Вы устали от глупости? Я тоже. Вы от бытовой глупости устали или от глобальной? Потому что я – от обеих. И вы, наверное, жаждете чуда? Будет вам чудо, и не одно.
Только давайте сначала разберемся с простыми фактами. Они тоже чудесны и тоже не налазят на голову. Жители планеты Земля живут на настоящей карусели. Космической карусели. Земля постоянно летит вокруг Солнца, не встречая сопротивления. Летит со скоростью около тридцати километров в секунду!
О! Так вот почему людям бывает тошно и у них кружится голова! На таких скоростях стошнит кого хочешь. А если еще учесть, что Земля и вокруг своей оси тоже вертится, говорят, со скоростью 1674 километра в час, то мне совсем становится не по себе. Любимое мною слово «стабильность» звучит как форменное издевательство при таком космическом беспокойстве.
Во времена Галилео Галилея[1] католические инквизиторы[2] поспешили и ошиблись. Они не успели вдуматься и понять, что открытые астрономией свежие факты говорят в пользу Бога, а не против Него. Посудите сами. Мы берем волчок и крутим его пальцами, чтобы он заплясал на месте. Или делаем то же с юлой. Сколько продлится их верчение? День? Час? Ну что вы! Минуту-две. Потом они лягут на бок и замрут. Энергия вращения иссякнет. Так Кто же это крутанул такую тяжелую планету, что она, не меняя скорости и не сбиваясь с маршрута, вот уже столько времени несется по точнейшей траектории в абсолютном холоде без дорожной разметки и светофоров? Ловкость Пальцев и силу Руки, сделавшей это, вы представляете?
Если бы ученые-доминиканцы[3] (а это была их работа – выискивать ереси) не поспешили отстаивать привычную модель мироздания, а вдумались в гелиоцентрическую теорию Коперника и прочее, у них в руках оказалась бы мощнейшая доказательная база в пользу Бога Всемогущего. Ну да ладно. Задним умом все крепки. И хорошо бы быть таким умным, как жена «потом».
Итак, мы летим. Летим постоянно, не останавливаясь, и вдобавок – вертимся. Эту высокоскоростную картинку совершенно невозможно представить. Но именно внутри нее мы и существуем. И каких вам еще чудес после этого? Стоит поверить в эти астрономические факты, и чем еще, скажите на милость, можно будет вас удивить?
Ну, разве что тем, что любая карусель вращается под музыку, и, значит, Земля тоже. Как я понимаю, до некоторых времен она вращалась молча. Потом родился человек по имени Иувал[4], «отец всех играющих на гуслях и свирели», и с тех пор голубой шарик носится на правах настоящей карусели, то есть его движение сопровождается мелодией.
Современные снобы утверждают, что музыкой, под которую Земля несется в космосе, является музыка Чайковского[5] по преимуществу. Дескать, ежесекундно на нашей планете исполняют, или репетируют, или слушают (в живом звуке или через устройства) что-то из Петра Ильича. Я не против Петра Ильича, и сам, если услышу что-нибудь из «Щелкунчика», не смогу оторваться – захочу слушать дальше. Но у меня есть свое мнение. Человеку необходимо иметь свое собственное мнение. Так мне еще покойный дед говорил. Выпускнику Императорского училища правоведения[6] я бы предпочел кантора церкви святого Фомы в Лейпциге. Говоря попроще, Чайковскому я предпочту Баха[7], и если уж нам суждено коллективно носиться в черном и холодном безвоздушии, то лучше делать это под аккомпанемент «Хорошо темперированного клавира»[8] или «Страстей по Матфею»[9].
Сам я не играю и не хочу копаться в причинах, что тому виной. Иногда мне даже кажется, что в генах моих, то есть в глубинах души моей, то ли тихо помер (но не завонялся), то ли тревожно уснул нереализованный музыкант. Вот почему я с тайным восторгом и еще более тайной завистью смотрю на людей, способных выдуть из флейты военный марш или заставить скрипку плакать.
И за Сеней-скрипачом, точнее за Семеном Ивановичем Юрловым, я наблюдаю с любовью и тайной завистью, описанной Мандельштамом[10]:
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.
Вы сейчас спросите: какой такой Семен Иванович? Так я вам отвечу сперва вопросом на вопрос: вы что, не знаете Семена Ивановича? Да это же интереснейший человек, к тому же наш современник. Вот он идет по улицам Москвы, неся в руках скрипичный футляр, чуть-чуть ссутулившись и бормоча что-то под нос. Спорю на ящик шампанского… Нет! Спорю на билет в Большой театр, что он сейчас гримасничает и передразнивает дирижера: «Прошу учесть, что у Баха главную роль играют не динамические оттенки, а фразировка, акценты… Не оттенки, понимаешь ли, а фразировка… Много ты знаешь, что у Баха играет главную роль. Клоун! Выскочка!»
Так он бурчит, слегка ссутулившись, идя по гранитной набережной вдоль Москвы-реки, иногда жестикулируя свободной от футляра рукой.
Оркестр, в котором солирует Семен Иванович, сейчас репетирует Баха, Концерт для скрипки с оркестром ля минор. Часть вторая. Это прекрасная музыка. Если бы с Семеном Ивановичем Юрловым не произошло то, что произошло (что я намерен вам рассказать), он все равно был бы настоящим героем. Одним из тех героев, кто терзает натертые канифолью струны и обеспечивает музыкальное сопровождение полету Земли вокруг Солнца, а также ее вращению вокруг своей оси.
Он идет пешком по улицам вечерней Москвы, которую очень любит, на встречу с женой, которую тоже очень любит. Как вам такая романтика? И не чудо ли это в мире, в котором, кажется, уже никто никого не любит, а только все друг друга используют? А я всегда говорил, что чудес много. Их только нужно уметь замечать.
У этой семейной пары есть правило – один раз в неделю ходить вместе в кинотеатр, и не какой-нибудь, а тот, где показывают старое кино, черно-белое и даже иногда немое. Оля, его жена, – искусствовед. Пренебрегаемые массовым зрителем старые фильмы, тот штучный товар, который гораздо чаще попадает под определение «шедевр», были для нее и пищей, и увлечением, и заработком. И хобби, и бизнес в одном флаконе, так как она ведет курс истории кино в нескольких московских вузах. И чтобы совместить приятное с полезным, она, если это возможно, берет с собою мужа. А тот соглашается ради любви к ней и на всякий случай – авось и ему понравится. Вот и сегодня они должны встретиться в «Иллюзионе» на Котельнической набережной, чтобы посмотреть «Симеона Столпника»[11] Луиса Бунюэля[12].
– Оля! – Семен Иванович заметил жену и помахал ей рукой.
Она тоже заметила его и, привстав на цыпочки, как когда-то в юности, когда они только встречались, помахала в ответ. Когда они сблизились, последовал поцелуй, не то чтобы страстный – какие там страсти на двадцать пятом году совместной жизни, – но и совсем не дежурный. Они по-настоящему любили друг друга, чему я не устаю удивляться.
– Почему ты опоздал?
– Гномик репетицию затянул. Полчаса умничал про фразировку и акценты. А что мы сегодня смотрим?
– Бунюэля. «Симеон Столпник». Пошли быстрей. Уже, наверное, началось, а фильм короткий.
И они поспешили в плюшевую утробу расположившегося на первом этаже сталинской высотки кинотеатра, практикующего показ ретроклассики. Через минуту они найдут свои места, которые можно было бы и не искать – в зале находилось человек пять-шесть зрителей, не больше, – и вперятся взглядом в черно-белое сновидение, движущееся по экрану.
Я не оговорился, назвав киносеанс сновидением. Откинувшись в удобном кресле, человек в кинотеатре похож на спящего с открытыми глазами. Если вы работали санитаром или служили в армии, то, конечно, видели ночью много спящих людей, собранных в одном месте, будь то больничные палаты или казарма. Это странное зрелище, доложу я вам. Даже страшное. Хорошо, если кто-то сопит или храпит во сне, а может, шумно переворачивается с боку на бок. А если нет, то это застывшее лежбище легко принять за поле мертвых, облитое лунным светом.
Точно так же странно смотреть со стороны на кинозал, заполненный народом. Все будто спят наяву, и все смотрят один и тот же сон. А если на всех еще надеть одинаковые очки, как в 3D-кинотеатре, то получится картинка из футурологического кошмара.
Сон и кино – это пассивное созерцание, где ты ни на что не влияешь, но при этом и полное включение в то, что видишь, сопереживание. Ты веришь происходящему на экране и сочувствуешь ему, как во сне, какая бы чушь или дичь перед тобой ни развивалась. Мы ведь во сне ничему не удивляемся. Случись тебе лететь, как птица, над черепичными крышами Венеции, или играть в карты с Клеопатрой, или забить гол в ворота, которые защищает Менделеев… ты будешь переживать это как само собой разумеющиеся события. Полное доверие при полном незнании, что произойдет на следующем витке сюжета. И тьма. Теплая тьма утробы, как тьма батискафа, спускающегося в глубину неизвестности.
Если все это сложить, то получится если не полное, то очень близкое подобие между сном и созерцанием кинореальности. И как сон, вторгнувшийся из неизвестных глубин со своей кашей впечатлений, помыслов и образов, противоположен сознанию ясного дня, так и киноэкран дает в темноте свободу всему тому, на что среди белого дня смотреть то ли страшно, то ли стыдно, то ли глупо.
Согласитесь, это страшные щупальца, лезущие тебе под кожу и даже глубже, не делая даже элементарного разреза. Кровь не льется, анестезия не нужна, а проникновение во внутренний мир совершается. Смысловая связь между просмотром фильма и сновидением давно известна специалистам. У них для этого даже есть свой специальный термин – «ониризм», от греческого όνειρο – «сновидение».
И даже по времени первые коммерческие кинопоказы братьев Люмьер[13], и на бульваре Капуцинок в Париже, и в Лионе, очень близки к выходу в свет монографии Фрейда[14] «Толкование сновидений». «Прибытие поезда на вокзал Ла-Сьота» совершилось в 1896 году, а фрейдовское Die Traumdeutung – в 1900-м. Причем «отец психоанализа» заявлял, что во сне мы возвращаемся на время в состояние бессознательное, аналогичное внутриутробному периоду жизни.
Так что «плюшевая утроба» – это не оговорка. Это довольно меткая аналогия в отношении зрительного зала. Жаль только, не мною придуманная аналогия, а напрокат взятая у одного нобелевского лауреата, сказавшего:
Мы вышли все на свет из кинозала,
Но нечто нас в час сумерек зовет
Назад в «Спартак», в чьей плюшевой утробе
Приятнее, чем вечером в Европе[15].
Поначалу Сеня и вправду уснул. Во-первых, потому, что коль киносеанс есть сновидение наяву, на нем уснуть – не грех. Во-вторых, потому, что он устал сегодня на репетиции и плохо спал в предыдущую ночь. А в-третьих, потому, что он был до мозга костей любителем звуков, божественных и гармоничных, а вовсе не движущихся картинок. «Неисправимый звуколюб», как иногда называла его жена, вычитав это словосочетание опять же у Мандельштама. На походы в «Иллюзион» он соглашался больше из любви к жене, чем к кинематографу. Жена же смотрела на экран глазами специалиста и даже делала в телефоне какие-то заметки.
– Сеня! Не спи! – Она легонько толкнула мужа в бок.
– А? Что? – Семен Иванович открыл глаза и изобразил на лице заинтересованное внимание.
На экране обросший косматой бородой очень худой человек, одетый в какие-то тряпки, стоял на высоком столпе коринфского, кажется, ордера и вокруг него на земле крутилась какая-то незнакомая жизнь. Люди, один другого страннее, приходили и уходили, о чем-то спорили, что-то спрашивали у косматого человека. Он, не сходя со столпа и ни к кому не прикасаясь, творил чудеса. Например, вору, которого поймали и которому отрубили кисти рук, он возвратил конечности. Правда, первое, что тот делает возвращенной рукой, это дает шлепок собственному ребенку, что как бы намекает на несовершенство даже чудесного добра. Дьявол хочет свести худого человека со столпа и в виде Иисуса Христа является со льстивыми предложениями.
– Оля, это бред, – произнес минут через десять Семен Иванович. – Что мы здесь делаем?
– Это не бред, невежда. Это классика.
– Кто этот мужик?
– Это древний святой, Симеон Столпник[16].
Сеня помолчал минуту и с кислой миной спросил опять:
– Кто снял этот фильм, француз? (Французов Сеня стойко недолюбливал.)
