К книге
Опрокинутый в жизньГлава 6. Треснувший мир
26%
Глава 6. Треснувший мир
6

Петя поднимался по лестнице, считая ступеньки:…шестьдесят три, шестьдесят четыре, шестьдесят пять… На шестьдесят восьмой он остановился перед дверью квартиры, ощущая в кармане отсутствие ракушки, которую отдал Кире. Пусто там теперь. Но пустота эта была какая-то правильная, нужная. Лёгкая улыбка тронула губы, когда вспомнил, как они пили чай (он — из синей чашки с маяком) и говорили о море: она сказала, что каждый раз оно другое, а он ответил, что это и пугает, и успокаивает. Хотелось рассказать об этом маме — о Кире, о чашке, о разговоре, о том, что сегодня снова получилось нормально поговорить с человеком. Ключ повернулся в замке, и дверь открылась в тишину. Глухую, ватную.

Парень замер на пороге. Не сразу понял, что зацепило. Квартира всегда встречала смесью звуков — бормотанием телевизора, который Игорь не выключал даже ночью, звяканьем посуды на кухне, шарканьем маминых тапочек по линолеуму. Сейчас же — ничего. Тихо, как в пустом классе после уроков. Только лампочка в коридоре мигала, дёргалась — она барахлила уже месяц, и никто не менял.

— Мам? — позвал Петя, шагнув вперёд.

Голос ушёл в пустоту. Он разулся, поставив кроссовки носками к двери, как учила мама. «Чтобы быстрее выбегать, если что», — говорила она в те времена, когда ещё умела шутить. Она давно не шутила. Петя старался не думать об этом.

— Мам, ты дома? — уже громче.

Никто не отозвался. Петя прошёл в гостиную, оглядываясь. Что-то изменилось, но что? Журнальный столик оказался пуст — ни пепельницы с окурками, ни разбросанных газет Игоря, ни грязных стаканов. Подушки на диване лежали ровно, не скомканные, как обычно после того, как отчим дрых там днём. Пульт от телевизора лежал на полке, будто его специально туда положили.

Такого порядка Петя здесь никогда не видел. От этого делалось не по себе. Хуже, чем от обычного бардака. Будто квартиру прибрали перед чем-то. Перед кем-то. Додумывать не хотелось.

Двинулся дальше, заглянул в ванную — никого, полотенца висят ровно на крючках. В родительской спальне открытый шкаф зиял дырами там, где обычно висела одежда отчима. Бритва исчезла с полочки над раковиной, как и потрёпанная книга в мягкой обложке, которую Игорь читал перед сном уже полгода.

Отчим ушёл. Петя ждал, что от этой мысли полегчает. Не полегчало. Вместе с вещами Игоря должно было исчезнуть и это давящее ощущение. Но квартира не ожила — молчала ещё громче.

— Мама! — крикнул Петя, и голос треснул на последнем слоге.

Счёт. Надо считать. Один, два, три… Дверные ручки в квартире — пять штук. Выключатели — восемь. Лампочки — двенадцать, работают только десять, две перегорели. Цифры выстраивались в ряд, и дышать становилось легче. Четыре, пять, шесть…

Оставалась только кухня. Петя пошёл туда, считая шаги. Семь, восемь, девять… На десятом остановился в дверном проёме.

Мама сидела за кухонным столом, запрокинув голову на спинку стула, одна рука свисала вдоль тела, безвольно, как тряпка. Перед ней стояла пустая бутылка водки и стакан с прозрачной жидкостью на дне. Лицо было расслабленным, спокойным. Она так редко выглядела спокойной.

— Мам, — Петя сделал шаг вперёд, — я вернулся.

Мать не шевельнулась, не открыла глаз, не поджала губы, как делала всегда, когда сын возвращался позже ожидаемого. Обычно она это чувствовала — его шаги, скрип двери. Всегда.

Петя вспомнил, как в детстве, когда ему было лет пять, она пела перед сном. Голос у неё был негромкий, но в мелодию попадала всегда точно. Пела старые колыбельные — про котика-кота и серенького волчка — и гладила по волосам, пока он не засыпал. Тогда от маминых рук пахло печеньем — она часто пекла по выходным. Когда последний раз пела? Когда пекла? Петя напрягся, но не вспомнил.

