Осмотр закончился где-то между третьим ударом его сердца и тем моментом, когда я перестала их считать.
Это было непрофессионально, и я знала это так же отчётливо, как учебные правила: шестьдесят-восемьдесят, ровно, без провалов. Пальцы лежали на его запястье уже не ради дела. Просто лежали. Жар шёл знакомый, драконий — тот, из-за которого я когда-то грела ему полотенца почти до кипятка. Теперь я просто грелась сама, как кошка у чужой печки, и печка была императорской.
Я умею держать чужие руки. Этому учат в первую очередь: нащупала точку, отсчитала пятнадцать секунд, отпустила. Тысячи запястий прошли через мои пальцы, и ни одно из них я не задержала ни на секунду дольше положенного. А это не отпускала уже минуту — и не могла найти в своей голове ни одной рабочей отговорки.
Под моей ладонью проступила узкая чёрная пластина — гладкая, тёплая. Я уже научилась понимать, отчего у него лезет чешуя: не от опасности вокруг, а от того, что эта опасность сама держала его за руку и не двигалась с места.
Я не отняла пальцы.
Он стоял близко. Ближе, чем накануне, когда мы оба шагнули навстречу и замерли. Теперь этого шага между нами не осталось вовсе.
— Анна.
Голос был тихий, совсем не императорский. Тот самый, которым он тогда пообещал «не предам».
От этого звука у меня под рёбрами глухо заворочалось что-то, не имеющее никакого отношения к моему обычно дисциплинированному сердцу.
Я знала это по чужим картам. Учащение, прилив, сухость во рту, расширенные зрачки — на бумаге это пишется в три строки и называется реакцией вегетативной нервной системы. А когда это с тобой, в полушаге от человека, чьё запястье ты держишь дольше положенного, оно называется совсем иначе. Это слово я себе не разрешала.
Я подняла глаза. Зрачок стоял вертикально, узко, по-драконьи — но не от ярости. Так зрачок ведёт себя, когда кто-то очень старается не сделать того, что хочет сделать.
Он держал себя так же, как держал боль: молча и в одиночку. Я видела, чего ему это стоит: бьющаяся жилка у виска, слишком ровное, натужное дыхание, ладонь, которая не двинулась в мою сторону ни на палец, хотя могла. Он не наступал. Он ждал — оставлял выбор мне, как дают пациенту право первого слова.
И я поняла: ещё секунда — и я сдамся.
Не он. Я.
Вот тогда включился врач. Не совесть и не девичья оторопь из книжек — просто холодная привычная вещь, что поднимается в голове, когда рука уже тянется к склянке, а глаз ловит в карте красную строку: противопоказано.
Я отняла пальцы. Опять первой.
Счёт три-ноль в пользу моей выдержки. И с каждым разом эта победа всё больше походила на поражение.
— У меня к вам противопоказание, Ваше Величество.
Он не отстранился.
— Это так теперь называется?
— Это официальный термин.
— У вас на всё есть официальный термин?
— На всё, что жжётся, — да.
— Тогда объясни термин, — сказал он. Не спорил — требовал диагноз.
И я заговорила. По-другому сейчас не получалось.
— Позволю себе увидеть в вас мужчину — перестану видеть пациента. А держу я вас в живых именно пациентом. Влюблённый врач мерит сердцем, а не мерой: дам слабину — и однажды рука дрогнет над тем, что раньше ставила не глядя. Так у меня уже было. Один раз. Второго я не вынесу.
Остальное он уже знал — я сама отдала ему эту историю после зала: маму, комиссию, ту, что не разорвалась на двоих. Поэтому он не спросил. Поэтому понял быстрее, чем я договорила.
— «Пока не выведу яд», — повторил он медленно.
— Пока не выведу яд.
Он молчал. Я тоже. Говорить было больше не о чем, а легче от этого не становилось.
Не вспыхнул, не спрятался за корону — просто принял. Потому что сам всю жизнь только и делал, что считал цену каждому шагу.
Злись он — мне было бы легче: на злость у меня в этом дворце давно готов ровный голос. А он согласился. И от его согласия моя правота стала вдвое тяжелее.
— Тогда я уйду, Анна.
Его взгляд скользнул по моим дрожащим пальцам.
— Потому что если я останусь, я не выдержу и попрошу тебя остаться. А если ты откажешься — я заставлю. И вот за это я возненавижу самого себя.
Он развернулся и ушёл. Сам.
Даже дверь за ним закрылась деликатно — единственная деликатная вещь за весь этот вечер.
На пальцах ещё держалось его тепло и гасло слишком быстро. Я смотрела на свою руку как на чужую: кто-то внутри меня только что сделал что-то разом безумное и правильное.
Стена, которую я выстроила, простоит. В его выдержке я не сомневалась: он не шагнёт ко мне, пока не позову. Скорее тихо умрёт от яда, чем переступит мою черту.
И от этого благородства хотелось выть.
Мой профессиональный долг сохранит ему жизнь. А меня, судя по всему, будет сохранять заварник в полотенце. Неравноценный обмен, Ковалёва, — но ты сама подписала.
Я посмотрела на свои руки — на правую, что ещё помнила его тепло, и на левую, что давно привыкла работать за двоих.
Работа. Немедленно работа — пока руки ещё помнят, что они инструмент, а не то, что он держал час назад.