– Нет. Испанец. В каком-то смысле даже мексиканец. Тише. Я потом расскажу.
Сеня опять закрыл глаза, но уже не спалось. Тогда он открыл один глаз и постарался вникнуть в происходящее. Фильм действительно заинтересовал его, и он открыл второй глаз. Этот косматый, худой человек, величественно стоящий в полный рост на высоком столпе, и был Симеоном Столпником. Площадка на вершине столба, на которой он стоял, была со всех сторон ограждена защитными веревками. Видимо, для того, чтобы во сне обитатель этой рукотворной возвышенности не скатился и не грохнулся вниз. Но он, кажется, и не спал вовсе. Это внизу люди по временам затихали, побежденные сном, а Сименон знай себе молился Отцу, то поднимая худые руки вверх, то разводя их крестообразно в стороны.
К нему опять пришел дьявол. На этот раз он приехал в гробу из глубины пустыни.
– Почему здесь так много нечистой силы? – шепотом спросил Семен Иванович у супруги. – Как у Гоголя в «Вечерах на хуторе близ Диканьки»[17].
– Потому что Симеон – великий святой. Он раздражает дьявола своей святостью, и тот хочет ему во что бы то ни было помешать. Видишь, уже третий раз искушает его.
– Третий? А какой первый?
– Девочка, которая ругалась по-латыни. Ты что, проспал?
– Не знаю, – слукавил Сеня. – Может, просто не обратил внимания.
Лента в целом небольшая, всего сорок шесть минут. Гораздо короче привычных фильмов. Поэтому вскоре на экране развернулись последние сцены, где побритый Симеон в современной одежде сидит в каком-то баре с искусительницей. Искусительницу, вернее опять дьявола, но в новом обличье, играла все та же женщина, которая в виде Христа и в виде блудницы уже появлялась возле столпа. «Видимо, у них с финансированием было туго», – подумал про себя Семен Иванович, и в это время попал в яблочко. Денег на проект в далеком 1965 году у Бунюэля, действительно, не хватало, и этим объяснялся и урезанный хронометраж, и другие вынужденные скромности киноработы.
Семен Иванович тряхнул головой. Говоря по-простому, он что-то почувствовал, но ничего не понял. О главном герое он ничего не знал. Выдуманный это персонаж или реальный? Если реальный, то для понимания фильма надо что-то знать о нем заранее, а не так вот смотреть, как баран в новые ворота, и обо всем шептаться с женой. Надо хоть теперь, постфактум, найти поясняющую информацию.
В какое время происходило это стояние на столпе и в каком месте? И зачем он это делал? А главное, не было ясно: издевается автор над главным героем, смеется над ним или, наоборот, уважает его и даже восторгается. Как-то смутно чувствовалась смесь того и другого. Словно сердце и голова режиссера разошлись в разные стороны, и головой он уважает главного героя, а сердцем подсмеивается над ним. Или наоборот: сердцем любит его, а умом насмехается.
В зале зажегся свет, и, значит, та горстка зрителей, что еще недавно спали с открытыми глазами, проснулись. Сеня с женой двинулись в сторону зеленой стекляшки с надписью «Выход», и вскоре свежий воздух вечерней Москвы лизнул их в лоб и в щеки, как резвый пес, радующийся возвращению домой своих хозяев.
Какое-то время они шли молча. От Котельнической[18] до их дома на Новом Арбате минут сорок пять пешком, если не старыми ногами. А ноги у Сени и Оли старыми вовсе не были. Интеллектуалы оба, они хорошо знали историю родного города. Они знали, почему называется так или иначе очередная улица, кто из знаменитостей где жил и прочее. К тому же они любили болтать друг с дружкой, и им никогда не было скучно. Вот и сейчас, помолчав минут пять и свернув на Солянку, Оля сказала:
– Жаль, что таких фильмов не было в Союзе. В нашем детстве и ранней юности.
– Ты много потеряла, что не видела это раньше?
– Дело не в этом. Просто целые тематические куски из нашего кино были выброшены.
– Да там сплошной «опиум для народа». Ты что? В Союзе другое кино было, и тоже хорошее.
– А ты знаешь, что вскоре после изобретения братьев Люмьер на свет появились все жанры. Прямо все-все. В самые первые годы.
– Что, и обнаженка?
– Какая обнаженка? Настоящий разврат, +21 и хуже. Но не только это, а и комедия, и научная фантастика, детективы, ужасы. Ну, в общем, все жанры сразу освоили новую технику. Это на Западе, но не в России.
– А у нас что?
– У нас вскоре произошла революция и взяла кинематограф под полный контроль. Это было совсем молодое искусство, почти экспериментальное, и тут на взлете на тебе – полный контроль государства. А это что значит? Буржуазный разврат нельзя, но и религию тоже нельзя. Наши советские киногерои и грехов страшных не совершали – не положено было, но и веры никакой не имели.
– Половина человека получается. Людям искусственно отрезали и голову, и это… гм-м, ты поняла.
– Да, дорогой. Советская эстетика и этика намеренно делали из человека чурбан какой-то без низких страстей, но и без духовных порывов.
– Ты это только что поняла или раньше уже студентам рассказывала?
– Я это давно поняла, только никому еще не говори ла. А вот посмотрела «Симеона» и поняла: в Союзе этого бы никогда не сняли из-за идеологических табу. Но ты прав, и откровенную грязь тоже у нас не снимали. Так что в чем-то польза была.
Они прошли молча еще один или два квартала. Потом Семен Иванович спросил:
– Обожди. А Тарковский когда снимал своего «Андрея Рублева»?
– Сейчас скажу. Да, кажется, в том же 1965-м и начал снимать.
– То есть их в одно и то же время зацепило, Бунюэля – с Симеоном и Тарковского – с Андреем Рублевым.
Они уже миновали Китай-город[19], оставили справа Лубянку и пошли по малым улочкам мимо уцелевших дворянских усадеб и влепленных по соседству жилых домов разных эпох. Вон в том ресторане любил бывать Гиляровский[20]. А вот та усадьба в дни московского мятежа анархистов была на время занята ими и эсерами. В этом храме венчался Пушкин. А в этом часто бывал Суворов[21]. А там… А вот тут… Так, бредя сквозь известные с детства улочки и вспоминая все, что знаешь об этих домах и их обитателях из книжек, можно с великим наслаждением бродить по Москве ежедневно.
Между тем древняя столица с наступлением сумерек стремительно оживлялась тем праздным людом, который каждый вечер наполняет собой бесчисленные рестораны, бары и кафе. Москва гуляет, Москва богатая. Москва бьет с носка и слезам не верит.
Если хочешь в ней жить, надо с ней подружиться. Она привередливая и принимает не всякого. Даже тех, кто родился в ней, она временами берет на зуб для проверки прочности.
А уж бесчисленным приезжим, от «детей Востока» до провинциалов, стремящихся к «звездной» славе шоу-бизнеса, следует знать: Москва смирила единоверных соседей; перемолола внутри себя монгольских баскаков; выплюнула из пушечного жерла в сторону Польши прах Лжедмитрия[22]; сгорела, чтоб не даться французу, и воскресла из пепла; заставила немецкую машину остановиться у своих окраин… О! Сколько она уже сделала, Москва, а сколько еще сделает! Тот, кто думает, что ее «завоевал», скоро и неожиданно узнаёт, что Москва всего лишь играла с ним в «поддавки». И вот уже очередной завоеватель, ощущая боль от пинка чуть ниже поясницы, вынужден признаваться, что он поспешил признать себя победителем.
В глубине своей Москва сосредоточенно молчит, словно прислушивается к происходящему на поверхности, и молится. Кто не знает об этой глубинной молитве старой Москвы, то и Москвы совсем не знает. Это лишь на поверхности Москва делает вид, что она такая же, как все города мира: раскрашивается рекламой, стоит в пробках, лезет в небо дерзкими и высокими стекляшками, гуляет и пьет. Москва все умеет. И гулять тоже. Ресторанов и баров в ней не счесть.
Сеня и Оля шли домой по улицам любимого города, а множество людей, не скупясь ни на что, уже начали тратить время и деньги на ту иллюзию счастья, которую дарят напитки, музыка и праздная болтовня, если соединить их вместе. Призывные названия заведений, одно другого смешнее и оригинальнее, зажигались повсюду неоновым светом. И отовсюду звучала музыка. Вот из открытого окна проезжавшего такси прохрипело радио «Шансон». Из множества стеклянных дверей, то открываемых, то закрываемых посетителями, вырывались и назойливо цеплялись к прохожим стоны, визги и крики, по большому недоразумению нынче именуемые «музыкой». Человек с музыкальным слухом, более того – музыкант, вынужденно слышащий эти звуки, мучается так, как если бы над ним специально издевались.
О! Вы даже не догадываетесь, сколько страдания в мире сокрыто для избранных душ там, где большинство людей находят для себя истинное наслаждение! Когда до слуха Семена Ивановича доносилось в очередной раз что-то похожее на «Мама Люба, давай, давай», его лицо выражало неподдельное страдание, скрываемое, но все же не могущее скрыться.
– Финал фильма – сказал он, озираясь, – можно было бы и в современной Москве снимать. Столько шума и суеты! А что он вообще этой концовкой хотел сказать?
– Не знаю. Наверное, то, что мир изменился. И древние подвижники куда-то исчезли. Расселись вон, – она показала на плотно занятые уличные столики, – по барам. Или, может, что святость совсем исчезла и последних святых лукавый уже соблазнил.
– А ты про этот фильм раньше знала?
– Скорее, в целом про Бунюэля. Он мне всегда нравился. У нас дома где-то его автобиографическая книжка есть. А «Млечный путь»[23] ты помнишь?
– Не уверен. Про что это?
Она стала пересказывать ему сюжет «Млечного пути», все, что знала и про паломнический путь в Компостела; и так, беседуя, они дошли до своего дома на Новом Арбате, где их ждало новое откровение, вытащенное на свет только что увиденным фильмом.
Они жили на пятом этаже дома-книжки по той стороне бывшего Калининского проспекта, где расположен известный роддом Грауэрмана[24]. А напротив их жилища, наискосок расположен Дом «идеального быта» из фильма «Иван Васильевич меняет профессию»[25].
То самое здание, где управдом по фамилии Бунша очутился в древней Москве. С балкона именно этого дома в квартире инженера Шурика Грозный царь озирал расстроившуюся Москву и медленно, с наслаждением произносил: «Лепота!» А у подножия этого дома с древних времен привычно белеет красавица-церковь с ажурной колокольней и куполами, выкрашенными зеленой краской. Чудесно спасенный от слома в годы реконструкции Арбата, этот храм стоит на возвышенности, радуя глаз, и страшно представить, что этого красавца могло не быть, что храм мог сгинуть под ударами экскаваторного ковша в варварские годы «строительства коммунизма».
– Слушай, а эта церковь не Симеона Столпника часом? – спросил жену Семен Иванович.
– Точно! – Оля округлила глаза и всплеснула руками. – Мы же там Аркашу крестили. Представляешь, живем напротив и только сегодня об этом вспомнили. Давай зайдем.
– Да поздно уже. Закрыто, наверное.
– Да ведь два шага от нас.
– Ну, давай зайдем.
Они перешли по подземному переходу дорогу и подошли к храму. Он действительно был закрыт об эту пору, и супруги, благо что это рядом, вернулись к своему парадному.
– Да, – нажимая на кнопку лифта произнес Семен Иванович, – посмотрели фильм про Симеона и в тот же день узнали, что живем напротив храма Симеона. Да еще и сына в нем крестили, а как храм называется, узнать не удосужились. То же мне – знатоки города.
– Что ты бурчишь?
– Я не бурчу. Я говорю, что храм, где Пушкин венчался, мы с тобой знаем, а как называется храм, где сына крестили, нет. А он еще и Симеона Столпника.
– И что такого? Люди всю жизнь учатся. Разве не так?
Они поднялись на свой этаж, вошли в квартиру и стали неспешно раздеваться.
В тот вечер они поужинали привычно и хотели было привычно пойти спать. Но перед сном Сеня попросил жену рассказать ему хоть что-то о Симеоне: где он жил, где о нем написано. Оля, как смогла, рассказала. Что Симеон реально жил в Сирии, только она точно не помнила, в каком веке. Что был великий чудотворец и тяга к особенно строгой жизни проявилась у него с детства. Что маму его звали, кажется, Марфа[26] и она всюду следовала за сыном, разделяя с ним его молитвы.