— Мамочка, — он подошёл ближе, вглядываясь в её лицо.

Что-то было не так. Грудь не поднималась в ритме дыхания. Веки не подрагивали, как бывает у спящих. Губы посинели — раньше такого не было, точно не было.

Петя протянул руку и осторожно коснулся ладони, свисавшей со стола. И отдёрнулся. Кожа была ледяной — не прохладной, как бывает в холодной комнате, а другой. Неживой. Будто резиновой. Так не бывает у спящих. Так бывает только…

Он не хотел заканчивать мысль.

Вдруг почему-то вспомнилось: мама стоит перед дверью кабинета главврача, упёрла руки в бока. «Мой сын имеет право на нормальное лечение. Его болезнь — не приговор!» — голос дрожит, но она не отступает, и седой врач пятится. «Вы будете его лечить. Будете! А если нет — я дойду до министра. До президента дойду, если надо!» И они лечили. Потому что мама умела драться — за сына, за их маленькую семью, за то, чтобы жить нормально.

Петя снова взял мамину руку — теперь уже готовый к этому холоду. Попытался нащупать пульс на запястье. Кто-то показывал, как это делается — надо найти жилку и прижать пальцы.

Ничего.

Дыхание его сбилось, превратилось в короткие рваные вдохи. Грудь сдавило, вдохнуть нормально не получалось. Во рту пересохло, в ушах зашумело — громко, противно. Мысли прыгали. Это неправда! Этого не может быть. Мама просто спит. Просто выпила много. Просто перебрала…

Просто умерла.

Петя видел смерть по телевизору — там люди умирали громко, с длинными речами и музыкой на фоне. В жизни оказалось по-другому — тихо, обыденно, без предупреждения. Вот человек сидел за столом — и вот его уже нет. Тело осталось, а человека нет.

Петя вспомнил, как в первый раз увидел мать пьяной — ему было лет десять, и он не понял тогда, что с ней. Решил, что заболела — её качало, она говорила, запинаясь, глаза блестели. На следующий день извинялась, говорила, что больше так не будет. Но это повторялось — сначала редко, после праздников или ссор с Игорем, потом чаще, потом почти каждый день

— Я хотел рассказать тебе про Киру, — прошептал Петя, всё ещё держа мамину руку. — Что она хорошая. Она дала мне чай в синей чашке с маяком. И она слушает, мам. Не перебивает. Слушает по-настоящему.

Слёзы наполнили глаза, но не потекли — застыли где-то на полпути. Петя не плакал с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать — тогда Игорь сказал, что мужики не ревут. Сейчас влага жгла глаза, но не выходила наружу.

Он осторожно поднял руку матери и положил на стол. Кожа была уже не просто холодной — она казалась чужой, не маминой. Рука как будто принадлежала кому-то другому. Кукле. Манекену. Тому, что осталось от человека, который когда-то здесь жил.

Счёт больше не помогал. Цифры путались, растворялись. Один, два… пять? Или четыре? Сосредоточиться не получалось.

Рядом с бутылкой Петя заметил сложенный вчетверо лист бумаги. Развернул медленно, с трудом удерживая листок дрожащими пальцами. Почерк матери — неровный, буквы наползали друг на друга:

«Прости меня, Петенька. Я больше не могу. Игорь забрал твои деньги и ушёл. Все деньги. Прости, что не уберегла. Я так устала. Позаботься о себе. Ты сможешь. Ты сильный. Мама».

Дрожь усилилась, перешла с рук на всё тело. Зубы начали стучать, хотя в квартире было тепло. Петя попытался сглотнуть, но горло перехватило. Комната поплыла, стены поехали, потолок просел, и осталась только одна точка перед глазами — застывшая фигура с запрокинутой головой.

Вспомнилось, как однажды на автобусной остановке подростки окружили его. «Эй ты, покажи, как ты читаешь», — скалился главный, высокий и худой, с прыщавым лицом. А потом откуда-то появилась мама — крепко схватила обидчика за шиворот и развернула к себе. «Если ты ещё раз тронешь моего сына — любым пальцем, любым словом — я найду тебя и переломаю руки. И это не угроза. Это обещание». Голос был тихим, но парень побелел. Больше его никто не трогал.

