сам Лютиков повторял с трепетом. Их и не могло быть зесь, что делть демиургам рядом с горшечниками?

Звезды.

Мог ли Лютиков подозревать, когда вглядывался в черную бормочущую пустоту, усеянную звездами, что видит самих демиургов. Тех, кто не согласился с плоским и убогим Раем и плакатным Адом, они были выше мира, в котором жили, и так же выше загробного мира оказались их души. Теперь они жили в пустоте, заполняя ее мирами своею воображения. Лютиков думал, что демиурги живут около звезд, оказалось, что демиурги и есть звезды.

— Слуша-ай, — Лютиков нежно погладил Музу по теплому плечу. — А как же Бог? Что же они там, сами по себе'?

— Не, Лютик, — сонно сказала Муза Нинель. — Ты как шпион, все допытываешься, допытываешься... Откуда я знаю, у нас про них вообще не говорят, запрещено это, понимаешь? Знаю, что об этом лучше помалкивать...

Лютиков полежал немного, посмотрел в потолок.

— И что же — они все там?

— Спи, — сказала Муза Нинель. — Ну что ты ворочаешься? Нет, Лютик, с тобой обязательно в неприятности попадешь. Я, как дура, выкручиваюсь, всем говорю, что ты у меня сова и вообще любишь при свете свечки писать, как Пушкин в Болдино... А у тебя опять завихрения начинаются. Ну что там делать? Холодно, пусто... Для того чтобы там место найти, надо чувствовать, что в силах свой собственный мир создать. Ты, Лютик, чувствуешь, что способен на такое?

Вот спросила! Это тренер сборной по тяжелой атлетике может так спросить своего тяжеловеса: ну что, Вася, возьмешь рекордный вес? А тот поплюет на ладони или канифолью их натрет, как это у них обычно делается, поиграет бицепсом и небрежно кивнет: — А как же, Степан Митрофанович, конечно же возьму!

А Лютиков был сам в себе не слишком уверен.

При жизни ему все казалось, что пишет он так себе, другие пишут не хуже. Каждый раз, когда он перечитывал написанное им, в Лютикове рождалось странное чувство. С одной стороны, его охватывал восторг, что работа завершена, и сделана она чисто. А с другой стороны, начинали его мучить сомнения — так ли хорошо написано, как задумывалось? Ведь как оно обычно бывает? Исполнение от замысла отличается так же, как женщина отличается от девушки. Лютиков всегда завидовал тем, кого сомнения не мучили. Антон Дар, например, никогда не сомневался в своих текстах. Когда ему указывали на неряшливую рифму или затертость образа, использованного в стихотворении, Дар только махал рукой и благодушно приговаривал: — Сойдет за третий сорт!

А Лютикову казалось, что Булгаков в своем романе прав, и осетрины второй свежести не бывает.

— Слушай! — спохватился он. — Давеча... ну, когда мы в Инферно летали, показалось мне, что там где-то свечка горит. Показалось, да?

— Не знаю, — сонно пробормотала Муза. — Может, и не показалось. Александр Сергеевич всегда при свече писал, Борис Пастернак тоже интим в творчестве создавать любил... У него про свечу даже стихотворение знаменитое есть, я сама слышала, его даже как песню поют. Был один здесь, нормальный мужик, он под арфу его очень душевно исполнял. Красивое стихотворение...

Она ловко скользнула под руку задумавшегося Лютикова, устроилась поудобнее и тепло дохнула ему в подбородок: — Спи!

Лютиков полежал немного, вспоминая стихотворение о свече, вспомнил и с неожиданным озарением подумал, что стихотворение написано о них с Музой и их воровской любви. «Мело, мело по всей земле, во все пределы...» Вьюги вот только не было.

А потом он лежал и думал о Звездах.

Ах, как далеко они были! Ах, как далеко!

— Знаешь, — сказал он, глядя перед собой. — Там давеча в Инферно гремлины все-таки передрались.

— Они всегда дерутся, — сонно пробормотала Муза. — Когда дискотека кончается. Натура у них такая. Спи, Лютик!

— Слушай, а что означает слово «урациор»? — не унимался Лютиков.

— Блин, ты меня забодал! — с досадой шевельнулась Муза. — Район сотворения демиургом мира это означает. Пространство около Звезды.

Еще одной тайной стало меньше.

Лютиков вздохнул и принялся засыпать.

Ему приснился Иван Спирин.

Спирин сидел за кумачовым столом и принимал заявления от демиургов.

Правой рукой и верным помощником его был Эдуард Зарницкий.

