К книге
Чужие петлицы 2Глава 25 «Имя в Кремле»
96%
Глава 25 «Имя в Кремле»
25

В Москву его привезли днём, на третьи сутки, и весь этот день город встречал его так, будто никакого имени у него не было и быть не могло.

Эшелон с ранеными, к которому Воронина прицепили под Воронежем, тащился медленно, отстаиваясь на каждом разъезде, пропуская встречное — то, что шло на юг, на тот самый юг, откуда его выдернули отдельной строкой. Он сидел в тамбуре санитарного вагона, оттого что внутри лежали те, кому лежать было нужнее, и смотрел, как мимо плывут составы с пушками под брезентом, с лошадьми, с маршевыми ротами, едущими туда, где он только что был, — и думал, что навстречу ему едет его же вчерашняя степь, только эти про неё ещё не знают. Под утро третьего дня пошло Подмосковье — дачные платформы, бабы с вёдрами у колодцев, мальчишки на насыпи. Город подобрался к окну незаметно, окраинами, заводскими трубами, и принял Воронина одним из тысяч, кого война таскала туда-сюда по своим надобностям, — безымянным человеком в чужой не по росту шинели: он так и не разжился своей, ехал в выданной на сборном пункте, с чьего-то, должно быть, плеча.

С вокзала его не повезли. За ним прислали не машину — посыльного, краснофлотца с пакетом, который сверил Воронина по бумаге, отдал предписание и ушёл, не прибавив ни слова. В предписании значилось: прибыть в управление к четырнадцати ноль-ноль. Не ночью, не под занавешенным стеклом — днём, к назначенному часу. Зимой за ним гоняли тьму и тайну; теперь просто назначили время, оттого что он сделался величиной, у которой есть приёмные часы.

До четырнадцати оставалось время, и Воронин потратил его не на отдых. Он зашёл в баню — отмыть с себя степь, четыре ночи у мельницы, дорожную копоть; отмылось плохо, въелось глубоко. Побрился чужой бритвой у банщика, оглядел себя в мутном осколке зеркала над жестяной раковиной и перемены не нашёл: то же рябовское лицо, светло-русое, со старым рубцом на щеке, чуть осунувшееся за южные недели. Что вызов неспроста, он догадывался; догадку держал при себе, не давая ей ни разрастись в надежду, ни ссохнуться в тревогу.

К управлению он подошёл за десять минут до срока. Постоял у подъезда, прикидывая по привычке, как прикидывают здание перед входом: где входы, где выходы, кто проверяет. Потом одёрнул чужую шинель, чтоб сидела ровнее, и пошёл внутрь — докладываться человеку, который выдернул его из горящей степи отдельной строкой и которому теперь предстояло сказать, зачем.

* * *

Судоплатов принял его не в том нежилом кабинете, а в своём — и по одному этому Воронин понял, что разговор пойдёт иначе, чем майской ночью.

Кабинет был рабочий, обжитой: бумаги стопами, телефоны, карта южного направления на стене с цветными нитками, к которой давно и часто прикасались. Судоплатов стоял у этой карты, спиной к двери, и не обернулся сразу — дочитывал сводку, держа её на отлёте. Воронин доложился. Старший майор повёл рукой — погоди, мол, — дочёл, отложил, и только тогда обернулся, остановив на Воронине тот свой взгляд, что взвешивал, не подавая виду, что взвешивает.

— Живой, — обронил он. Не в вопрос. — И людей вывел. Восемь у тебя теперь, докладывают?

— Восемь, товарищ старший майор. В строю при мне — никого. Дед в медсанбате, Лыков при нём. Остальные — степные, прибившиеся.

— Знаю. — Судоплатов сел, показал на стул напротив, и Воронин сел тоже, держа спину прямо. — Я твою степь читал по сводкам две недели, Рябов. Дольше, чем ты по ней ходил. — Он помолчал, подбирая, с какого конца взять. — Ну, рассказывать, как там было, не проси и не жди. Сам всё видел, я не видел. А вот чего ты не видел — то я тебе скажу, затем и звал.

Он выдвинул ящик, достал тонкую папку, но раскрывать не стал — положил перед собой и накрыл ладонью, придавив, чтоб не сдвинулась.