А теперь её нет… Нет её голоса, нет защиты, нет шагов по коридору. Холод от кухонного стола расползался по квартире.

Петя должен что-то сделать — вызвать кого-то, позвонить. Но телефон остался в комнате, а ноги отказывались двигаться. Он продолжал стоять рядом с телом. Где-то внутри что-то ломалось — то, что ещё верило: она бросит пить, они снова будут семьёй, всё как-нибудь выправится.

Вот так выглядит смерть. Не страшная. Не торжественная. Просто мама сидит на стуле, но её здесь больше нет…

— Ма-ма, — произнёс Петя по слогам, будто учился говорить заново. — Ма-ма.

Мир размылся, утонул в слезах, которые наконец хлынули. Петя рухнул на колени, уткнувшись лицом в неподвижные колени матери, и зарыдал — громко, отчаянно, как в детстве, когда ещё можно было плакать и не стыдиться.

За окном садилось солнце. Свет падал на стол, на бутылку, на записку. На маму. Тени ползли по углам, но Петя не видел — глаза были закрыты, лицо мокрое, руки вцепились в подол её халата.

Он сам не помнил, как оказался на лестничной площадке. Секунду назад стоял на коленях, а теперь прохладный воздух подъезда холодил мокрое лицо. Дверь квартиры захлопнулась за спиной — тяжело, окончательно. Что-то внутри гнало его прочь от смерти, от застывшей фигуры, от записки. Прочь!

Ноги сами несли вниз. Шестьдесят восемь, шестьдесят семь, шестьдесят шесть… Счёт шёл в обратную сторону, уносил куда-то, подальше. Ладонь судорожно сжимала перила, холодный металл, с которого давно содрали деревянные поручни, царапал кожу, но боль была далёкой, чужой.

Сорок четыре, сорок три… Ботинки с не завязанными шнурками громко стучали по ступенькам, эхо разносилось по пустому подъезду. На площадке третьего этажа мелькнуло лицо соседки — женщины с поджатыми губами, которая считала Петю «неполноценным» и всегда говорила о нём в третьем лице, даже обращаясь напрямую. Она что-то спросила, но слова не пробились сквозь гул в ушах. Остались только шаги и цифры.

Двадцать два, двадцать один… Сознание само подбрасывало другие числа — сорок два года маме исполнилось в марте, семь лет прошло с появления Игоря, десять дней назад они в последний раз смотрели вместе телевизор, и мама смеялась над глупым шоу, а рука гладила сына по волосам, как в детстве.

Пять, четыре, три… Последние ступеньки — и Петя вывалился из подъезда в поздний июньский вечер. Воздух был тёплым, густым, пахло асфальтом и пылью. Темнело. Жёлтые фонари бросали круги света на тротуары.

Петя остановился, хватая ртом воздух. Вдох — выдох, вдох — выдох. Голова кружилась, в висках стучало.

Ноги сами выбрали направление. Не домой — дома больше нет. Дом — это когда тебя ждут. Петю не ждал никто. Тысяча двести шагов до моря — привычный маршрут, он ходил по нему годами. Мимо детской площадки с разноцветными качелями, которые скрипели даже без ветра. Мимо продуктового с облупившейся вывеской, где продавщица Нина всегда давала ему конфету — «по секрету, только тебе». Мимо аптеки со светящимся зелёным крестом, куда мама заходила каждый месяц за таблетками «от головы».

Петя шёл, и по лицу текли слёзы — не рыдания уже, а что-то другое… Они медленно текли, оставляя дорожки на щеках, тело плакало само, без его участия. Он их не вытирал. Не замечал, как капли стекают по подбородку и шее, впитываются в воротник.

Человек в светлой куртке шёл навстречу, но в последний момент перешёл на другую сторону улицы, бросив на Петю странный взгляд — не то испуганный, не то брезгливый. Может, он выглядел жутко с мокрыми глазами и пустым лицом. А может, от него несло чем-то — тем, что осталось после прикосновения к маминой ледяной руке.

Четыреста двадцать один, четыреста двадцать два… Петя автоматически считал шаги, сбивался, начинал заново. Счёт всегда делал мир понятным, но сейчас цифры были просто звуками. В голове билось одно: мама умерла, мама умерла, мама умерла…

Шестьсот девяносто шесть, шестьсот девяносто семь… Свет фонарей выхватывал детали, которые днём не замечаешь: трещина на асфальте, окурок у столба, мятая пивная банка. Петя видел всё слишком чётко — мир стал резким, контрастным, неправильным.