— Характеристики слабенькие! — морщился он. — Что значит сам Мандельштам? Кто он такой, этот Мандельштам! Это для вас он Мандельштам, а для меня просто жидяра с горбатым носом!

«А ведь так и будет, — проснулся и с внезапным ужасом подумал Лютиков. — Захапают они власть, и такое в раю начнется, хоть святых выноси! Это ведь страшно подумать, что будет, если Эдуард Зарницкий и Ваня Спирин править начнут! Точно, как Пригов писал — махроть всея Руси. Песец тогда Раю!»

Утро следующего дня показало, что сны иной раз бывают вещими.

А все потому, что это утро началось с собрания, которое организовал Спирин.

Нет, кумачового стола не было. А вот Иван Спирин был. И Эдуард Зарницкий при нем. И еще трудно было сказать, кто из них был деловитей на зеленой поляне.

— Слушай, Вовка, ты решил к нам вступать или как? — зорко и недоброжелательно глянул Спирин. — Я тебя не пойму, когда мы коньяк хлещем, ты вроде бы за. А смотришь, словно мы воровать затеялись.

— Слушай, Вань, — сказал Лютиков. — Ну куда торопиться-то?

— Ага, — засмеялся Спирин. — Кто не успел, Вован, тот опоздал! Были ведь такие, кто с Горьким посостязаться пробовал. Так ведь за Горьким всего лишь государство стояло, пусть и большое. А за нами, Вован, Бог! Смотри — прогадаешь!

Лютиков грустно усмехнулся.

— Были аналогии, — сказал он. — Сам вспомнишь или напомнить? «Gott mit uns»?

— Ну, Вова, ты как председатель Международного трибунала, — сказал Спирин с некоторым смущением. — Мы ведь тоже за свободу творчества, а как же! Ты только погляди, сколько нас! И каждый единения жаждет, не иначе!

— Бессмертия они хотят, а не единения, — сказала Муза Нинель. — Ты ведь, Лютик, не понял, они историю создают, а ты здесь лишний, ты ведь просто хорошие стихи пишешь. Сам должен понимать, или ты с ними или они тебя просто распнут, как того мужика, о котором я тебя спрашивала. Им ведь западло хорошие книги писать, у них про другое думка болит, только они это старательно скрывают. Не веришь?

Чего там не верить, Владимир Алексеевич и сам это подозревал, только вот надеялся на лучшее. Это ведь как в анекдоте: тонет мужик, его с берега спрашивают, чего не орешь, если тонешь? А мужик отвечает: на лучшее надеюсь!

Надеяться, конечно, можно, только вот в «Небесном надзирателе» в скором времени статеечка появилась. С одной стороны, была она вроде бы и зубоскальская, а с другой — очень даже зубодробительная. «Индивидуализм — понятие инфернальное, — писал критик. — Это только мучения принимают индивидуальные, радость — понятие солидарное, требующее человеческого единения. Один раз оступившись, можно исправиться, если ноги у тебя в грязи — ты не небесный житель, ты уже по ту сторону загробного бытия. Грустно говорить, но способный поэт, уже обративший на себя внимание, вязнет в болоте индивидуализма. Что ему понятия Эдема, непорочности и безгрешности? Он внимает самому себе и только себе. Боюсь, что для этого поэта созданное его собственным воображением болото так и останется непроходимым, истинно райские души обойдут его, не замочив ног, а наш индивидуалист так и увязнет в нем по уши, никакие запоздалые молитвы его уже не спасут. А жаль!» И подпись, похожая на скрещенные молнии — ИИ.

Мало того, в том же «Небесном надзирателе» был опубликован фельетон о безымянном поэте, который грубо и бестактно обошелся с нежной и безгрешной душой своей почитательницы. «И накинулся на нее аки злобный зверь», — заканчивался фельетон. Так и думать даже не приходилось, против кого этот фельетон был нацелен. Все сходилось — и якобы безгрешная душа, и день, в который случились эти неприличные поползновения, даже о коньяке было упомянуто дважды, и отмечалось при этом, что в период бескомпромиссной борьбы высших сил с бездушным пьянством умерших только тот, у кого в душе нет ни капельки сочувствия верующим и верящим, мог незаконно получать спиритное и тем одурманивать свою бессмертную душу. Подписи под фельетоном тоже не было, но тут уж у Владимира Алексеевича Лютикова сомнений не возникало!