— Та твоя строка, под которой ты в мае подписался головой. Резерв под левый локоть. — Судоплатов выговаривал по-деловому, без всякой приподнятости, и слова от этого ложились тяжелее. — Его положили. Поздно, в обрез, не в полную силу — но положили. И он горло у основания подпёр в первые часы, пока туда не подошло главное.

Он чуть качнул папку под ладонью.

— Сколько через это горло вышло, покуда оно держалось, точно не скажет никто. По нашим сводкам — много. По чужим, что мы перехватили, — немец недосчитался пленных против того, что брать собирался. Это, Рябов, — он постучал пальцем по закрытой папке, — и есть твоя строка, обратившаяся в людей. Ты её положил вопросом. Я довёл доводом. А наверху по ней приняли решение, и решение сработало.

Воронин молчал. Он слушал это и складывал параллельно своё, степное: две тысячи у мельницы, штаб у Лозовой, резерв под локтём, ровнее уходившие колонны там, где он стоял. Всё сходилось. Всё было правдой. И всё это было — та же горстка против несведённого масштаба, и он знал это лучше Судоплатова, потому что носил в голове ту, другую, неподправленную цифру.

— Хорошо, что вышло, — сказал он наконец. — Но мешок свели всё равно. И добили. Резерв горло подпёр, а котёл не отменил.

— Не отменил, — согласился Судоплатов без заминки. — И отменить было нельзя, и ты это понимал лучше всех, кто там был. — Он чуть подался вперёд. — Только наверху, Рябов, мерят не тем, чего ты не отменил. Наверху мерят тем, что ты назвал наперёд.

Он перечислил это коротко, по пальцам, без нажима.

— Ты подписал восемнадцать суток назад, что немец ударит под основание выступа. Он ударил под основание. Ты назвал, что главным ходом, а не отвлекающим. Он пошёл главным.

Старший майор откинулся, и в голосе у него прибавилось той сухой весомости, какой он обыкновенно подводил к сути.

— Бумага твоя, со всеми пометами и числами, легла на стол туда, где такие сличают с тем, что вышло на земле. И сличили. И сошлось — до направления, до срока, до того, что один старший лейтенант разведки расписал фронтовую беду за неделю до того, как она случилась, и не промахнулся ни в чём.

Он сделал паузу — короткую, но Воронин услышал в ней, что сейчас будет главное.

— Третьего дня твоё дело докладывали в Кремле, — выговорил Судоплатов. — И там твоё имя было названо.

* * *

Воронин не дрогнул лицом — выучка держала. Но рука его, лежавшая на колене, без приказа собралась в кулак и легла поверх другой, как ложится ладонь на рану, которой ещё нет; и он поймал её на этом, поздно, разжал через силу. За год с лишним тело выучилось не выдавать его ничем. Сейчас выдало.

Имя названо. Не «доложили о действиях группы», не «отметили разведку четвёртого управления». Названо имя. Рябов, Сергей Иванович, старший лейтенант. То самое заёмное имя, которое он принял весной сорок первого в брянском госпитале вместе с чужим телом и чужой жизнью, которым подписывал чужой матери лживые письма, под которым его знал десяток человек на всю войну, — это имя вынесли теперь туда, где произнесённое вслух перестаёт быть словом. И вынес не он. Он всю дорогу прятался за «группу», за «разведку доносит», уходил от всякого вопроса, что мог высветить его отдельно, — а высветила его та самая точность, которой он же и расплачивался.

В первой жизни, отделённой от этой комнаты семью десятками лет, он читал про такие кремлёвские доклады в книгах: кого помянули, чьё имя в какой день прозвучало за длинным столом под картами. Читал спокойно, как читают про давно отошедших, сданных в архив людей. Теперь в эту хронику ложилась его собственная строчка — и кто-то когда-нибудь прочтёт её так же ровно. А под именем намертво встал вопрос, на который он никогда не ответит правдой: откуда.

— Вижу, не радуешься, — заметил Судоплатов, наблюдавший за ним поверх стола. — Иной бы на твоём месте уже потолок прошиб.