Еще она говорила, что сам Бунюэль учился в иезуитском колледже и, конечно, со школьной скамьи знал про многих святых. Только в юности Бунюэль объявил себя атеистом и с Церковью порвал. Но порвал специфически. Интуитивно он с Церковью остался связан и называл себя «атеист по милости Божьей». Зато сама Католическая Церковь более сурово порвала с Бунюэлем, запретив все его фильмы. И те, что он снял, и будущие – авансом. А он был человек противоречивый и, хотя на словах был против не только Бога, но и всякой логичности, в фильмах своих глубже других прикасался иногда к религиозным темам.
Они порылись в интернете и обнаружили, что в тех далеких шестидесятых кроме «Рублева» и «Симеона» были еще религиозные ленты, наделавшие шума. Годом раньше «Симеона», в 1964-м, Пазолини[27] в Венеции представил свое «Евангелие от Матфея». Еще были какие-то латиноамериканские фильмы, в которых религия и борьба за социальную справедливость странно смешивались в то, что потом назовут «теологией освобождения»[28].
Из любопытного они узнали, что барабанный бой, под который в фильме происходят многие сцены, был записан в Арагоне во время реальной процессии на Страстной неделе, что в Латинской Америке происходит повсеместно, пышно и регулярно. И так они засиделись до полной темноты за окном, хотя супруга Сени была стопроцентным жаворонком и очень рано вскакивала по утрам, зато и вечером «выключалась» тоже раньше мужа.
– Больше всего в жизни, – зевая, сказала она, – Бунюэля интересовали сон и смерть. Эти темы постоянно эксплуатируются в его фильмах. Он и кино снимал как сновидение: без видимой связи между сценами, иногда без сценария. Этой своей связью с бессознательным он очень пришелся по вкусу сюрреалистам, но сам себя в готовые рамки старался не загонять. Знаешь, о чем он мечтал после смерти?
– О чем?
– Что ему будет позволено раз в пять лет тихо вставать из гроба, неузнанным пробираться к газетному киоску, покупать свежие газеты и узнавать, как именно страдает несчастный мир. Потом, говорит, я, успокоенный, лягу обратно, зная, что ничего в сущности не изменилось. Чудно́, правда?
– Правда. Только мне больше хочется про Симеона узнать, а не про Бунюэля. С этим-то все более-менее ясно.
И они проболтали еще какое-то время, пока Оля на глазах не стала зевать и клевать носом.
– Ну иди, иди. А то свалишься замертво.
– Нет. Идем со мной. Ты знаешь, что я без тебя не хочу и не люблю спать.
И они пошли в спальню, чтобы посмотреть еще одно кино с неизвестным сюжетом, каждый свое, как это обычно бывает с людьми ночью.
И в эту ночь (чего только в жизни не бывает!) Семену Ивановичу приснился Симеон Столпник. Это был кинофильм для одного зрителя. Во сне, который сам по себе – кинофильм, Семен Иванович смотрел кино, в котором сам же и принимал участие. Он был внизу, под столпом, среди толпы. Над ними было бездонное синее небо, и было жарко. Рядом с Сеней был и воришка, которому отрубили руки, и его жена с малышом, и мерзкий карлик, и его коза, и еще много самых разных людей, включая дирижера Сениного оркестра. А Столпник стоял наверху с развевающейся бородой и с распростертыми руками. Он молился. Слова молитвы было хорошо слышно, но Симеон говорил на своем языке, видимо на сирийском, и смысла Семен Иванович понять не мог. Потом Столпник прекратил молитву и посмотрел вниз, прямо на Сеню. Всё вокруг замерло.
– Красота без Бога – обман, – четко и громко по-русски произнес святой, глядя в глаза именно Семену Ивановичу. Именно ему и никому больше. – Повторяй!
– Красота без Бога – обман, – робко повторил Семен Иванович.
– Громче!
– Красота без Бога – обман, – чуть громче повторил Семен Иванович.
– И доброта без Бога – обман. Ее нет. Повторяй!
– Доброта без Бога – обман. Ее нет, – повторил дрожащим голосом Семен Иванович, и люди вокруг него вдруг все повернули в его сторону свои любопытные лица. И дирижер оркестра, Гномик, тоже с любопытством смотрел на Сеню. В жизни Семен Иванович привык к тому, что сотни глаз смотрят на него из глубины концертного зала. Но это было что-то совсем другое.
– А что же тогда есть? – повышая голос, спросил Симеон и чуть-чуть склонился вниз, как бы заглядывая Сене попристальнее в глаза. Отвечай!
– Я… Я не знаю, – робко произнес Семен Иванович и развел руки в стороны. В одной руке у него была скрипка, а в другой – футляр от нее.
– Он не знает! – шаляпинским басом произнес Симеон, выпрямился и во весь голос засмеялся.
– Он не знает! Он не знает! – зашумела, повторяя слова святого, толпа.
– А вы?! Вы знаете? – закричал вдруг от приступа то ли смелости, то ли отчаяния Семен Иванович, поворачиваясь направо и налево к окружавшим его людям. Но они смеялись вместе со Столпником и не собирались отвечать.
– Он не знает!
– А ты! Ты сам знаешь? – набравшись смелости, крикнул тогда Столпнику Семен Иванович. – Знаешь?
– Знаю, – сказал тот. И помолчав, добавил: – Без Бога нет ничего!
На этих словах он склонился к Семену Ивановичу так низко, как позволяла ограда на столпе. Он все так же стоял на своем месте, только в следующий миг глаза его почему-то приблизились к Сене очень близко. Так близко, что в его зрачках Семен Иванович увидел свое отражение. Он видел себя маленьким, с разведенными в стороны руками. В одной руке у него была скрипка, а в другой – футляр от нее.
– Без Бога нет ничего, – повторил Семен Иванович, глядя на свое отражение в зрачках Столпника, и… проснулся.
Последнее слово «ничего» он произнес уже проснувшись. Так бывает, когда ты кричишь, к примеру, во сне и просыпаешься с реальным криком. Точнее, с его окончанием, со вкусом последнего слога на языке.
– Сеня, ты что? – сонно промямлила супруга.
– Ничего, ничего. Спи.
Осторожно, чтобы не разбудить до конца жену, он вылез из-под одеяла, набросил на плечи халат и на цыпочках вышел на кухню. Там он присел на стул и отдышался. Сон, как живой, стоял у него перед глазами. Он пошарил в кухонном шкафу, нашел початую бутылку виски (года два Юрловы могли пить одну бутылку), налил полстакана и выпил залпом. Минут через пять тепло побежало по телу, и Семен Иванович обмяк. Но спать не хотелось, а электронные кухонные часы показывали всего лишь 2:13. Была еще глубокая ночь.
Понимая, что вряд ли заснет, Семен Иванович на цыпочках пробрался в спальню, взял с тумбочки ноутбук и так же тихо вернулся на кухню.
«Симеон Столпник» – напечатал он в графе «поиск» и, когда Google разродился целым ворохом ссылок, углубился в чтение.
Среди ночи Ольга Павловна – пора назвать ее и по отчеству (это для Сени она – Оля, а для нас почтенная и уважаемая женщина в возрасте сорока с копейками лет должна хоть иногда именоваться более серьезно) – так вот Ольга Павловна проснулась, пошарила рядом с собою рукой и тихо позвала мужа:
– Сеня-а-а. Сеня, ты где? Ты же знаешь, я не люблю спать без тебя.
Она действительно спокойно спала, только если слышала рядом сопящего мужа и могла прикоснуться к нему ладошкой или прижаться всем телом.
С кухни послышалось:
– Я здесь. Спи.
Ольга Павловна, зевая, встала и, набросив на плечи халат, пошла на кухню. Семен Иванович сидел за кухонным столом напротив окна, из которого виднелся белеющий в ночи храм Симеона Столпника. На столе перед мужем стоял раскрытый ноутбук. Приблизившись к экрану и прищурившись, Сеня читал статью из Википедии. Разумеется, о Симеоне Столпнике.
Краем глаза увидев жену и не отрываясь от монитора, он сказал:
– А ведь он действительно был. Даже дата смерти точно указана – второго сентября 459 года. Я думал это фантазия какая-то, а это реальная история. И столп его был высотой чуть не в пятнадцать метров. Начинал он со столпа поменьше, а потом все увеличивал и увеличивал его. И стоял он на нем, представляешь, тридцать семь лет! К нему императоры приходили за советами и благословениями. И мать внизу стояла, прям как в кино.
– Знала бы я, что так впечатлишься, никогда бы не повела тебя на этот просмотр. Пошли спать.
– Сейчас приду. Иди ложись.
Ольга Павловна, зевая и ворча, направилась в спальню с закрытыми глазами, на автопилоте, а Сеня так и остался читать статьи о Симеоне Столпнике и путешествовать по ссылкам, чтобы объемнее и масштабнее узнать об этом неожиданно появившемся в его жизни человеке.
Утром Ольга Павловна проснулась раньше. Сеня, видимо полночи проведший за компьютером, крепко спал. Стараясь не разбудить его, она аккуратно выскользнула из-под одеяла и направилась в ванную. Воду тоже громко не открывала и старалась не петь (что было у нее по утрам в обычае), чтобы не тревожить сон мужа. Потом тихо прошла на кухню и занялась приготовлением завтрака.
Сеня, однако, вскоре проснулся и с заспанным видом появился в дверном проеме кухни. На сковородке шипела яичница, а Ольга Павловна, потешно пританцовывая, тихонько напевала (все же не смогла сдержаться): «Мама Люба, давай, давай».
– Оля! Ты можешь прекратить… пожалуйста! Ты же знаешь, как меня выводят эти однотипные секвенции[29] в натуральном ладу!
– Прости, прости. Я тебя не заметила. Садись.
Она поставила на стол тарелку с яичницей и чашечку кофе. Сама села напротив и стала намазывать масло на кусочки белого хлеба.
Какое-то время они ели молча. Семен Иванович медленно жевал и смотрел в окно. Но было понятно, что взгляд его не фиксирует то, что находится за окном, а обращен внутрь и занят рассматриванием каких-то внутренних картин. Через пару минут он произнес, словно разговаривая сам с собою:
– Симеон и вправду историческая личность. Жил в Сирии в четвертом-пятом веке. Придумал новый вид христианского подвига – столпничество. До него на столпе никто не стоял. Никому даже в голову такое не приходило. Когда он начал свое неслыханное дело, его знаешь как проверили? Послали монахов сказать: «Слазь оттуда». Причем если бы он начал отнекиваться, что-то доказывать, то его надлежало стащить со столба силой. Это значило бы, что он чокнутый. А он послушно полез вниз. Тогда посланные сказали: «Ладно. Лезь обратно». С тобой, мол, все в порядке.
– Дзен-буддизм какой-то, – сказала жена, садясь напротив. – Слазит – оставайся, не слазит – силой стащи.
– Это его на смирение проверяли. У них самое главное, оказывается, это смирение. Об этом всюду пишут. Как раз то, чего у нас в помине нет.
– У них, это у кого?
– У монахов. Это, как я понял, особенные люди.
– Да? И чего в них особенного? Три глаза? Четыре руки?
– Ну, например, к Симеону этот приходил, – тут Сеня приставил к голове вилку и нож, как рожки, – дьявол, понимаешь? Подогнал к столпу огненную колесницу и говорит: «Залазь! Ты уже святой. Я тебя на небо отвезу». В кино этого не показали.
Оля, жуя и изображая на лице искреннее любопытство, произносит с полным ртом:
– И?
– И он уже заносит одну ногу, чтобы зайти на колесницу, а потом вспоминает, что нужно перекреститься. Крестится и, – тут Семен Иванович в азарте лупит ладонью по столу, – колесница исчезает! Понимаешь? Рогатый исчез. А Симеон наказывает себя за то, что так опрометчиво поддался на лесть. Причем он наказывает ту ногу, которую поднял. Он на нее становится и стоит на одной ноге, как цапля, пока нога от неподвижного стояния не загнила.
Сеня находится в явном азарте, и ему не терпится поделиться тем, что его самого так увлекло. О сне же и о том, что его изрядно испугало, он решил супруге не говорить. У них вообще в обычае было беречь друг друга от плохих новостей, и если кто-то из них узнавал или переживал нечто неприятное, то вторую половину он берег максимально, переживая и страдая в одиночку.
Ольга Павловна слушала с большим удивлением. Таким возбужденным она не видела мужа уже очень давно. В ее глазах можно прочесть сменяющие друг друга удивление, ответный азарт, игривую насмешку.