Тело двигалось само: шаг, ещё шаг, поворот, переход через дорогу, ещё шаг. Движения автоматические, маршруты выученные. Ноги знали дорогу, даже когда голова отключилась.

Восемьсот пятьдесят четыре, восемьсот пятьдесят пять… Набережная приближалась, Петя уловил это по запаху — смесь морской соли, водорослей и дешёвых шашлыков из палаток для туристов. Ещё несколько шагов, и вот она — тёмная полоса моря за линией фонарей, чёрная вода с серебряной дорожкой от луны, уходящей к горизонту.

Море всегда успокаивало его. Лучше таблеток, лучше маминых рук на плечах, лучше счёта и ритуалов. Но сегодня даже море было чужим. Волны шумели так же, накатывали на берег в прежнем ритме — а внутри ничего не отзывалось. Что-то сломалось. Или вытекло со слезами. Пусто.

Девятьсот тридцать три, девятьсот тридцать четыре… Петя свернул с набережной, уходя от моря. Ноги несли по знакомым улицам, мимо спящих домов с тёмными окнами и редкими светящимися прямоугольниками. Там жили люди. Обычные люди. У них матери не пили водку литрами. Не писали записок.

В голове мелькали обрывки воспоминаний. Мама, молодая, с ярко-красной помадой на губах, ведёт его за руку в первый класс. Мама с покрасневшими веками, обнимает после того, как дети во дворе назвали «дауном» — и Петя хоть и не понял, что это значит, но понял, что это оскорбление, обидное слово. Мама, с дрожащими руками и запахом спиртного, говорит, что всё будет хорошо, ей просто нужно «немного отдохнуть». Мама, неподвижная и холодная, с синими губами…

Тысяча девяносто восемь, тысяча девяносто девять, тысяча сто… В другой жизни, всего несколько часов назад, этот путь привёл бы его домой. Но сейчас ноги несли в другое место. Туда, где ждала синяя чашка с нарисованным маяком, тихий голос и глаза, которые смотрели на Петю, как на человека, а не как на диагноз.

Кирин дом был старой постройки, кирпичный, с облупившимся фасадом и широкими подъездными дверями. Петя вошёл внутрь, и запах сырости и кошек накрыл его. Одна, две… Он начал считать ступеньки, поднимаясь на третий этаж. В висках стучало, дыхание вырывалось короткими всхлипами.

Сорок восемь. Остановился перед дверью. Квартира 17, третий этаж. Он был здесь совсем недавно, пил чай и рассказывал про коллекцию ракушек. Рука машинально поднялась, чтобы постучать, но замерла в воздухе. Слова пропали. Как объяснить то, что случилось? Как рассказать о маме, о записке, о холоде её рук, который до сих пор ощущался на кончиках пальцев?

Петю била крупная дрожь, голос пропал, а ноги приросли к полу.

За дверью послышались шаги — лёгкие, осторожные. Замок щёлкнул, дверь распахнулась, и на пороге возникла Кира — в домашних брюках и свободной футболке, с встревоженным лицом.

Их взгляды встретились. Петя увидел, как меняется её лицо — от удивления к чему-то другому. Она не спрашивала, что случилось. Не требовала объяснений. Просто смотрела на него. Долго. Внимательно. Как умела только она.

— Петя, — произнесла Кира тихо, одними губами.

В этот момент что-то изменилось в её взгляде. Кира смотрела на него странно, будто видела кого-то другого. Глаза заблестели, а рука, потянувшаяся к плечу Пети, на мгновение замерла. Петя не понимал, что происходит, но ощутил внезапную тяжесть в груди. Знал только, что в комнате у Киры стояла фотография молодого человека, чем-то неуловимо похожего на самого Петю.

Не говоря больше ни слова, Кира протянула руку и мягко втянула его в квартиру. Дверь закрылась за спиной с тихим щелчком. Здесь пахло лавандой. И ещё чем-то — Петя не сразу понял, чем. Домом. Так пахнет, когда кто-то живёт по-настоящему, а не просто существует между бутылкой и телевизором.