— Иному и легче, товарищ старший майор. — Воронин подобрал слова осторожно. — Иной бы знал, чему радоваться. А я знаю покамест одно: меня теперь видно.

Судоплатов помедлил на нём долгим взглядом, и в тяжести его мелькнуло что-то сродни согласию.

— Видно, — повторил он. — Это ты верно ухватил, без розовых соплей. Тебя теперь видно, Рябов, и не одним тем, кому ты рад бы показаться. Имя, раз названное в таком месте, назад в карман не спрячешь.

Он встал, прошёлся к карте, остановился к ней спиной.

— Я тебя полгода стерёг: держал малым, держал в тени, гасил всякого, кто к тебе принюхивался, — чтоб ты работал, а не оправдывался. А нынче ты сам сделал то, от чего я тебя берёг: высунулся так, что не заметить нельзя. И беречь поздно. Теперь тебя будут не прятать, а показывать. Это другая служба, и хомут на ней другой, потяжелее доносного.

— Понимаю.

— Пока не вполне. — Судоплатов обернулся. — Поймёшь со временем. А пока — вот что решено по тебе наверху, и решено не мной, мне лишь объявить велено.

* * *

Он вернулся к столу, но не сел — стоял; и Воронин по этому стоянию поднялся тоже: то, что объявляют стоя, слушают стоя.

— Группу твою разворачивают в отдельное подразделение особого назначения, — сказал Судоплатов. — В составе четвёртого управления, на постоянной основе, со своим штатом, своим довольствием и своими задачами. Не приданное к случаю, не сводное — твоё. Командиром — ты. Доукомплектование, отбор людей, выучка по твоему ремеслу — на тебе же. То зерно, что ты зимой по человеку сбивал, теперь оформят бумагой как часть. — Он чуть помедлил. — Ты этого добивался, не говоря вслух, что добиваешься. Считай, добился.

Воронин стоял прямо. Своё подразделение. Собрать вокруг людей, которых можно выучить так, чтоб они выживали, и драться ими по уму, а не по приказу в лоб. Теперь это давали — ровно тогда, когда от старого ядра при нём не осталось почти никого: Дед на койке, Лыков при Деде, а в строю — степные, ещё безымянные, которых сколачивать и сколачивать.

— И второе, — продолжал Судоплатов ровно, без всякой приподнятости, как доводят до конца порученное. — Тебе присвоено звание капитана. Приказ подписан. Шпалу в петлицу — нынче же, не тяни: негоже командиру части ходить в прежнем звании.

Он выдвинул ящик, достал и положил на стол перед Ворониным то, что было приготовлено заранее: две петлицы малинового сукна, разведка, и на каждой — по одной эмалевой шпале, капитанской. Положил просто, без слов, как кладут перед человеком то, что отныне его.

Воронин опустил глаза на них — на эти два прямоугольника сукна с красной эмалью. В первой жизни звание у него было выше этого на три ступени, носил он его тридцать лет и под конец перестал замечать, как перестают замечать собственную фамилию. Тогда звёзды на погонах значили выслугу, должность, привычную тяжесть ответственности. Эти две петлицы значили другое. Они были — расписка. Квитанция, выданная за май: за две тысячи у мельницы, за штаб у Лозовой, за резерв под локтём — и за Гаврюка, оставшегося у пролома со своим чужим пулемётом, потому что без Гаврюка квитанция вышла бы на грош дешевле, а Гаврюк за неё не торговался, и спросить с него было теперь нельзя. Шпалу давали за то, что его счёт сошёлся; а в самой нижней строке счёта стоял человек, которого он сам поставил под мину.

— Берите, Рябов, — проговорил Судоплатов, заметив, что тот не двигается. — Это не игрушка и не за красивые глаза. Это вам аванс под спрос, как и всё у нас. Капитан — это уже не тот малый человек, за которого я мог поручиться доводом. Капитан отвечает сам и за многое. Берите и носите. И помните, чем за это плачено.

— Помню, — отозвался Воронин. — Чем плачено — то там осталось.

Он взял петлицы. Они легли в ладонь — лёгкие, суконные, ничего не весящие, и оттого особенно тяжёлые. Прилаживать их тут, при Судоплатове, он не стал — спрятал в карман чужой шинели, к самой груди, туда, где зимой носил орден мёртвого Завьялова, а в степи — огрызок карандаша с пометой по выходам. К той же негромкой ноше у груди.