– Нога загноилась, в ранах завелись черви, и Симеон, когда они выползали, пихал их обратно в рану со словами: «Ешьте, что вам Бог послал».
– Сеня, прекрати. Не за столом же.
Сеня замолк, но на лице его застыло выражение удивленного ребенка, которому взрослые разрешили залезть внутрь настоящего космического корабля.
Ольга Павловна решила понизить градус беседы.
– Это очень давно было. Со временем любое большое событие обрастает домыслами, видоизменяется в фольклоре. Вряд ли оно так и на самом деле было. Магомет на чудесном коне летал на небеса. Садко на гуслях морскому царю играл. Какая-то метаморфоза и с Симеоном случилась. Это свойство человеческого воображения. Ешь.
– Да, но Садко[30] – это мифическая личность, а Симеон-то был. Прости, я сейчас.
Семен Иванович встал из-за стола и прошел в уборную. Через минуту послышался звук сливного бачка. Когда он вернулся на кухню, жена встретила его с хитрецой во взгляде.
– А как он там нужду справлял, в Википедии не написано?
– Так он почти не ел ничего и не пил.
– Но что-то же все-таки ел? Следы жизнедеятельности оставались?
– Слушай, это ерунда. Меня это не смущает. Дождь смывал, ветер сдувал. Да и ел он – не сравнить с нами, как птичка. В конце концов это и есть подвиг – не иметь никаких удобств и жить буквально как птица. «Птицы небесные не собирают в житницы»[31]. Ты не помнишь, где это написано?
– Не помню. Я в душ. Кстати, он же там еще и не мылся. Так ведь?
Ольга Павловна оставила Сеню на кухне одного, а тот, погруженный во что-то свое, бормотал сам себе: «Мылся, не мылся. Какая разница? Дело совсем не в этом».
Вот интересно: если бы не сон, так властно ворвавшийся в сознание Семена Ивановича, если бы не поразительная живость этого сна, может ли сам факт знакомства с житием древнего святого зацепить современного человека? Меня, например, этот вопрос жутко интересует.
Дело в том, что современного человека трудно удивить. У этого поверхностного всезнайки на все есть готовые ответы. Знающий вроде бы так много, современный человек перестает что-либо понимать. Не удивляйтесь. «Знать» и «понимать» – это совершенно разные понятия. Понимать – значит любить. Орган понимания и орган любви один и тот же. Это – сердце. Сердце, а не мозг. Не зря древние египтяне сердце умершего человека, как и печень и другие важные органы, сохраняли в специальных конобах, а мозги выбрасывали. «Мозги нужны для производства соплей», – думали египтяне, и я аплодирую этой интеллектуальной смелости.
Воображение, память и прочие свойства сознания они приписывали сердцу. Даже до днесь в английском «знать наизусть» звучит «to know by heart» – «знать сердцем». Не мозгом, а сердцем. И это у англичан – самых приземленных и материалистичных людей на планете.
А современный человек все свои высшие способности приписывает именно мозгу. И пропуская сквозь свою несчастную, перегруженную голову массу ненужной информации, современный человек гордится всезнайством. Но он ничего не любит и мало во что способен по-настоящему проникнуть.
В собственных глазах он кажется себе образованным, цивилизованным, словно стоящим на самой вершине огромной пирамиды, именно для него построенной. Все поколения живших когда-то людей он мнит дикарями, годными лишь на то, чтобы лечь в основание той самой пирамиды, на вершине которой должен стоять он. Ни на секунду современный человек не способен подумать и представить, что люди, жившие до «эпохи мобильных телефонов», были умнее и глубже его. Что ими двигали глубокие и сильные чувства, что у них были яркие озарения, что жизнь их была полна открытий, побед и находок. По сути, современный человек ужасно обмельчал, но при этом же усвоил себе ложную мысль о своем величии. «Голый король»[32] датского сказочника в чистом виде.
Что же касается людей искусства, то с ними все еще сложнее. Человек искусства болеет недугами эпохи наравне со всеми современниками. Если эпоха развратна, то развратно и ее искусство. Если эпоха любит только деньги, то так же обстоят дела и в творческих цехах. У гордой эпохи творчество смердит гордостью. Но все же у людей искусства есть возможность прикоснуться к трудам настоящих гениев, вдохнуть особый воздух то ли вечности, то ли Божественного присутствия.
Они ведь знают, что Брунеллески[33] выше Корбюзье[34], что Рафаэль[35] лучше Малевича[36], а вершина по имени Иоганн Себастьян Бах просто недоступна тысячам пигмеев с дипломом о музыкальном образовании. Не с формальной точки зрения недоступна, не в смысле «попадания в ноты», а с точки зрения внутреннего содержания. И старые полотна, старые чертежи и старые нотные тетради добавляют людям искусства страдания. Проживая на правах обывателя общую для всех эпоху с ее торжеством мелких интересов, они сохраняют в себе тоску по идеалу, когда-то пойманному или внезапно почувствованному древними мастерами. Эта высокая тоска способна их – людей искусства – убить или искалечить. И сюжет о продаже души в обмен на гениальность и всемирное признание вовсе не выглядит для людей искусства чем-то фантастическим. Наоборот, некоторые из них готовы прямо сегодня к визиту Незнакомца, который предложит им неслыханный талант вместе с неслыханным успехом, а взамен попросит лишь подписать какую-то бумагу и зачем-то собственной кровью.
Семен Иванович был талантлив. Не гениален, но талантлив выше среднего. И он был горд. Что еще нужно, чтобы быть несчастным? Отличить гения от посредственности талант умеет. Но и свою невозможность стать гением талант тоже видит и осознает. А это, друзья мои, подлинная мука. Пушкинский Сальери[37] – добротный мастер, но не гений. При этом никто, как он, не может дать оценку гению Моцарта[38].
Все остальные просто наслаждаются, и лишь Сальери понимает масштаб гениальности «гуляки праздного». Здесь начинается Каинова мука, способная довести человека до любого злодейства, вплоть до убийства или самоубийства.
Семен Иванович вряд ли убил бы себя сам. И вряд ли даже подумал бы об убийстве хотя бы дирижера, который, как ему казалось, занял его место в оркестре и которого Семен Иванович за глаза презрительно называл Гномиком. Но он носил глубоко в себе эту муку стареющего человека, которому уже не достичь славы всемирно известного исполнителя. И он, конечно, страдал от музыкальной дичи, под аккомпанемент которой проходит наша повседневная жизнь. А еще он боялся будущего, которое ничего ему уже не обещает, кроме усугубления сердечных страданий и постепенного ухода на обочину жизни.
В этот момент и в этом состоянии в его жизнь внезапно пришел сирийский монах пятого века, Симеон Столпник. Конечно сон, именно сон носил характер откровения. Тогда во сне Семен Иванович повторил вслед за Столпником, что без Бога нет ни красоты, ни доброты. Но одно дело повторить это во сне от страха, а другое дело – понять до конца и наяву, что слова эти правдивы до самого донышка. До этого Семену Ивановичу еще было далеко.
Его, как тщеславного человека, привыкшего к аплодисментам, скорее могло поразить то, что весь мир может быть у твоих ног не только в том случае, когда ты блестяще исполнил программу и стоишь на сцене, принимая овации. Странно, что ты вообще можешь быть глух и нем к чужому мнению о тебе, а мир все равно будет толпиться у подножия твоего странного жилища, вознесенного на птичью высоту. И никакой скрипки или виолончели не надо, а достаточно только звуков твоего голоса, чтобы им внимали с жадностью. Короче, оказалось, что при жизни Симеон никуда не путешествовал, а после смерти совершил путешествие в Москву и, приблизившись к Семену Ивановичу Юрлову, влепил ему звонкую пощечину, от которой в голове Сени обрушились все привычные понятия и приоткрылась дверца в какую-то другую жизнь, о существовании которой он совсем недавно вовсе не подозревал.
Вторжение сирийского столпника в жизнь московского скрипача все-таки оставалось делом частным и за границы семьи Юрловых до времени не выходящим. Мало ли кто из нас кем или чем вдохновлялся. Мало ли кто из нас был поражен чьей-то удивительной жизнью, полной чудесных и невообразимых событий. Размеренная жизнь, бытовые привычки и повседневные обязанности какой хочешь волшебный корабль способны бросить на скалы суеты и разбить вдребезги.
Ольга Павловна продолжала читать лекции. Семен Иванович продолжал ходить на репетиции и выступать с концертами. Разве что иногда он стал захаживать в соседнюю церковь Симеона Столпника. Именно не ходить, а захаживать. Если службы не было, он покупал одну или две свечи, зажигал их перед образом и, глядя на свечное пламя, думал о чем-то. Если шла служба, становился в уголок и пытался слушать. Слова молитв плохо заходили в его сознание, а если и заходили, то выходили вон, ни за что не зацепившись. Исключение составляли странные слова, однажды им услышанные. «Изведи из темницы душу мою»[39], – протяжно и звонко продекламировал как-то раз женский голос, и хор ответил: «Исповедатися имени Твоему». Эти слова Семен Иванович почему-то запомнил. «Изведи из темницы душу мою».
Куда интереснее было с музыкой. При всей технической простоте кое-что из песнопений поражало его и приносило неведомые чувства, лучше всего подходящие под словосочетание «тихая радость». Он и читал, и слышал, что некоторые композиторы прошлого, например Чайковский, ходили на службы и даже пели в хоре, чтобы, как они выражались, «настроить душу». Эта совершенно непонятная до времени фраза теперь приоткрыла Семену Ивановичу свой смысл. Впрочем, хор временами фальшивил, и наш скрипач испытывал ту самую привычную боль, которая преследует обладателя абсолютного слуха, погруженного в атмосферу невольных или намеренных какофоний.
Еще одним, сопутствующим откровением для Сени было то, что в родной, как казалось, русской церкви он был иностранцем. «Надо же, – думал он, – ничего не знаю». О Древнем Египте русский интеллигент может знать больше, чем о русском храме, о его убранстве и богослужениях. Это стыдно, но, как и «голый король», люди этот стыд не ощущают. И только советский период истории нельзя винить в этом массовом невежестве. Как позже узнал Сеня, Тургенев путал «кадило»[40] и «паникадило»[41] в своем девятнадцатом веке и был в храме таким же иностранцем. Семен Иванович чувствовал, что иконы со стен смотрят на него с немым укором, и постепенно, на ощупь начал восстанавливать свою культурную идентичность. Он стал принюхиваться, прислушиваться и присматриваться.
Так было до одного прекрасного дня, когда Семен Иванович буквально вломился в дом с торжественным криком:
– Оля! Оля! Я завтра лечу в Сирию! В Пальмиру![42]
– Разуйся, оглашенный. Я пол помыла.
– Я лечу в Сирию. Будет концерт. Ты – со мной. Я условие поставил.
– Сеня, сядь. Выдохни. Какая Сирия? В чем дело?
Семен Иванович сел, попробовал овладеть дыханием и продолжил несколько тише и медленнее:
– У оркестра Мариинки гастроли в Пальмире. Там от террористов что-то освободили. Ну, собственно Пальмиру и освободили. В общем, первая скрипка Гергиева Лёва Вайнер лететь отказывается, войны боится. А в программе «Чакона» Баха. Гергиев говорит, что в России если не Вайнеру, то только Юрлову это по плечу. Ну, помнишь, как у Ахматовой:
А мне в ту ночь приснился твой приезд.
Он был во всем… И в Баховской чаконе,
И в розах, что напрасно расцвели…
Сеня сгреб жену в охапку и попытался прокрутить ее в движении вальса. Получилось довольно неуклюже.
– Стой. Какая Пальмира? У меня во ВГИКе семинар по Бунюэлю.
– Поездка только на три дня. Можешь замену поставить. Билеты уже куплены. Туда и обратно.
– Ладно, ладно. Только чего ты так радуешься?
– Не знаю. Все-таки Гергиев, Бах и…
Что должно было прозвучать после «и», Сеня проглотил и замолчал.
– А это не опасно?
– Нет. Там наш контингент. Вайнер просто трусит. Меня солидные люди уверяли – бояться нечего.
– Ладно. Полетим в Сирию. Хотя я ужасно не люблю жару. А когда вылет?
– Завтра.
– Как завтра? Так нам надо уже собираться.
– Соберемся. Не страшно. С одной сумкой поедем. На три дня ведь только.
Раз уж зазвучала Сирия, поясним, что у нашей повести есть свой «хронотоп», единство места и времени. Место – столица нашей родины и, как пел Магомаев, «лучший город Земли», Москва. А время – события в Сирии.