Черт! Вот ведь положение у нею было! Нет, со Спириным все ясно было. Охмурял он райских творцов. Под сладкий лепет мандолины. Так ведь всегда бывает: говорят о единении, а мечтают о единоначалии. И опомниться не успеешь, как на тебе верхом будут сидеть и при том погонять матерно. Объединение и единение веши абсолютно разные, единение — это когда люди об одном и том же думают, а объединение — это когда мысли у всех разные, а сгоняют всех в одно стадо — и агнцев и козлищ. Объединение всегда предполагает наличие фюрера, а там уже и до раздачи слонов, то бишь благ разных, недалеко. И что самое паршивое — при объединении всегда стремятся к унификации мысли. А не выламывайся! Тусовка инакомыслия не терпит. Даже если ее возглавляют вожди мирового пролетариата. Кто не с нами, тот против нас. А врага, если он не сдается, как тонко подметил Максим Горький, обычно уничтожают. Нет, думать ты можешь как угодно, только бы не вразрез с тусовкой. Этого не прощают. Даже любимцам этой самой тусовки. Бухарину же в свое время не простили? Да что там Бухарину? Ленин этого инакомыслия Мартову простить не мог, Плеханову, которого учителем своим считал, так и не простил. Сам поплыл в революцию дальше, а они остались в прошлом, которое Владимиру Ильичу было неинтересно, ведь он жил только будущим. И ярлыки многим наклеены были: «меньшевики» — значит, думают не так, как большинство.

А уж Спирин... Не то чтобы Лютиков его с историческими личностями сравнивал, просто Спирина он знал хорошо. Даже слишком хорошо.

Нет, мужик он был компанейский, выпить не дурак, деньгами всегда готов помочь, если только сам был при оных, а это случалось весьма редко. Но был в Ване один бзик — лидерство. Лютиков как привык? Если тема незнакомая, лучше не спорить, больно скользко все, упасть можно. А Спирин в любой спор бросался как в последний бой, даже если в предмете спора ничего не смыслил. Спирин полагал, что знания запросто заменит здравый смысл, которым сам он был наделен в избытке. Если здраво полагать, то должно быть именно так, а не иначе — вот этой точки зрения Иван Спирин в споре и держался. А недостаток знаний, как и излишек здравого смысла, Спирин ловко маскировал тем, что в споре начинал разговаривать на повышенных тонах. И чем больше ему возражал оппонент, тем громче начинал говорить Спирин. Да что там говорить! Орать он начинал, чуть ли не с пеной у рта. Лютиков таких людей боялся, поэтому и сомнения у него были. Нет, в том, что тяжелую ношу руководителя Спирин вытянет, Владимир Алексеевич не сомневался. Сомневался он лишь в том, выдержат ли такую немыслимую ношу те, кем Спирин станет руководить. Особенно когда он начнет прибегать к излюбленному всеми демагогами демократическому централизму. Демократический централизм Спирин понимал так, что слушать должны все, а говорить кто-то один, и при этом резонно полагал, что этим златоустом должен быть именно он.

Вот мы живем-живем, а одного не понимаем — после смерти лучше не будет, будет только хуже. Если уж при жизни нами верховодили, то после смерти будут не просто верховодить, после смерти нас погонять будут и еще станут поговаривать, что без этого руководства мы с вами просто второй раз и уже окончательно вымрем. Кто это сказал? Недовольный, выйти из строя! Арфу отобрать, хитон заменить рубищем, показать ему новые перспективы!

Со Спириным было все ясно, а вот остального Лютиков не понимал.

Странные затеивались вокруг игры, намеки пошли непонятные. Неужели все дело было в затеянном Спириным Союзе? Да и какая разница была — станет Владимир Алексеевич Лютиков членом этого самого Союза или останется в гордом одиночестве?

Взять бы авторов газетных и журнальных публикаций за шиворот и посмотреть в их глаза. Ласково-ласково посмотреть, а потом так же ласково спросить: чего тебе, тварь дрожащая? Зачем? И послушать, что эта тварь ответит.

Но сделать этого было никак нельзя, не станешь ведь брать «за химо» того, кто однажды услугу Самому оказал? Испепелят и пепел по ветру развеют. Вот и приходилось напрягаться в догадках, только вот не было их, догадок-то, одни сомнения и растерянность.

— Не гадай, Лютик, — печально сказала Муза. От этот только голова разболится, и все. Однажды все разъяснится. Если хочешь знать, то наверху к тебе все еще с уважением относятся. У нас на днях архангел Михаил был, веришь, меня ему представляли. Он посмотрел, губами пожевал, потом благодарить стал: правильно, говорит, талант пестуете. Райский голос у вашего подопечного. Главное, следите, чтобы его не слишком заносило.