— Подразделение примешь после, бумаги ещё не готовы, — прибавил Судоплатов, садясь и берясь за отложенную сводку, чем дал понять, что разговор сворачивается. — Тебе дадут несколько дней. Деда навести, людей погляди, отоспись. А там вызову. И вот ещё, Рябов. — Он поднял глаза. — Про Кремль не неси никому. Что названо — то названо, а трепать про это незачем. Тебе же спокойнее.

— Не понесу, — сказал Воронин. Это было нетрудно: о том, что он предпочёл бы не существовать на виду, он и так трепать бы не стал.

* * *

Деда он нашёл в госпитале на третий день, к вечеру, в палате на двенадцать коек, в бывшей школе на окраине.

Госпиталь пах тем, чем пахнут все госпитали этой войны: карболкой, преющими бинтами, варёной капустой с кухни и тем особым тяжёлым духом скученных раненых тел, который не выветривается ни в какие форточки. Воронин шёл по коридору, мимо коек, выставленных и в коридор тоже, — палат не хватало, — и привычно не задерживался взглядом ни на ком: своих искал, а остальные тут были не его раненые, как не его были раненые на той южной дороге. Деда он увидел от двери — тот лежал у окна, бледный, осунувшийся, с седой щетиной, отросшей в серую бороду, и нога его под одеялом была приподнята на чём-то, забинтована широко. Рядом, на табурете, сгорбившись, сидел Лыков и читал Деду вполголоса — кажется, газету; круглые очки сползли на нос, и мальчишка их не поправлял.

Лыков увидел его первым, осёкся на полуслове, вскинулся.

— Товарищ старший лейтенант!

— Сиди. — Воронин подошёл, и Лыков всё равно встал, уступая табурет, и Воронин на него сел, потому что отказаться значило бы развести церемонию там, где её не нужно. — Ну, здорово, Дед. Лежишь?

— Лежу, командир. — Дед повернул к нему голову — медленно, видно было, что всякое движение ещё отдаётся. Но глаза глядели ясно, в память, и обороты были те же, мягкие, полтавские. — Прыгать не велять. Кажуть, мясо ще не зрослося. А я б уже й устав, та куди там — нога не моя поки що.

— Лежи, раз велят. — Воронин обвёл взглядом приподнятую под одеялом ногу, серое лицо, всё то, как сдал за эти недели крепкий, кряжистый прежде Дед. — Дотянули, выходит. Лыков довёз.

— Довіз, — сказал Дед, и в одном этом слове было всё, что он думал про Лыкова, не умевшего сказать иначе как делом. — Не одходив од мене всю дорогу. Я тоді й не тямив нічого, у безпам’ятстві лежав, а він казав опісля — тримав за руку, щоб я в маренні пов’язку не зірвав. Малий, а витяг.

Лыков, стоявший рядом, отвернулся к окну и стал протирать очки полой гимнастёрки — щурясь без них, глядя в стекло, чтоб не глядеть, как про него говорят. Воронин это движение знал и задерживаться на нём не стал.

— А ты как, командир? — спросил Дед. — Кажуть, котёл там свели насмерть. Багато наших полягло?

— Свели, — отозвался Воронин. — Много. — И, потому что Дед глядел в ожидании, не покривил: — Мы у одной щели стояли, выводили, кого могли. Вывели немало. Но мешок весь не вынешь. Сам знаешь.

— Знаю, — отозвался Дед тихо и прикрыл на миг глаза. — Я ж під Києвом у такому самому був, у сорок першому. Звідти мало хто вийшов. — Он помолчал, и видно было, что эта память ему тяжелее свежей раны. Потом открыл глаза, и в них вернулось то спокойное внимание, какое было его, дедовское. — Ну, а тобі що за те вийшло? Чую, недарма ж тебе аж до Москви забрали.

Воронин помедлил. Про Кремль он не сказал бы — и Судоплатов тут был ни при чём, он сам бы не стал. Про шпалу сказать было надо: Дед всё одно увидит, как только он прикрепит петлицы, и не сказать значило бы прятать от своего.