Кира обняла его — не так, как обнимала мама, торопливо и крепко, а по-другому: осторожно, бережно. Ладони скользнули по спине, легли на лопатки, притягивая ближе. Жар чужого тела просачивался сквозь одежду. От этого тепла внутри что-то оттаивало — медленно, больно.

И тогда всё, что Петя сдерживал, прорвалось наружу. Он заплакал по-настоящему — не теми тихими слезами, что текли всю дорогу, а судорожными, рвущими горло рыданиями. Звуки, которые вырывались, были страшные, нечеловеческие. Петя цеплялся за Киру, сжимая её плечи так крепко, что наверняка оставлял синяки.

— Мама… мама… — только это слово и вырывалось сквозь рыдания.

Кира держала его крепко. Не пыталась успокоить бессмысленными словами. Не отстранялась, испугавшись. Просто была рядом — тёплая, живая, настоящая. Руки гладили спину медленными, ритмичными движениями, дыхание щекотало шею. Она не спрашивала, что случилось — уже поняла. Или догадалась.

Петя плакал, как плачут дети — всем телом, без стеснения и самоконтроля. Сегодня всё рухнуло. Он не знал, как жить дальше, как просыпаться, как дышать. Но здесь, в объятиях Киры, ему впервые за этот бесконечный вечер показалось, что, может быть, он сможет. Что это не конец.

И это было последнее, что он подумал, прежде чем слёзы окончательно затуманили сознание, а тело обмякло в объятиях Киры.

Кира лежала без сна, вслушиваясь в мерное дыхание спящего рядом Пети. Лицо, обращённое к ней в полутьме спальни, сохраняло следы слёз — дорожки на щеках, влажные ресницы, слипшиеся в тонкие стрелки. Кира осторожно, едва касаясь, гладила его по волосам. За окном шумело море — тот же звук, что не давал ей спать в петербургской квартире. Там, на Васильевском острове, она тоже засыпала под шум волн — только не этих, южных, а холодных балтийских, разбивающихся о гранитные парапеты Финского залива. Туда часто уходила бродить, когда становилось невыносимо. Когда брат смотрел на неё молча, ждал чего-то — а она не знала, что сказать.

Петя пришёл совершенно раздавленным, бормоча что-то о маме, о холоде её рук, о записке на кухонном столе. Кира не сразу поняла, что произошло, но когда поняла — обняла крепче, позволяя выплеснуть горе. А потом, когда Петя обессилел, привела в спальню и уложила, укрыв старым пледом, пахнущим лавандой.

Теперь Петя спал, а Кира смотрела на него и видела другое лицо — лицо брата, оставленного за сотни километров отсюда, в интернате с серыми стенами и запахом хлорки. То же выражение беззащитной доверчивости, те же слегка приоткрытые губы, та же припухлость век. И та же — о, боже, та же! — линия подбородка, мягкая, почти детская.

— Толик, — шепнула Кира одними губами.

Она продолжала гладить волосы Пети, а в голове крутились воспоминания. Не связные истории — обрывки. Осколки. Острые, режущие, которые она так и не научилась складывать во что-то целое.

Море за окном билось о берег. Шшшух, шшшух… Звук напоминал шум в ушах в ту последнюю ночь в Питере, когда Кира лежала без сна, слушая тяжёлое дыхание брата за стеной и зная, что больше не может.

Воспоминание накрыло в один миг: та белая петербургская ночь. Кира точно снова оказалась в старой квартире, где свет проникал сквозь неплотно закрытые шторы, расчерчивая комнату на полосы — светлые и тёмные, как мысли тогда. Помнила, как лежала, считая трещины на потолке — семнадцать трещин, выученных наизусть за бессонные ночи. И как за стеной дышал Толик — тяжело, с присвистом.

Она могла представить брата — свернувшегося калачиком, с пальцем во рту (привычка, от которой ему так и не удалось избавиться), с разметавшимися по подушке тёмными волосами. Лицо Толика во сне становилось почти обычным — расслаблялись черты, таяла растерянность во взгляде. Он мог быть просто спящим мальчиком, если не знать…

Но Кира знала. Знала, что в двадцать лет брат по-прежнему не мог сам застегнуть рубашку. Что плакал, когда менялось расписание. Что терялся, стоило отойти на пять шагов. Что нуждался в постоянном присутствии — а сил у неё больше не осталось.