В 2015 году после нескольких лет гражданской войны правительство Башара Асада[43] попросило Россию о вводе своего контингента в Сирию для борьбы с джихадистами[44]. Россия, в свое время изрядно помучившаяся с радикальными исламистами на Северном Кавказе, ответила положительно. Это был какой-то новый геополитический узел. Большие игроки схлестывались в жестоком поединке на территории третьей страны. Наши парни под старый звон об «интернациональном долге», как когда-то в Афганистане[45], появились там, где радикальные исламисты[46] начали кровавую возню за создание Всемирного Халифата. Только теперь надо было избежать ошибок Афгана и вместо беззубого советского «человеколюбия» действовать жестко и осторожно. Так медленно, но неуклонно война опять стала входить в новостную повестку и в сознание русских людей.
На Украине уже отбушевал Майдан[47]. Уже сгорел Дом профсоюзов, превратив в пепел вещественные доказательства самых жутких преступлений. Уже была цинично расстреляна своими же «Небесная сотня»[48]. Западным кураторам наверняка присвоили очередные звания и выплатили денежные премии. Свою черную работу они сделали на «отлично». Правительство Порошенко[49] повело войну с пока еще собственным народом в Донбассе, и было ясно, что добром все это не кончится.
Обыватель редко во что-то серьезно вникает, пока пламя истории не лизнет его собственные пятки. А если обыватель еще и человек искусства, то осознания исторического момента от него не ждите. Семен Иванович к политике относился брезгливо и свысока, как и подобает зависшему между небом и землей служителю муз. Тот концерт, на который он был приглашен в качестве первой скрипки, тешил его творческое самолюбие, но и обещал путешествие в те места, где жил в свое время святой Симеон. Остатки того столпа, с которого Столпник склонялся к Семену Ивановичу во сне, должны были все еще стоять под синим небом сирийской пустыни. Оля, к счастью, согласилась, две дорожные сумки были наскоро собраны, и спецборт с музыкальным десантом отбыл в жаркую древнюю страну, где жарко было не только от привычного солнца, но и от боевых действий, к которым нельзя до конца привыкнуть, даже если ты солдат до мозга костей.
Пятого мая 2016 года в освобожденной Пальмире концерт Мариинского театра[50] состоялся.
Все прошло на ура. Гергиев был на высоте. С работоспособностью, превышающей человеческие возможности, он был готов ехать куда угодно и играть сколько хочешь долго на местах недавних боев, как это было уже в Цхинвале[51]. В программе кроме Баха были С. Прокофьев[52] и Р. Щедрин[53]. «Россия 1» вела прямую трансляцию. Концерт официально назывался «С молитвой о Пальмире. Музыка оживляет древние стены». Отдельно выступление посвящалось убитому боевиками радикальных исламистов смотрителю Пальмиры Халиду Асааду[54] и Герою РФ Александру Прохоренко[55], погибшему при освобождении этой исторической жемчужины. Сеня играл великолепно.
Все российские газеты и многие зарубежные написали о прошедшем мероприятии, отметив, что сей триумф культуры (так и сказали) символизирует протест против варварства и религиозного экстремизма. Впрочем, не только об этом писали газеты. Мусорные новости в эпоху «свободы слова» во всем мире таковы, что любая важная информация предваряется и сопровождается всяким новостным шлаком и в результате тонет, не получая должной оценки. «Интерфакс», например, в сей день сообщил также о том, что продажи текилы в США удвоились по сравнению с 2002 годом; в Антарктиде нашли окаменелости динозавра; а на улицах Новосибирска появились баннеры с изображением Сталина.
Как и планировалось, поездка была даже не на три, а всего лишь на пару дней. Изрядно помучившись от жары и толком ничего, кроме развалин той самой Пальмиры, не увидев, семья Юрловых готовилась лететь домой. Даже если бы времени было больше, они вряд ли смогли бы посмотреть местные красоты. В республике шла гражданская война. В относительно спокойных местах до конца спокойно не было. Из соображений безопасности эфэсбэшники, сопровождавшие оркестр, настоятельно рекомендовали сидеть безвылазно в отеле.
Отели. В них проходит добрая треть жизни гастролирующего артиста. Сеня помнил провинциальные российские отели конца девяностых, с телевизорами, которые не работали, с окнами, которые не открывались, с барами на первых этажах, где до утра сидели местные «ночные бабочки» в ожидании клиентов. В нулевых все сильно стало меняться. У отелей появились оценочные «звезды качества», иногда никак не соответствующие уровню сервиса. Но окна стали открываться, в холодильниках появился свой мини-бар, по телевизору стало возможно, за отдельную плату, смотреть западное кино, включая «клубничку». Относительный комфорт в отельный бизнес пришел вместе с легальным развратом. Сеня был домашним человеком и неизменно мучился на казенных койках современных постоялых дворов. Здесь, в Сирии, в целях безопасности большинство наших поселили на российской военной базе в Хмеймим. Но Семен Иванович проявил чудеса упертости и уговорил начальство разрешить ему переночевать в Алеппо[56]. Честно говоря, этот разрушенный и разграбленный боевиками город ничем не привлекал, наоборот, всем видом отпугивал гостей. И надо было иметь какую-то серьезнейшую мотивацию, чтобы ночевать здесь, без кондиционера, в жарком номере, на сырых простынях, под регулярные крики муэдзина. Но серьезнейшая мотивация у нашего героя была.
До сбора группы в Хмеймим перед отлетом оставалось всего часов пять, когда Сеня стал заговорщически ластиться к супруге. Та грешным делом подумала, что у мужа на уме в кои-то веки исполнение супружеского долга, который в повседневной суете месяцами не выполнялся. Место не располагало, но «с милым рай и в Алеппо». Включившись в игру, она стала лукаво отнекиваться, мол, времени нет, мол, «дома, Сеня, дома», когда Семен Иванович проворковал ей на ушко:
– Ну зайчик. Ну здесь только каких-нибудь тридцать пять – сорок километров.
Ольгу Павловну будто ударило током.
– Какие тридцать пять километров? Ты о чем?
– О Симеоне Столпнике. О монастыре Калат-Симан. Это здесь недалеко. Представляешь, мы совсем рядом. Рядом от того места, где он на своем столпе стоял. Ну грех, право, не поехать. Когда мы еще здесь будем?
– Ты с ума сошел. Мы на самолет опоздаем!
– Не опоздаем. Я все рассчитал. Вот смотри. – Он достал из брючного кармана какой-то рекламный буклет и стал читать: – «Монастырь располагается в сорока километрах от сирийского города Алеппо, рядом с римской дорогой, соединявшей Алеппо и Антиохию. Инициатива строительства монастыря принадлежит последователю Симеона – святому Даниилу Столпнику[57]. Он обратился к императору Льву Первому с просьбой увековечить память учителя».
– Боже! Так это ты все спланировал заранее! И притащил меня сюда ради поездки в этот монастырь! Совести у тебя нет! Знала бы заранее, никогда бы тебя на тот фильм не повела.
– Ну, успокойся, зайчик. Смотри: «Строительство началось при императоре Зиноне[58] и продлилось пятнадцать лет. На вершине холма был построен мартирий, ставший самым грандиозным культовым строением той эпохи…»
И он продолжил читать из буклета с тем азартом, с каким обладатель лотерейного билета читает результаты розыгрыша и с каждой новой цифрой узнает, что он стал победителем.
Ольга Павловна сначала сильно вспылила, потом обиделась, но потом, понимая, что делать нечего, стала собираться. «Это же надо! Затащить жену в такую даль, в разруху, подвергать и себя, и меня опасности, и ради чего?! Ради каменных развалин. Ради какой-то мечты! Надо же быть таким эгоистом на старости лет!» Так, ворча, она все же собралась и, поскольку вещей почти не было, минут через десять спросила:
– Что дальше? Я готова.
– Дальше – такси и вперед, – азартно потирая руки, отвечал супруг.
Когда в номере они оба мучились от комаров, то пришли к выводу, что комары на Востоке пищат не так, как на Западе. Комары на Востоке, кажется, поют одну из тех заунывных и однообразных мелодий, которые звучат из каждого радиоприемника и каждой второй телепередачи. Именно такая мелодия звучала из транзистора такси, в котором, обливаясь потом, ехала чета Юрловых. Справа и слева убогие домики сменялись картинами разрушений гражданской войны. Потом развалины уступали место однотипным пейзажам, но Сеня не смотрел в окно. Он был увлечен чтением туристического буклета. Оля же откровенно мучилась и от жары, и от музыки, и от самой сомнительной, с ее точки зрения, поездки. Странно, что Сеня, так привычно страдающий от примитивных (по его мнению) звуков, на этот раз витиеватых микротонов одноголосных мелодий словно не слышал. Оля же хотела избавиться хотя бы от музыки.
– Кэн ю свитч оф зе рэдио? – попросила она таксиста минут через десять пути.
– Оф коз, – весело ответил таксист, послушно выключил радио и… тут же сам громко запел ту самую мелодию, которая только что звучала.
– О Боже, – сказала Оля, закативши глаза и обмахиваясь носовым платком.
Сеня же чувствовал себя превосходно.
– Оля, там собор пятого века. Его возвели прямо вокруг столпа Симеона. Пока в Константинополе Софию[59] не по строили, это был самый высокий православный храм. О! Его и похоронили рядом с храмом. Может, и могила там!
Так они и ехали, пока не остановились возле не очень живописных развалин, на которые торжественно указал сияющий улыбкой шофер: Симеон! Плиз!
Посетителей было мало. Да и смотреть, собственно, особо было нечего. Нужно было обладать недюжинной фантазией, чтобы вообразить на этом месте бурлящую жизнь. Но именно эта фантазия у Сени была. Он живо представил себе толпы людей, несколько рядов ограды (женщины близко к столпу не подпускались), худую тощую фигуру на столпе, которая, распростерев руки в форме креста, чернеет на фоне синего, до боли в глазах, неба.
– По преданию Симеон молился сутками, не сходя со всем со столпа, а люди толпами шли к нему буквально со всего мира. Когда приходили из страны франков, он спрашивал, знают ли они женщину по имени Женевьева?[60] Это парижская святая, современница Симеона. Со бор Парижской Богоматери заложили чуть ли не по ее благословению. Они отвечали, что знают. Ее и вправду все там знали, и Симеон просил передать ей поклон. То есть каким-то образом, до всяких технических средств связи, до телефонов и телеграфа, Симеон и Женевьева знали друг о друге. Может, даже общались по каким-то своим каналам. Это потрясающе, Оля!
Ольга Павловна заметно раздражалась и то и дело поглядывала на часы.
– Может, останешься здесь экскурсоводом? Ты своего Симеона изучил лучше, чем я Бунюэля. И вообще…
Но тут она осеклась, так как стало происходить нечто совсем не запланированное. Сеня неуклюже полез на столп, вернее, на то, что от него осталось.
– Стой! Сеня, стой! Тебя полиция заберет!
Но куда там. С азартом Семен Иванович уже вскарабкивался на остатки столпа. Вот он уже наверху. Вот торжествующе оглядывается вокруг. И вдруг… становится очень серьезным. Это выглядит несколько комично, но никто не смеется. Сеня смотрит вдаль, как будто кого-то видит. Потом расправляет руки крестообразно, точь-в-точь как в фильме… По его лицу несколько раз пробегает судорога.
У Оли паника.
– Сеня! Сенечка! Слезай!
Кто-то начинает снимать Сеню на телефон. А он, словно преобразившись, глядя в синее-синее сирийское небо, наверняка ничуть не изменившееся со времен Симеона Столпника, сначала тихо, потом громче, а потом и вовсе во весь голос кричит:
– Господи, помилуй. Помилуй меня, Господи! Помилуй меня! Нас всех помилуй! Помилуй, Господи!
Знать бы нам, что увидел или почувствовал Семен Иванович тогда. Но никому и никогда он ничего об этом не рассказывал. Поэтому мы только можем обсуждать последствия, теряясь в догадках о причинах происшедшего. Явился ли ему сам Симеон, как тогда во сне? Повторил ли он, наклоняясь со столпа, что без Бога нет ничего, ни красоты, ни правды? А может, на этот раз это был Ангел? Или просто взвинченные нервы московского скрипача нарисовали в знойном воздухе чудную картину? Можно только гадать.
А может, не было никаких внешних явлений, а все, что произошло, произошло внутри? Ведь кричал же он «Господи, помилуй», эту самую простую молитву, которую и учить не надо. Она сама слетает с уст человека в опасных или неожиданных обстоятельствах.