— Капитана дали, — выговорил он буднично. — И подразделение разворачивают в отдельную часть. Своё.

Лыков обернулся от окна — быстро, и в серых глазах за круглыми очками вспыхнуло то простое, мальчишеское, чему он не умел не радоваться.

— Капитана? Товарищ капитан, так это ж… — Он осёкся, не зная, поздравлять ли в госпитале и как, и закончил тише: — Это правильно. Это давно по вам.

Дед не вскинулся, как Лыков. Он смерил Воронина с подушки прямо, не отрываясь, и в глазах его не было ни удивления, ни восторга — было то тяжёлое, понимающее, что бывает у людей, которые сами заплатили дорого и знают, что и за чужое повышение кто-то платит.

— То добре, — сказал он наконец, и так же, как тогда, на плащ-палатке у Лозовой, эти два слова значили у него больше, чем у иного целая речь. — Тільки ти, командир, гляди. Чим вище злізеш, тим дужче тебе видко. І своїм, і чужим.

Воронин задержался на этом сером лице, на ясных, всё понимающих глазах. Ту же правду Судоплатов выговорил ему утром через стол, по-служебному. Дед сказал её лёжа, с пробитой ногой, без всякого Кремля — и оттого, что сказал её свой, которому жаль наперёд, она впервые легла куда надо.

— Догляжу, Дед. — Воронин накрыл ладонью его лежавшую поверх одеяла руку, сухую и горячую. — Ты поправляйся. Часть соберу — ты мне там нужен будешь. Без тебя некому держать, когда у меня рук не хватит.

Дед свёл губы в подобие улыбки — через силу.

— Зберу ногу — приповзу. Ти мене раніше часу не списуй.

* * *

С Озеровой он сошёлся не нарочно — на узле связи, куда зашёл за сводками с юга, без которых уже не мог, как не может без воды тот, кто долго шёл по жаре.

Она была на смене. Воронин увидел её через открытую дверь аппаратной — прямую спину телеграфистки, тёмную косу, уложенную низко, руку на ключе. Она работала, и он постоял минуту у косяка, не входя: ни одного лишнего движения, ключ стучал в тишине, выговаривая в эфир то, что складывалось где-то за тысячи вёрст в живое и мёртвое. Потом смену её сменили, и она вышла, и увидела его, и рука её — он успел заметить — выстукала по бедру короткий дробный ритм и стихла.

— Сергей Иванович. — Голос у неё был ровный, низковатый, как всегда; лицо она держала. — Живой. А по сводкам с юга думалось всякое.

— Живой, Лидия Андреевна. — Он отступил от косяка. — Вернулся третьего дня.

Они вышли в коридор, потом во двор узла — не сговариваясь, как выходят, когда сказать надо не при чужих, а сказать вроде и нечего. Двор был тесный, заставленный катушками кабеля, и пахло в нём весенней землёй и нагретой за день краской с заборов. Вечерело. Она остановилась у штабеля катушек, прислонилась плечом, сложила руки.

— Я слушала ту вашу станцию под Краматорском, — сказала она. — Помните, писала вам — замолчала перед делом. Так вот она потом заговорила опять, числа семнадцатого, на рассвете. Густо заговорила. Я тогда поняла, что началось, — раньше, чем сводки пришли. — Она поглядела на него прямо, тёмными своими глазами. — А вы это знали ещё в мае. Когда я вам про молчащий ключ писала, вы уже знали, что он заговорит и какого числа. Я по лицу вашему тогда не прочла, а теперь, задним числом, читаю.

Воронин выдержал её взгляд. Это было то самое, от чего он уходил всю зиму и всю весну, — она опять, своим путём, с другой стороны, нащупала ровно то, что он знал наперёд, и опять стояла перед ним с невысказанным «откуда».

— Я не знал, Лидия Андреевна, — сказал он. — Я складывал. По движению, по перехвату, по тому, как немец стягивал силы к корню. Это читается, если долго смотреть.