Прямо под столом стоял чемодан — компактный, на колёсиках, с выдвижной ручкой. Собрала днём, пока Толик был в ванной — длинная процедура, во время которой он тщательно мыл каждый палец в строгой последовательности. Сложила самое необходимое — бельё, три футболки, джинсы, зубную щётку, фотоаппарат. Билет на ночной поезд до Краснодара лежал в конверте на тумбочке. А оттуда — куда угодно, где нет бесконечной ответственности, где не нужно каждую минуту быть «сестрой-опекуном-сиделкой», где можно просто жить.

В тот день Кира не спала уже третью ночь. Прошлым вечером Толик разбил любимую кружку — синюю, с рисунком кораблика — и рыдал два часа, размазывая слёзы по щекам и повторяя: «Ты её починишь, Кирочка? Починишь?» А она не могла починить ни кружку, ни его жизнь, ни свою.

Она встретилась с директором интерната. Показала документы, подтверждающие опекунство, медицинские заключения, справки. Подписала какие-то бумаги, держа ручку сухими пальцами. Директор — полная женщина в очках с толстыми стёклами — говорила что-то о «временном размещении», о «социальной адаптации», о «персональном внимании». Кира кивала, не вслушиваясь. Знала, что уезжает навсегда. Что сдаётся. Предаёт.

«Я просто отдохну, — говорила она себе. — Полгода, год. Наберусь сил и вернусь за ним». Но в глубине души понимала, что обманывает себя. Что нет у неё таких сил, чтобы нести это ещё хоть день. Что бежит не на год — навсегда.

Утром она разбудит Толика. Скажет, что они едут «в одно хорошее место». Брат будет радоваться — он любил поездки, особенно на метро. А в интернате объяснят, что сестра уехала ненадолго, что скоро вернётся. И Толик будет ждать — день за днём, неделя за неделей. Кира представила его у окна в коридоре, с носом, прижатым к стеклу, высматривающего силуэт сестры среди посетителей. Горло сжалось.

За стеной скрипнула кровать. Толик часто просыпался по ночам — потерянный, напуганный. Иногда приходил к сестре — садился на край постели и спрашивал: «Кира, ты меня любишь?» И Кира отвечала: «Конечно, глупыш». И это всегда было правдой. Всегда. Даже сейчас, когда чемодан стоял под столом.

Кира моргнула, возвращаясь в реальность, когда Петя шевельнулся во сне. Рука потянулась к её ладони, пальцы сжались, ища тепло. В жесте было столько детского доверия, что горло перехватило.

Точно так же Толик искал руку сестры в толпе, в метро, на улице — боясь потеряться, оторваться, пропасть. И Кира всегда протягивала ладонь в ответ — всегда, кроме того последнего утра, когда намеренно отошла на шаг, позволив санитарам увести брата с синим рюкзачком. Там внутри сидел плюшевый медведь. Медведя звали Боря, и Толик никогда с ним не расставался, даже в ванной, где тот сидел на полочке, наблюдая за ритуалом мытья рук.

— Кирочка, ты придёшь завтра? — спросил Толик, оглядываясь через плечо.

— Конечно, приду, — соврала Кира, улыбаясь сквозь ком в горле.

И не пришла. Ни завтра, ни послезавтра. Сбежала. Спасала себя и ломала его. Бежала через всю страну, меняя города — Краснодар, Ростов, Севастополь — пока не осела в маленьком приморском городке, где никто не знал её истории и где море каждую ночь шумело про то, что она сделала.

А теперь здесь, рядом с ней, лежал Петя — так похожий на брата чертами лица, своей особенностью, незащищённостью перед миром. И в то же время — другой. У Пети была собственная история, собственная боль, собственные трещины на потолке, которые он считал каждое утро, пытаясь упорядочить хаос. А теперь хаос накрыл его с головой — смерть матери, одиночество, страх.

Кира смотрела на спящего Петю и думала: брат сейчас тоже, наверное, спит. Один, в казённой постели, без руки сестры, поглаживающей волосы. Без голоса, читающего вечернюю сказку. Без тепла. А ведь Толик тоже человек — с потребностями, желаниями, с тем же стремлением к любви, что и у всех.