Как бы то ни было, рядом с Симеоновым столпом тогда что-то произошло. Причем со всеми. С Семеном Ивановичем произошел не до конца понятный духовный факт; с Ольгой Павловной чуть не произошел инфаркт; а с небольшим количеством случайных очевидцев произошел приступ всепобеждающего смеха, который они долго были не в силах прекратить.
Как во сне они добрались до российской базы. Всю дорогу до аэропорта, а потом до Москвы Сеня молчал. Да что Сеня! Даже таксист молчал! А Семен Иванович понимал, что выглядел смешно, что чуть не угробил супругу. Но на лице его так же читалась твердая уверенность в том, что произошедшее с ним не есть ни придурь, ни фантазия. Что он не зря устроил это путешествие в Пальмиру и к развалинам монастыря. Какая-то его надежда оправдалась, пришла в движение. На лбу людей с таким выражением лица мы как бы читаем: «Раз вы мне все равно не поверите, так я вам ничего рассказывать и не буду».
Когда в вашу жизнь вторгается нечто Божественное, привычный порядок вещей претерпевает неожиданную и решительную перестройку. Легче не становится, это уж точно. Если права Анна Андреевна, говоря: «Когда б вы знали, из какого сора растут цветы, не ведая стыда…» – то «сора» становится меньше, а вместе с ним – и цветов, которые из этого сора растут.
Сеня стал «косячить». То есть начал фальшивить на репетициях, чего с ним обычно не бывало. Нет, пальцы не утратили проворности и слух, тот самый абсолютный слух, которым он гордился, никуда не исчез. Просто Семен Иванович стал не вовремя задумываться. Он стал рассеян. Прежде полностью погружаясь в материал на репетиции, теперь он все время был где-то далеко. Мало того, он стал недисциплинирован. Стал опаздывать на репетиции или вовсе их игнорировать. Вдобавок ко всему он оброс бородой и похудел. Какая-то мысль, как червь, съедала его изнутри, и коллеги сначала посмеивались. Потом стали переживать. Но на расспросы он не отвечал, и постепенно все привыкли к его чудачествам, внутренне приготовившись распрощаться со своим коллегой.
Ольга Павловна не находила себе места, но и повлиять ни на что не могла.
К примеру, она приходит домой. Сеня еще должен быть на работе. Но она находит его дома, в коридоре у зеркала лежит его скрипка, а сам Семен Иванович лежит с книгой на диване.
– Почему ты дома?
– Я отпросился.
– Отпросился? Опять? Сеня, что происходит?
– Все нормально. Читаю.
– Что читаешь?
Он показывает форзац книжки. Новый Завет.
– Однажды Симеон в храме услышал слова… Вроде бы простые слова, и они его поразили. Вот они: «блаженны нищие духом», «блаженны плачущие», «блаженны милостивые»[61]. Он их и раньше слышал. Но так бывает – давно известное звучит с новой силой и ударяет тебя прямо сюда, – он слегка ударяет себя кулаком в грудь, – и начинается новая жизнь. Vita nuova, как у Данте[62].
– У тебя тоже «это»?
– В смысле?
– Ну, «ударило в грудь», и «началась Vita nuova»?
– Не переживай. Я про себя все знаю. Обычный интеллигентишка. Сибарит. Но дело не во мне. Оказывается, есть путь.
Он встал с кровати и зашагал по комнате из угла в угол.
– Да, я могу фингерзац сыграть в любой тональности. Могу каприсы Паганини[63] примерно исполнить. Но остальная жизнь какая? Поесть да поспать? Я же не люблю никого. Всех ниже себя считаю. В очереди любой, вон, злюсь, как пес. И откуда только у ничтожеств гордость берется?
– Сеня, все так живут. Очереди никто не любит. Но люди работают, живут как-то.
– Вот именно – как-то. Мы возомнили себя солью земли. Книги, музыка, фильмы черно-белые. А вокруг – мелочь, пыль. Я вот еще недавно на человека, который не знал, что такое «Хорошо темперированный клавир», как на вошь смотрел.
Он остановился. Поднял глаза на жену и очень серьезно произнес:
– Оля, может, мы обычные грешники? Вот Аркадий наш…
– Не надо про Аркадия.
– Почему он ушел от нас. Ушел и исчез. Ни слуху ни духу. За что нам это? Мы же такие хорошие. А Симеон… этот Симеон…
– Да что Симеон?
– Да ничего.
Он опять зашагал по комнате.
– Он другой, совсем другой. Я когда в Сирии на тот огрызок столпа залез, меня как молния осветила. Я вдруг представил эти толпы людей у подножия столпа, оборванных, нищих и… счастливых.
– Сеня, ты с ума сходишь. И меня сводишь заодно.
– Нет, ты скажи! Вот почему Симеону для счастья только столп нужен был и молитва. А нам всегда чего-то не хватает. Вот Аркадий наш…
– Сеня!
– Прости. Не буду. Забыл.
– Тебе к психологу надо. Или к доктору.
– Не надо. Я нормальный человек.
– Тогда в церковь.
– Да я ходил уже. И не раз.
Мы услышали имя Аркадий. О нем надо будет рассказать подробно, только, возможно, не сейчас. Коротко же – это их единственный сын. Талантливый столичный юноша из хорошей семьи, которого «достала» полученная в наследство элитарность родной семейки и который скрылся от отца и матери, не объясняя причин, в неизвестном направлении. По обмену студентами он уехал в Германию на полгода, но уже несколько лет не давал о себе никаких вестей и буквально как в воду канул. Эта тягостная неизвестность была домашней мукой семьи Юрловых. Родители догадывались, что в поисках свободы и приключений он начал какую-то свою жизнь. Но какую? И где? Они не знали ничего: ни где он, ни что он, чем живет, как зарабатывает. Его уход оказался для Сени и Оли таким неожиданным и принес с собой такую душевную боль, что они, не сговариваясь, даже лишний раз боялись произнести его имя. Так в доме повесившегося избегают говорить о веревке. Странная пустота, по форме напоминающая очертания человека, поселилась с ними и оттягивала на себя всю душевную силу, попутно умножая на ноль всякую житейскую радость.
Отсюда тоже их совместное хождение в кино, совместное чтение книг и обсуждение новостей. Это, кроме всего, были еще и попытки отвлечься. Вполне безуспешные попытки, если не считать подготовку Оли к своим лекциям и семинарам.
А в церковь, как мы знаем, Сеня действительно ходил. Вернее, заходил. Но однажды он решился не просто стоять в уголке и смотреть на пламя свечи, пока хор выводит красивые, но не всегда понятные молитвы. Он решился напроситься батюшке на разговор, записаться на прием, если есть такая процедура. Уже не мистический полумрак, не запах ладана, не целебная атмосфера церковно-славянского древнего моления были нужны ему, а разумный и обстоятельный разговор.
Справедливо рассудив, что «брать нужно ближайший кирпич», он зашел именно в храм Симеона Столпника на Поварской, тот самый, что расположен рядом с их домом. Было то время между утренней и вечерней службой, когда в храме находятся только его работники да один-два случайно зашедших человека.
Сеня подошел к свечному столику и спросил тихим и неуверенным голосом у женщины лет пятидесяти:
– Мне бы поговорить с батюшкой.
– Обождите. Он сейчас в алтаре. И скоро выйдет. Ему надо с Причастием к больному на дом ехать.
Сеня послушно сел на лавочку и какое-то время смиренно ждал, разглядывая строгие лики на стенах и пытаясь прочесть слова, справа и слева от этих ликов написанные.
Но вот из алтаря вышел батюшка. Совсем молодой, подвижный, с жиденькой еще бородкой.
– Батюшка, здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Мне бы поговорить… минут пять.
– Минут пять – это много. Две. Меня люди ждут. Слушаю вас.
Они присели на ту же лавочку, где только что одиноко сидел Семен Иванович.
– Скажите, такие святые, как Симеон Столпник, сей час есть? То есть вообще в наше время бывают?
Священник засиял доброй улыбкой.
– Ну что вы? Таких святых за всю историю христианской Церкви можно на пальцах одной… нет – двух рук пересчитать. На Западе их вообще не было. Только на Древнем Востоке и у нас.
– У нас это где?
– Это не минутный разговор. А почему вы спрашиваете?
– Просто я недавно подумал… Нет. Я почувствовал, что такие люди всегда и всем нужны. А их нет, понимаете? Вот я издерганный весь, у меня проблемы. Не по здоровью, и не с женой, а глубже. У меня в душе проблемы. И я бы пошел к такому Симеону, если бы он сейчас был, и он бы мне помог. Такой праведник ведь всему миру нужен. Или нет?
– Нужен-то нужен. Только откуда ему взяться? Все нервные, самовлюбленные. Духовно слабые какие-то. Я вот по средам и пятницам сам колбасу не есть заставить себя не могу. А вы говорите – Симеон! Простите, но я должен бежать. Кстати, видите? Мы все бегаем, бегаем. А чтоб Симеоном быть, на месте стоять надо.
– А когда к вам можно прийти так, чтоб побольше поговорить?
– А вы вот сюда поезжайте. Это тоже храм, недалеко от нашего.
Священник подошел к свечному столу и на бумажке с черной надписью «За упокой» быстрым движением начеркал адрес.
– Там батюшка и постарше, и поумней. К тому же он всегда на месте.
Сеня с видимым недоумением взял бумажку.
– А почему «За упокой»?
– Да какая разница? Вы что, суеверный? Взял первую, что под руку попала. Кстати, вам же покой нужен, как я понял. Вы же за сердечным покоем пришли? Держите.
Тот второй был действительно постарше и всегда почти был на месте. Он довольно радушно принял Сеню в хозяйственном помещении своего храма, чем тот был, честно сказать, удивлен. Он, как и все вообще, был напичкан самыми странными стереотипами в отношении духовенства. Отец Федор из «Двенадцати стульев»[64] да «поп, толоконный лоб» из Пушкинской сказки «О попе и работнике его Балде» полностью исчерпывали теоретический запас знаний по этому вопросу. К тому же, думал Сеня, надо записываться, стоять в очереди, которые он ненавидит всей душой, и так далее. На практике все оказалось проще пареной репы.
Батюшка принял его в церковном доме, в комнате, где, вероятно, проходили занятия с детьми. На стенах висели смешные рисунки, изображающие трех волхвов[65], идущих в Иерусалим[66] с дарами; Моисея[67], похожего на Старика Хоттабыча[68], с каменными скрижалями и даже ослицу, размером с коня, заговорившую с Валаамом[69]. Еще была карта Палестины времен земной жизни Спасителя и древние-древние, возможно, дореволюционные часы-ходики, мерным тиканьем способные нагнать на посетителя сон.
Батюшка тоже был «дореволюционный» в плане внешности. Весь седой и коротко стриженный, с бородкой клинышком, он напоминал профессора старой школы.
Сеня слово в слово повторил ему свой вопрос и свою проблему.
Священник обстоятельно изложил гостю теоретическое основание вопроса. Рассказал о том, что христианство изначально возвещает реальность иного мира. Не фантазию, а именно реальность, в которой царствует Иисус Христос, воскресший из мертвых после распятия. И эта реальность такова, что отказаться от нее, изменить ей лучшие сыны и дочери Церкви отказывались даже перед лицом самых ужасных смертей. В напряженном свидетельстве об этой истине Церковь прожила целые столетия. А потом христианство победило языческий мир. Но эта победа обернулась обмирщением духовной жизни. И тогда те, кто искренно любил Христа, стали бежать из городов в пустыни, чтобы сохранить свой внутренний огонь. Так родилось монашество.
Он рассказал о чудных людях, сиявших, как солнце, в Палестине, Египте, Сирии. Говорил об их детском незлобии, посте, которым они удивляли Ангелов, о терпении искушений и постоянной молитве Богу. Упомянул и Симеона. Вместе с ним рассказал о Симеоне младшем, об Алипии[70], об Антонии Марткопском[71], который вместе с товарищами пришел в Грузию утвердить православие, посеянное Ниной.
Сеня слушал открыв рот. Еще никогда в жизни он, интеллигентный москвич на пятом десятке лет, не слушал живой рассказ из уст живого священника. Иногда ему даже хотелось заплакать, но он стыдился своих чувств и тер глаза, как будто в них попала соринка.
Наконец священник перешел к деталям подвижничества.