— Читается, — повторила она, и в голосе её был тот мягкий, сухой укол, что был ей свойствен. — Только все смотрели — и не прочли. А вы прочли — и до числа. — Она помолчала, не сводя глаз, и сказала не вопросом — выкладывая давно взвешенное: — Вам за это в Москву ездить не впервой. И возят вас не как старшего лейтенанта. Я на узле третий год, Сергей Иванович, я по тому, кого как везут, читаю чин раньше петлиц.

Она не спросила «откуда». Воронин выдержал и это.

— Возят, — не стал отпираться Воронин. — И возить будут чаще. Угадали.

— Значит, и слушать вас мне теперь чаще. — Она не отвела глаз. — Я ведь зачем вышла, Сергей Иванович. Не поздравить — поздравлять я не умею. Сказать. Что бы вы там ни носили и куда бы вас ни возили — пока я на ключе, у вас на юге есть пара ушей, которые слышат раньше сводок и которым не надо ничего объяснять. Это всё, что я могу. Берите, если нужно.

И тут Воронин сделал то, чего не делал за всю войну ни с кем: не ушёл от протянутого. Полтора года он держал всех на расстоянии вытянутой руки — своих по службе, чужую родню по легенде, эту вот женщину по тонкому льду полуправды; подпустить ближе значило когда-нибудь не уберечься и проговориться. А впереди была своя часть, новые ещё люди, и связь в чьих-то руках, которым он верил меньше, чем этим. И он шагнул через свою же черту — не словом правды, на которое не имел права, а делом, на которое право имел.

— Нужно, — сказал он. — И не парой ушей издали. Мне разворачивают часть, Лидия Андреевна, свою, с нуля. Связь там придётся ставить с земли. Пойдёте ко мне на узел — старшей? Я попрошу о переводе. Не обещаю тихо: где я, там скоро будет шумно.

Она не ответила сразу. Тёмные глаза её на миг стали другими — будто он сдвинул что-то, что и она держала про запас, не пуская в ход. Потом коротко, по-своему, кивнула — раз.

— Пойду, — выговорила она просто, как говорила всё, что у неё было всерьёз. — Где шумно, там и слышно лучше. — И суше, по-служебному: — Заодно и юг мне станет по наряду. А то я его покуда слушаю самовольно, чужой полосой в журнале, и начсвязи уже косится, с чего западница пишет Краматорск. У вас он будет мой по приказу — и журнал сойдётся. — И, помолчав, добавила тише, уже не про службу: — А то писать вам вслед, не зная, дойдёт ли, я за зиму наскучалась.

Это было сказано и тут же убрано обратно. Но сказано было. И оба это услышали.

— Там, на юге, не кончилось, — проговорила она, возвращая разговор на твёрдое, на их общее. — Немец не выдохся, он разворачивается. Не на Москву уже — ниже, к Дону тянет, к большой воде. Я по эфиру слышу. Долго ещё слушать.

— Долго, — сказал Воронин. Он-то знал, насколько долго и чем кончится там, у воды; но это была его ноша, не её, и он не взвалил на неё ни слова сверх того, что она и так несла. — Значит, будем слушать вместе.

Он достал из кармана две капитанские петлицы, что носил у груди третий день. Малиновое сукно, одинокая эмалевая шпала. Откладывать дальше было незачем: то, что названо наверху, к карману уже не пришьёшь, а пришивать к нему женщину, которая идёт за ним в шум, в прежней своей половинчатости он не хотел. И он приладил их при ней — там же, во дворе, на штабеле катушек, неловко, без зеркала, на ощупь продевая холодную застёжку через грубое сукно ворота. Озерова молча придержала ему отвёрнутый угол воротника, как держат своему, и убрала руку.

— Криво, — обронила она, оглядев. — Завтра при свете переколете. — И в первый раз за весь разговор у неё в углу рта дрогнуло что-то почти не строгое.

— Перекалывать не стану, — отозвался Воронин, опуская воротник. — Раз надел, так надел.

Он шёл от узла в сгустившихся сумерках, в чужой не по росту шинели, с двумя малиновыми петлицами на вороте. Завтра поутру он примет под руку свою наконец собственную часть. А послезавтра попросит о переводе телеграфистки Озеровой — и впервые за год с лишним потянет в свою жизнь живого человека сам, по своей воле, не отгоняя.

Предыдущая главаГлава 25 из 26Следующая глава