Подумала и со вздохом добавила:

— Можно подумать, что при жизни твоей свинства меньше было. Помнишь, как тебе сборник рубили? Ты ведь так и не знаешь, кто тебе его рубил. А я знаю, друг твой его рубил, Коля Карасев.

— Карась? — ахнул Лютиков.

— Да не делай больших глаз, — хмыкнула Муза. — Что твоему Карасеву делать было, если ему сам Маковецкий приказал!

Господи! Чем Маковецкому-то он не угодил? В жизни Лютиков главный голос Царицына только издали и видел, дорогу ему не переходил, разные дорожки у него с Маковецким были... Тем не менее Лютиков понимал, Муза ему говорила чистую правду. Только вот от этой правды Лютикову было обиднее всего. Даже как-то забывалось, что ныне он в Раю, а Маковецкий и того дальше. Так и хотелось Владимиру Алексеевичу зайти к Карасеву, позвонить ему в дверь и спросить испуганного товарища и собутыльника: — За что, Коленька? За что, сукин сын?

Честно говоря, по некоторым признакам Лютиков и сам это не раз подозревал. Уж больно ласковым в те дни Николай Карасев был, даже несколько раз самолично проставлялся, что для него было совсем уж нехарактерно. А ласковый был — ну прямо теленок, который собирался двух маток сосать. Ах, не знал Лютиков раньше о подлости товарища, знай он об этом точно... «А что бы было? — насмешливо спросил внутренний голос. — Водится теленок с дубом, да только сотрясение мозга и получил!»

Критика и самокритика в писательской среде была обычным делом.

Как в Тамбовской области в благодатные времена Леонида Ильича. Не в смысле творчества, конечно, а в смысле незрелых политических взглядов и неправильной оценки политической ситуации. Одно время очень актуальным был вопрос: «А что ты делал в августовские дни девяносто первого года?» Хорошо, если ты в это время был в Москве, смело можно было говорить, что являлся демократически убежденным защитником белого дома, и демонстрировать как доказательство потрепанный железнодорожный билет или оставленное про запас командировочное удостоверение с московскими печатями. А если нет? Тщательно выяснялось, говорил ли ты что-нибудь в поддержку защитников демократии или проявлял постыдное безразличие к происходящему. А в девяносто третьем было уже наоборот, тут уже выясняли, требовал ли ты немедленного расстрела путчистов из Белого дома или проявлял к ним преступную сострадательность и мягкотелость. Многие царицынские виртуозы пера откликнулись на оба события правильно. Один Владимир Маковецкий этим историческим событиям четыре поэмы посвятил, из которых две, написанные в соответствии с общественной оценкой событий, напечатал, а две другие, основанные на противоположной оценке этих событий, нашли у него в столе после кончины. Предусмотрительным человеком был царицынский классик, потому и в литературных чинах ходил.

Тем, кто такой предусмотрительности не проявил, пришлось потом публично каяться и посыпать голову пеплом.

Лютиков радовался тогда, что его в Союз писателей не приняли. Каяться ему не хотелось, а к событиям тех лет он относился очень неправильно. Советский Союз ему было жалко до слез, а тех слез он и после смерти не стыдился.

Да к тому же именно в те дни произошел раскол и писательского крепкого содружества. Захватывались чины и должности, здания и блага, творческое объединение советских писателей в одночас раскололось, и оказалось вдруг, что в монолитной среде писателей каждый думает своей головой. А те, кто своей головой не думал, пошли в журналисты или стали работать на телевидении. Самое странное, что в любом новом Союзе писатель оставался писателем, но только для члена этого союза. Писатели из враждебного лагеря таковыми уже не считались, поэтому известная песня ироничного и умного Булата Шалвовича Окуджавы:

Возьмемся за руки, друзья.

Возьмемся за руки, друзья.

Чтоб не пропасть поодиночке

совершенно неожиданно обрела иной смысл. Булат Шалвович мечтал о единении, а литературный народ поделился и только уж потом начал объединяться. Объединяли при этом не талант и мастеровитость, а идеи, поэтому сразу стало ясно — деполитизировать литературу никогда не удастся. Это вам не милиция с армией, там людей объединяет дело, которое строго подчинено закону, поэтому политика приживается с большим трудом. Не зря же в этих общественных объединениях имевшиеся там замполиты почитались за бездельников, а политотделы всегда уподоблялись сборищу трутней, которые на передний край не полезут, но мед с водкой любят чуть ли не хлеще других.

Предыдущая главаГлава 20 из 141Следующая глава