И мысль, от которой она отмахивалась три года, настигла с неожиданной ясностью: у брата никогда не будет того, что есть у обычных людей. Не будет первого поцелуя за школой, не будет неуклюжих подростковых объятий, не будет ночей любви и утренней нежности. Толик проживёт жизнь за серыми стенами интерната, окружённый добротой санитаров — в лучшем случае, но никогда не узнает близости. Никогда не почувствует, что значит быть желанным. Быть любимым — по-настоящему.

Кира отняла у брата шанс. А сейчас рядом с ней лежал человек — такой же, как Толик, и у неё была возможность дать ему то, чего лишила брата. Искупить — не перед Толиком, это невозможно — но перед собой. Доказать, что ещё способна на нежность. На тепло.

Кира наклонилась и осторожно, едва касаясь, поцеловала Петю в лоб — туда, где волосы встречаются с кожей, в то место, которое матери целуют у детей, проверяя, нет ли жара. Петя пах мылом, солью от высохших слёз и ещё чем-то своим — непохожим на запах Толика, но странно знакомым, будто она знала Петю давно.

Сердце колотилось так сильно, что, казалось, Петя должен услышать сквозь сон. Кира наклонилась ниже, теперь её губы зависли в миллиметре от губ Пети, ощущая жар его дыхания. Секунда, две, три — а потом она преодолела последнее расстояние и прижалась к его губам своими. Мягко. Без нажима.

Петя открыл глаза. В полумраке комнаты они казались почти чёрными — зрачки расширились, поглотив радужку. Не отпрянул. Не испугался. Не оттолкнул. Просто смотрел на Киру с выражением удивления и робкой надежды, боясь поверить в происходящее.

— Кира? — прошептал Петя, и в шёпоте был вопрос, на который Кира ответила, снова целуя — уже увереннее, позволяя губам задержаться дольше.

Выпрямилась, села на кровати и медленно, не отводя взгляда от лица Пети, стянула через голову футболку. В комнате было темно, но свет уличного фонаря, пробивающийся сквозь тонкие шторы, обрисовывал контуры тела — плечи, изгиб шеи, маленькие груди с затвердевшими сосками. Петя смотрел на Киру во все глаза, не мигая.

— Это… что? — спросил Петя, и в голосе не было страха, только любопытство и неуверенность.

— Это близость, — ответила Кира, расстёгивая пуговицу на домашних брюках. — Когда двое людей хотят быть вместе. По-настоящему.

— Я хочу быть с тобой, Кира, — сказал Петя. — Я люблю тебя.

Кира встала с кровати, позволяя брюкам соскользнуть к щиколоткам, и переступила через них. Теперь на ней остались только трусики — простые, хлопковые. Зацепила их пальцами, помедлила секунду, затем сняла одним плавным движением. Ночной воздух коснулся кожи, и мурашки побежали по бёдрам, по животу.

Подошла ближе к кровати, где Петя приподнялся на локтях, всё ещё не понимая, но чувствуя важность момента. Взгляд Пети скользил по телу Киры — не оценивающе, а как-то иначе. Так дети смотрят на бабочку, севшую на ладонь. Или на первый снег за окном.

— Ты… красивая, — произнёс Петя наконец, и Кира поняла, что за двадцать пять лет ни один мужчина не говорил ей этого так.

Кира села рядом и начала медленно, одну за другой, расстёгивать пуговицы Петиной рубашки. Грудь Пети часто вздымалась, дыхание стало поверхностным, но он не останавливал её, только следил за движениями пальцев с выражением полного доверия.

Когда рубашка была расстёгнута, Кира помогла ему сесть и стянуть её с плеч. Кожа оказалась тёплой, почти горячей под ладонями. Она провела пальцами его по груди, по животу, задерживаясь на каждой родинке, каждом изгибе.

— Теперь штаны, — сказала Кира мягко, и Петя послушно приподнял бёдра, позволяя стянуть джинсы.

Под ними оказались смешные трусы с нарисованными корабликами — такие носят подростки, а не взрослые мужчины. От этого детского рисунка что-то сжалось в груди Киры. Она стянула и трусы, обнажив Петю полностью. Его тело было особенным — не толстым, но коренастым, с короткими конечностями, с мягкими округлыми формами там, где у обычных мужчин угловатость и жёсткость. Но в этом была своя гармония, своя красота — та, которую видят только любящие глаза.

