Через неделю пришло письмо из Лондона. Настоящее. Бумажное. В плотном конверте, с международной маркой и почерком, который я узнала бы даже под анестезией. Я стояла в прихожей с этим письмом в руках и чувствовала, как у меня под кожей одновременно поднимаются две волны. Первая — привычная, старая, разрушительная: он все еще хочет говорить со мной. Вторая — новая: а мне, может быть, уже и не надо. Это удивило меня даже сильнее самого письма.
Я долго не открывала. Положила на тумбу. Ходила мимо. Делала вид, что мне все равно. Ставила чайник. Мыла чашку. Перекидывала плед с кресла на диван. Макс зашел в прихожую, увидел конверт и сразу понял.
— От него?
— Да.
— Будешь читать?
Я пожала плечами.
— Не знаю.
Он кивнул и ушел. Без комментариев. Без «не надо». Без «зачем тебе это». Без ревности, которую мог бы иметь полное право почувствовать. Черт. Я еще не любила его до конца, но уже уважала так сильно, что это пугало.
В итоге письмо я открыла ночью. Конечно. Все худшие решения в жизни совершаются либо ночью, либо на голодный желудок. Письмо было коротким. Всего одна страница. Матвей писал, что Лондон оказался именно таким, каким и должен быть для человека, которому нечего терять: красивым, чужим и совершенно бессмысленным без того, с кем хочется делиться взглядом на город.
Он писал, что много думает. Что впервые за много лет остался наедине с собой и обнаружил неприятную вещь: он не так уж велик, как привык считать. Что больше не ищет оправданий. Что понимает, почему я ушла. Что больше не будет меня преследовать. И, наконец, главное:
> «Я не прошу вернуться. Я только хочу, чтобы ты знала: рядом со мной у тебя была не иллюзия. Все хорошее между нами было настоящим. Я испортил это своими руками, но не придумал. Если однажды ты простишь меня хотя бы как человека — этого будет достаточно. Живи. М.»
Я дочитала и долго сидела на полу у кровати с этим листом в руках. Странно. Не больно. Не остро. Скорее… грустно. По-настоящему грустно. Как плачут не о предательстве уже, а о мертвом. О том, чего больше никогда не будет. О мужчине, которого когда-то любила так, что сама себе завидовала. О женщине, которой была рядом с ним. О нас, которых больше нет и не будет ни в каком виде. Это письмо ничего не исправляло. Но впервые не пыталось вытащить меня обратно. И за это я была благодарна.
Утром я показала письмо Максу. Он прочитал молча. Потом отдал обратно.
— Что думаешь? — спросила я.
— Думаю, он наконец-то написал не для себя.
Я села напротив.
— И?
— И это, наверное, его максимум.
Я горько усмехнулась.
— Печально.
— Да.
Я покрутила письмо в пальцах.
— Мне не хочется ему отвечать.
— Тогда не отвечай.
— Но и ненависти уже нет.
Макс смотрел на меня очень спокойно.
— Это хорошо.
— Почему?
— Потому что ненависть — тоже форма привязки.
Я долго молчала. Потом вдруг сказала:
— Кажется, я отпускаю его.
Сказать это вслух было странно. Будто признаешь наступление весны после слишком долгой зимы — еще снег по углам лежит, еще пальто не убрано, а ты уже понимаешь: все. Переломилось. Макс ничего не ответил сразу. Подошел к окну. Постоял. Потом тихо сказал, не оборачиваясь:
— Я рад.
И мне вдруг стало так тепло, что захотелось подойти и уткнуться ему лбом между лопаток. Но я не подошла. Пока нет. Потому что теперь мне впервые было важно прийти к нему не из слабости. Не из боли. Не из благодарности. А из любви. И если она действительно уже росла во мне, то заслуживала не спешки, а правды.
--