– Климат – это половина судьбы. У нас, к примеру, холодно. На столпе стоять нельзя. И без жилья круглый год не обойдешься. В первую же зиму заледенеешь. Поэтому наши столпники – это те, кто с места не двигался, стоял, но не на высоте, а, скажем, в углублении. Или в землянке жили. Никита есть такой, столпник Переяславский[72]. Или Серафим Саровский. Тоже Симеону подражал тысячу дней и ночей.
– Это имя я слышал, – сказал Семен Иванович.
– Великий светильник. К нему медведь из леса приходил. Любил его. И император посещал, Александр Первый[73].
– Вот и я бы хотел, как Александр. Но изменилось что-то в мире. Куда столпники делись? А если они есть, то почему их не видно?
– Это как сказать. Вы в Сталинграде бывали?
– В Волгограде, в смысле? Бывал. С концертами.
– Там есть такие монументы, на которых написано «Насмерть стоять»[74] или «Ни шагу назад». Так вот, если человек насмерть стал и уже не сдвинется, то он и есть столпник. Не важно, что за дело у него. Хирург он или ученый, воин, монах или просто школьный учитель. У нас, мил человек, вся история на таких столпниках построена. На них до сих пор и держимся.
Эта беседа, кажется, повлияла на Семена Ивановича так же сильно, как памятное сновидение или таинственное происшествие на столпе в Сирии. Нет. Не повлияла. Это не то слово. Эта беседа словно указывала путь или направление движения, что ли. Особенно поразили его слова о том, что всякое полезное дело нужно делать стоя насмерть, как во дни Сталинградских боев. Эти слова, прилепи их только правильно к конкретной жизни, могли бы многое поменять. У него же есть дело. Это музыка. Значит, надо найти себя в профессии, заново себя же открыть и делать свое дело как дело Божие. Мысль эту, а с ней и всю беседу он изложил супруге в тот же день.
И Оля тоже схватилась за эту идею. Она видела и знала, знала, как никто, что ее муж очень талантлив. Глазами любящего человека она видела в нем то, что могли не видеть самые чуткие в музыкальном отношении люди.
Впрочем, все было бы очень просто, если бы одна беседа, помноженная на один сон, с добавлением еще одного фильма могли бы поменять все окончательно. Это сказки скоро сказываются, а дела делаются гораздо медленнее. Семен Иванович решил начать с дисциплины. Он стал усерднее ходить на репетиции, перестал опаздывать. Попробовал просыпаться и ложиться в одно и то же время. Пытался молиться и утром, и вечером по молитвослову, купленному в церкви по соседству. Получалось, правда, не очень. Зато получалось в любое свободное время читать Новый Завет. В полюбившихся местах он делал закладки, чтобы потом быстро найти и прочесть снова, а там, глядишь, и запомнить наизусть. Вот это ему сильно нравилось:
«Всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек».
«Мир проходит», – иногда говорил он сам себе. И это, конечно, значило, что раздражаться, завидовать, помнить обиды не просто грешно, а… как-то глупо. И он стал терпимее и тише в отношениях с окружающими.
Но в коллективе на него продолжали смотреть особо: кто с опаской, кто с улыбкой. Особенно после того случая, когда в Концертном зале им. П. И. Чайковского их оркестр играл 1-й концерт для скрипки с оркестром Прокофьева. Сеня солировал. И солировал прекрасно. Но перед самым взмахом дирижерской палочки, в начале выступления – это видел весь зал – Сеня стал что-то шептать с закрытыми глазами (было ясно, что он молится), потом взял и несколько раз перекрестился. Хотя мы и в свободные времена живем, но так не было принято.
А Семен Иванович и в гримерке у себя молился. Благо ему, как солисту, гримерка полагалась отдельная и, закрыв двери, можно было чувствовать и вести себя свободно. Википедия легко сообщила Сене имена святых покровителей музыки. Он остановился на святой Цецилии[75], и ее бумажная иконка украсила артистическую уборную Семена Ивановича. Перед этим образом Сеня читал «Отче наш…» и потом коротко молился своими словами. Если бы его застали за такой молитвой, то смущаться особо не стоило бы. Эта римская мученица ранних веков где-то с шестнадцатого века стала почитаться повсеместно на Западе как покровительница музыки. Ее и изображали обычно с лютней или небольшим органом-позитивом. Сеня читал когда-то, а теперь вспомнил, что Джузеппе Верди[76] перед смертью построил на свои средства что-то вроде пансиона или дома престарелых для бездетных стариков-музыкантов. Так вот там была (и сейчас есть) церковь в честь Цецилии. Да что там Верди и Италия! В фойе Большого зала Московской консерватории в 2010 году появился огромный витраж святой Цецилии. Он там был с 1901 года, но потом сгинул в годы Великой Отечественной. Так вот в наши дни возродился, и, если бы кто-то позволил себе какие-то насмешки или вопросы, Семен Иванович мог прямо за руку повести любого вольнодумца к образу этой мученицы и разом дать на все исчерпывающий ответ. Чей образ украшает консерваторию, та же украшает и его гримерку.
Говорят, вот так открыто, никого не боясь, только Мария Юдина[77] позволяла себе даже в советские годы вслух молиться перед концертом, и ей за это ничего не было. Сам Сталин отмечал ее проникновенное исполнение Моцарта, и блаженную пианистку трогать боялись. Но то дела давно минувших дней, а вот в наше время такое поведение привычным никак не назовешь. Да и предрассудки культурной публики бывают жестче и неприятнее, чем каприз одного тирана.
Потом, уже после исполнения, на поклонах Семен Иванович показал второй «фокус». Он отказался кланяться и стоял на сцене прямой, как телеграфный столп. Это он еще до выхода на сцену придумал: буду, мол, кланяться только Богу, а больше никому. Так и простоял все аплодисменты, не изменившись в лице и не меняя положения тела.
И когда они уже ушли со сцены, а режиссер пытался выяснить причину этих странностей, Семен Иванович ничего объяснять не стал, только с каким-то детским упорством твердил, что благодарить их не за что, что музыку не они написали, что талант и тем более Музыка (на этом слове он закатил глаза и поднял вверх руку) – это от Бога и Ему надо возносить благодарность… Все это для дирижера звучало как какая-то изрядная дичь, особенно от того, кого он знал уже многие годы. Поэтому дирижер сошел с темы, понимая, что разговор бессмыслен. Напоследок, правда, пошутил:
– А тебе идет, – сказал он, имея в виду бороду. – Оригинальное обновление имиджа.
– Это не имидж.
– Нет, мне нравится. Похож на старообрядца[78] со скрипкой. Хе-хе. Оригинально, ей-Богу. Ты можешь стать родоначальником тренда. Будет у нас бородатый оркестр. А баб нарядим в кокошники.
Сеня ничего в ответ не сказал, и тема сама собой затихла.
В общем, странности его продолжились. Усилилось и напряженное непонимание в его адрес со стороны коллег. Сеня искал свой путь. И на прямую дорогу пока не выруливал.
Еще одна фраза из беседы со старшим священником засела у него в мозгу. Сеня уже уходил, и батюшка провожал его до ворот на улице, когда произнес на прощание:
– Один наш русский философ как-то сказал, что на влюбленного человека с одинаковым вниманием смотрят и рай и ад[79].
– Что это значит?
– Это значит, что влюбленный человек выходит из привычного, бытового ряда событий. Ему обе бездны открываются: бездна вверх и бездна вниз. Он теперь на многое способен. В обоих смыслах – на многое. И на хорошее, и на дурное. Поэтому такое к нему пристальное внимание.
– Как это меня касается?
– Ну, вы Симеоном Столпником увлеклись. Почти влюбились. Вам тоже эти обе бездны если не открылись, то приоткрылись точно. И от вас теперь тоже можно чего хочешь ждать.
– Страшновато как-то…
– Не то слово.
Потом, помолчав и доведя Сеню до ворот, добавил:
– Себе особо не доверяйте. Порывам своим. Да, и возьмите благословение.
– Как это?
– Вот так.
Священник сложил ладони Сени «лодочкой», правую сверху левой, совершил в воздухе благословляющий жест и, словно кладя что-то ему в руки, положил свою руку поверх Сениных.
– Вразуми и сохрани, Господи, чадо Твое. Руку батюшке целуйте после благословения.
Сеня неуверенно чмокнул руку священника и поднял на него вопросительный взгляд.
– Да-да. Все правильно. Это для смирения. Бог гордым противится, а смиренным дает благодать.
За спиной великого человека должна незримо стоять великая женщина. За спиной чудака, лезущего на столп в двадцать первом веке, должна стоять медсестра с уколом успокоительного или такая же чудачка.
Ольга Павловна всегда отзывалась всем своим чутким, женским сердцем на любое событие в жизни мужа. И со времени того киносеанса (будь он неладен) она была полноценной участницей всех внутренних и внешних событий, происходивших с Сеней. Получилось, что не она его тогда вытащила в очередной раз в кино, а это он купил два билета. И не куда-нибудь, а на настоящие американские горки[80], и теперь они вдвоем, пристегнувшись ремнями, сменяя вопли ужаса криками восторга, несутся то вверх, как птицы, то вниз, как камень, и конца этому аттракциону не видно.
Какое-то очень непродолжительное время она думала, что Сенина блажь скоро пройдет. Но потом она, зная мужа и его упертость, поняла, что это надолго. А раз надолго, то и ей нужно со своей стороны включаться в процесс.
И она включилась.
Когда Сени еще не было дома, она брала маленькую Библию в мягком переплете и открывала ее на тех местах, где муж оставлял закладки. Вы, наверное, улыбнетесь, но это было нечто в духе Татьяны, которая по книгам Онегина силилась проникнуть в изгибы его души.
На их полях она встречает
Черты его карандаша.
Везде Онегина душа
Себя невольно выражает…
Несколько закладок, самых разных, от зубочисток до проездных карт «Тройка», в разных местах торчали из Книги. Некоторые места Сеня, очевидно, особенно любил. Они были или заложены закладкой, или обведены карандашом. И в дополнение ко всему на полях напротив мог стоять восклицательный знак. Так было отмечено известное место из Послания к Римлянам:
«Ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе; потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю…»
Или вот это: «Се, Отрок Мой, Которого Я избрал, Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя. Положу дух Мой на Него, и возвестит народам суд; не воспрекословит, не возопиет, и никто не услышит на улицах голоса Его; трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит, доколе не доставит суду победы…»
Слова о «надломленной трости» и «курящемся льне» Сеня подчеркнул карандашом. Он наверняка именно так себя и чувствовал: надломленным и тлеющим.
Ольге Павловне и самой нравились эти строгие тексты, которые, при всей лексической простоте, заходили прямо в душу. Просто она переживала за мужа. Ей так горько и обидно было, что она не может помочь ему. Вот если бы ее с детства научили верить. Если бы она чувствовала себя в храме и в текстах Библии, как рыба в воде. Она успокоила бы мужа, обезопасила его. Объяснила бы ему то, что он прочел впервые, а она знает с детства. Она стала бы для него проводником через волшебный лес священных символов. И они вместе ходили бы в храм (не часто, конечно, но ходили бы). Они бы повенчались! Кстати! Они непременно повенчались бы! А значит, и Аркаша мог бы никуда не исчезнуть. Ну да. Зачем бы ему было куда-то исчезать. Бог бы не дал этого. Бог бы не дал. Если бы они знали Бога. Если бы узнали Его раньше.
О! это невыносимо. На этих мыслях она начинала плакать. Но потом брала себя в руки и продолжала читать что-то из Вечной Книги. Или наугад, или по Сениным закладкам. К тому же у женщины в доме всегда полно работы, а работа – это терапия. В работу можно нырнуть с головой, чтобы не сойти с ума. Это проверено. Это помогает. И она ныряла с головой в подготовку лекций и семинаров, ныряла в домашнюю работу. И даже заходила в храм.
Она тоже заходила в храм Симеона, что напротив их дома. Только ей нужен был не разговор, а молитвослов. Радушная женщина за свечным столиком предложила ей несколько вариантов. Показала, где утренние, а где вечерние молитвы.
Это великое событие в жизни очнувшегося человека – день покупки первого Молитвослова. Именно покупки, а не получения в подарок. Подарят тебе книжечку – не факт, что ты читать ее будешь. А вот если сам купил, то значит душа по особой пище соскучилась.
– Покаянный псалом читайте непременно. Вот этот: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей», – сказала женщина, полистав книжечку и найдя нужную страницу. – И наизусть его выучите. Мы же все грешники, из Вавилонского плена, можно сказать, выбираемся.