Возбуждение было очевидным, но неосознанным — плоть реагировала на близость женщины, на прикосновения. Петя смотрел на Киру с тем же выражением удивлённой надежды, не веря, что это происходит на самом деле, а не в одном из тех снов, которые заставляют просыпаться со странным чувством стыда и непонятной тоски.

— Я… я никогда не… — начал Петя неловко, и Кира приложила палец к губам, останавливая признание, которое и так было очевидным.

— Я знаю. Просто доверься мне.

Кира легонько подтолкнула Петю, укладывая на подушку, а сама устроилась рядом, прижавшись всем телом — кожа к коже, жар к жару. Руки Пети неловко обняли её, не зная, куда деться, где быть правильно. Кира взяла ладонь Пети и положила себе на грудь, помогая ощутить, изучить. И Петя изучал — сначала осторожно, едва касаясь, потом смелее, с нарастающим любопытством и желанием.

Кира целовала его — шею, ключицы, грудь, чувствуя, как под губами бьётся сердце, быстрое и сильное. Ладони скользили по телу Пети, направляя, показывая, обучая.

Петя учился быстро. Повторял за Кирой — целовал там, где она целовала, касался так, как касалась она. В неловких, но старательных ласках было что-то пронзительное — чистота желания, полная открытость. Ни маски, ни игры.

Когда Кира почувствовала, что Петя готов, мягко направила его. И он выдохнул с тихим удивлённым возгласом, руки судорожно вцепились в простыню. Движения были неритмичными, порывистыми — он не знал, как двигаться, как сохранять темп, как находить баланс между силой и нежностью. Но Кира не ждала опыта. Сама задавала ритм, положив ладони на бёдра Пети, показывая, направляя.

Лицо Пети было прекрасно в эти мгновения — на нём отражалось каждое ощущение, каждая вспышка удовольствия, каждое открытие. Никакого притворства. Те мужчины, которых Кира знала раньше — «нормальные», опытные — они всегда что-то скрывали. А здесь — ничего. Просто радость от единения с другим человеком.

Петя не продержался долго — новизна ощущений, накал эмоций, горечь пережитого дня. Тело выгнулось, губы беззвучно раскрылись, глаза широко распахнулись. А потом Петя рухнул рядом с Кирой, тяжело дыша, со смесью изумления и благодарности на лице.

Кира обняла Петю, прижимая к себе, чувствуя, как дыхание постепенно выравнивается, как расслабляются мышцы, как Петя погружается в сон — но не в тот тяжёлый сон отчаяния, который свалил его несколькими часами ранее, а в лёгкий, спокойный, тихий сон.

Она долго лежала без движения, слушая, как дыхание рядом становится ровным и глубоким. В голове не было ни мыслей, ни оправданий, ни упрёков — только ощущение, что что-то, нарушенное три года назад в петербургскую белую ночь, сдвинулось с места. Не закончилось. Не исправилось. Но сдвинулось.

Конечно, всё было не так просто. То, что произошло между ними, нельзя было назвать ни искуплением, ни компенсацией. Что-то внутри понимало, что Кира использовала Петю — его горе, доверие, его особенность. Что в её действиях было столько же эгоизма, сколько и желания дать Пете что-то настоящее.

Но другая часть — та, что помнила лицо Пети, ту радость, которую она подарила ему впервые в жизни — другая часть не могла считать произошедшее ошибкой. В конце концов, разве не это главное — возможность прикоснуться к другому человеку? Быть принятым? Быть нужным, пусть даже на одну ночь?

За окном начинало светать. Первые лучи солнца пробивались сквозь тонкие шторы. Петя спал рядом — тихо, как ребёнок, ни сопения, ни всхрапа. Лицо обращено к Кире, а на губах — лёгкая улыбка, первая настоящая улыбка с момента их встречи. Столько покоя в этой улыбке. Столько детского… Кира почувствовала, как её губы растягиваются в ответ.

Она уснула под утро, всё ещё сжимая ладонь своего неожиданного знакомца. За окном шумело море. Каждый раз оно было разным. И каждый раз — тем же самым.

Предыдущая главаГлава 6 из 23Следующая глава