– Да, – вздыхала в ответ Оля. – Выбираемся.
Этот псалом она полюбила и часто, когда Сеня уже засыпал, выходила на кухню помолиться. Они оба, стесняясь друг друга и друг от друга прячась, начали свою духовную жизнь. Неуклюжую, смешную, но все-таки духовную.
Он, пока она возилась на кухне или мылась в ванной, бубнил под нос что-то из Нового Завета. А один раз (Оля не видела) он даже залез на стол и, раскинув крестообразно руки, стал читать «Отче наш».
А поскольку брак есть движение воды по сообщающимся сосудам, то и Оле однажды пришло на ум то же самое чудачество (Сеня не видел).
Как-то ночью ей не спалось, и она ушла на кухню. Новый Арбат шумел внизу, не собираясь спать. Рекламные огни, свет машинных фар и фонари расцвечивали ночь до неприличия. К различным праздникам к этому искусственному сиянию добавлялась еще обильная иллюминация. Большой город гонит от себя сон, как тот грешник, который боится заснуть по причине регулярно снящихся ему кошмаров.
Только храм Симеона смиренно спал, погасив в окнах огонь. Но он и спящий был красив. Глядя на его смиренную белизну, Ольга Павловна о чем-то вздохнула, потом подняла глаза к потолку, потом… Потом вдруг встала с табурета, поставила его перед собой – и «взошла» на него совсем как Сеня тогда, в Сирии.
Правда, хватило ее лишь на пару секунд домашнего «столпничества».
– Боже! Что я делаю, – сказала она и, тяжело вздохнув, ступила на пол.
Если Сеня со своей бородой, публичными молитвами и нежеланием кланяться на публике «засветился», то и Ольга Павловна долго в тени остаться не могла. Все-таки муж и жена – это «два сапога пара». Она не молилась в аудиториях и прочих религиозных практик себе на людях не позволяла, но шила, как известно, в мешке не утаишь. Стали и к ней присматриваться коллеги и начальство.
Как-то раз в одном из вузов, где она вела курс, ее попросили зайти в кабинет проректора по учебной части.
Она постучала и открыла дверь. Хозяин кабинета встал и пошел ей навстречу.
– Ольга Павловна, очень рад, что не побрезговали. Хорошо выглядите. Садитесь пожалуйста.
«Мягко стелешь», – подумала Ольга Павловна, глядя на «никакое» лицо начальника. Он действительно был типичен. Как Чичиков[81]. Не то чтобы толст, но и не так чтобы тонок. Вроде не стар, но уже и не молод. Этот типаж гуляет по высоким кабинетам при всех властях, не меняясь по сути и ко всем умея пристроиться. Портреты в кабинетах меняются: царя Николая[82] – на Ленина[83], Горбачева[84] – на Ельцина[85] и так далее, а эти люди переменам почти не подлежат.
– Ольга Павловна, мы очень ценим вашу работу. Студенты очень любят ваш курс, с коллегами у вас очень ровные и мирные отношения.
«Для гуманитария перебор со словом „очень“», – подумала Ольга Павловна, а вслух спросила:
– Так в чем же дело?
– Почти ни в чем. Мы разрешили вам формировать наполнение курса самостоятельно. Так сказать, с учетом вашей компетентности. Но в последнее время контент лекций сильно сместился.
– Сместился куда?
– В сторону христианства. Я бы даже сказал – одного только христианства. Как будто в мире больше ничего не осталось.
– Студенты жалуются?
– Нет. Во всяком случае, пока нет. Но у ректората есть некоторые вопросы.
– И в чем же вопросы?
– Мы живем в светской стране. Многоконфессиональной. Религия у нас от государства отделена. А вы с упорством бурлака на Волге рассказываете молодежи о христианских смыслах там, о христианских смыслах сям. Прямо семинария какая-то получается. Нет, я все понимаю. Говорят, у вас муж… как бы выразиться? Проник в высшие сферы…
– Никуда мой Сеня не проник. По крайней мере пока.
– Не проник, но бородищу отрастил и на концертах крестится, как в церкви.
Ольга Павловна смотрит на статуэтку святого Георгия[86], поражающего змия. Она стоит на столе перед начальником.
– У вас вон тоже «религиозные символы» под носом стоят.
– А, это? Это Герб Москвы, знак любви к столице. Патриотизм, в некотором роде. К тому же – подарок мэра.
– Так в чем меня обвиняют или подозревают?
– Помилуйте. Ни в чем. Просто не могли бы вы мягонько вернуться к прежнему формату, общекультурному. Без всего этого «покаяния», «горних сфер», «иного мира»…
– Сергей Михайлович! Вы Штирлица[87] помните? Он у Лиозновой[88] все время в небо смотрит, на журавлей. И песня на стихи Рождественского «Где-то далеко, очень далеко идут грибные дожди…»[89]. Помните? Так это она и есть – тоска по иному миру.
Ольга Павловна встала.
– Или там же слова: «Я прошу, хоть ненадолго боль моя, ты покинь меня…» Это же настоящая религиозная тоска и боль души. Только форма светская. Да если это не считывать, то без толку смотреть Бергмана[90], Дрейера[91], Тарковского[92]. Все великое творчество прошито этим, как вы изволили с улыбочкой выразиться, «покаянием» и «горним миром».
Начальник как-то быстро меняет выражение лица со «сдобного» на «каменное»:
– Вы приберегите талант убеждения для учащейся молодежи. – И вдруг опять «сладенько»: – Штирлиц, то есть полковник Исаев, он коммунистом был и, следовательно, атеистом. Он просто по Родине скучал, когда в небо смотрел. Да вы садитесь. – Ольга Павловна села. – Ну, ладно. Выносить вам порицание не за что. Тем более разрывать с вами отношения. Но вы все же попробуйте как-то в духе дружбы народов, многонационального согласия. Потолерантнее, что ли. Ну, не мне вас учить. Не смею задерживать. Спасибо, что зашли.
– Спасибо, что пригласили.
На этих словах она встала и, пытаясь изобразить на лице улыбку вежливости, пошла к дверям.
Но на этом с «матрешки неприятностей» была снята только самая верхняя часть. Находясь в состоянии несколько взвинченном, Ольга Павловна пошла к машине, чтобы ехать домой. Разговор с начальством оставил в ее душе неприятное чувство. И главное, толком не понятно, что именно ее расстроило. Группа студентов поздоровалась с ней, но она их не заметила. Несколько коллег, идя навстречу, кивнули ей головой. Их она не заметила тоже. Быстрым шагом она подошла к своему видавшему виды «Хёндаю», открыла пультом дверь и села за руль.
Вот не надо в нервах садиться за руль. Она завела машину, переключила рычаг автоматической коробки и чуть сильнее, чем надо, надавила на газ. Машина рванула, но не вперед, а назад. На нервах она неправильно переключила передачу. Бам! Сосед сзади, кажется, потерял одну из передних фар.
– Черт! – И тут же спохватилась: – Фу, какой «черт»?Господи, помилуй!
Она устало опустила голову на руль.
– Боже, прости меня. Что за день?
И в это время мобильник ее заиграл мелодию входящего звонка.
– Ну кто там еще? Алло. Да, я. Слушаю.
И вдруг, словно проснувшись:
– Что?!
Она не стала дожидаться хозяина побитой ею машины, дала по газам и сорвалась с места. Студенты, поздоровавшиеся с нею, те, которым она не ответила, проводили ее машину внимательным взглядом и потом дружно расхохотались.
С наступлением весны, как только снег окончательно сойдет, семья Юрловых по возможности перебиралась на дачный участок. Летом Москва слишком тяжела для жизни, и всякий, кто имеет хоть клочок земли за городом, не раздумывая, совершает свое маленькое бегство из мегаполиса на свежий воздух. Сеня с Олей не были исключением. В небольшом коттеджном поселке им обоим хорошо работалось. Сеня терзал инструмент, Оля готовила конспекты лекций и с удовольствием копошилась на грядках. Почти картина из «Онегина»:
Гулянье, чтенье, сон глубокий,
Лесная тень, журчанье струй…
Из соседей только одна женщина, Олина ровесница и психолог по профессии, наносила им периодические визиты. Когда Ольга Павловна рванула с места, это звонила соседка-психолог.
Из ее слов Ольга Павловна поняла только, что на их участке сейчас находится милиция. И что Сеня заказал на участок какой-то столб. Его якобы только что вкопали.
Превышая скорость, Ольга Павловна крепко держала руль одной рукой, а другой пыталась перезвонить соседке.
– Ну, что там у вас?
– У нас? Это я хочу спросить, что у вас?
– Зачем у нас милиция?
– Сеню твоего допрашивают.
– А он в порядке?
– Он давно не в порядке. Я же тебе говорила, что ему лечиться надо. Но он же у тебя гордый, психологам не верит.
– Люся, не издевайся. Я скоро приеду.
И она отбросила на пассажирское сиденье телефон.
А Сеня все-таки решил дерзнуть.
Он понимал, что не сможет повторить подвиг Симеона Столпника. Об этом даже нет речи. Но кто запретит ему поставить на своем участке столп и хотя бы в неделю раз на него залезать? Правильно, никто. «А зачем?» – спросите вы. А кто ж его знает? Может, из глупого самоволия, а может, из тайной надежды, что все-таки получится.
На складе чуть ли не «Мосфильма», или в другом месте, где собраны всякие декорации, Сеня отыскал столб коринфского ордера. Не каменный, конечно, но довольно прочный и могущий выдержать на своей верхней площадке вес, равный даже двум, а не то что одному Сене. Обошелся он в сущие копейки. Транспортировка была дороже.
И вот в один из дней, подгадав отсутствие супруги, Сеня решил сделать ей (и себе, конечно) сюрприз. Два веселых таджика, один Фарход, другой Амир, на машине с краном притарабанили этот столб на Сенин участок и, повозившись часа два, накрепко вкопали его в землю и зацементировали.
Сенино лицо сияло так, как сияет лицо пятилетнего мальчика, когда на день рождения ему подарят нечто долгожданное. Правда, лица соседей не сияли. Уставившись по периметру в окна, они с тревогой наблюдали за тем, как над участком их соседа поднимается столб с завитушками. Этого они отродясь не видали, и было страшно. Кто-то набрал полицию, и вскоре молодой участковый мерил рулеткой расстояние от столба до забора, ибо эти расстояния где-то прописаны и их надо соблюдать. Предъявить Сене он ничего не мог. На своем участке тот волен поставить хоть три столба. Но возникал вопрос: зачем все это? И внятного ответа Сеня дать не мог. Или не хотел. В своих объяснениях он пускался в теорию, а молодому старшему лейтенанту это не нравилось.
– Понимаете, в древности христиане по-другому жили. Одни в лес уходили, другие вон… на столп лезли. Иные мучениками за веру становились, а еще юродивые были. Они всё могли. Всё! Например, царя проклясть. И ничего им за это не было.
– «Царя проклясть»? Это еще зачем? Вы куда клоните?
– Я так, к слову.
– Какому слову! За слова сесть можно. И чего вы мне лекции толкаете. Двадцать первый век на дворе. «Царя проклясть».
– А что вы мерите?
– По закону положено, чтоб между домом и забором было не меньше трех метров, а между сараем каким-нибудь и забором – метр.
– Так это же не дом и не сарай.
– А если упадет на соседний участок?
– Не упадет. Его накрепко зацементировали.
Полицейский снял фуражку и вытер пот с внутренней стороны околыша. Сеня спросил:
– А вы христианин?
– Ну, допустим.
– В церковь ходите?
– Ну, допустим.
– А что еще делаете?
– В прорубь ныряю на Крещение. Вы чего пристали? Говорите по совести – зачем все это? – И он кивнул на столп.
– Я на нем молиться буду.
– Молиться? А на земле нельзя?
– Можно. Но ведь и на столпе можно.
Этим тезисом Сеня на секунду привел офицера в ступор.
– Логично. А еще на одной ноге, – сострил тот, когда «размерз».
– Это как раз предусмотрено! – торжествующе произнес Семен Иванович. Это вы не в бровь, а в глаз!
– Ладно. Делайте что хотите. Только в рамках закона. И не загремите оттуда, иначе меня опять вызовут – смерть подтвердить.
– Не переживайте. Я не загремлю.
Группа соседок стихийно собралась у ворот Сениного дома, обсуждая происходящее. Решали, как теперь жить с учетом странностей соседа. Одни предлагали вызвать «дурку». Так и сказали. Он, мол, явно «того» и таких в «дурку» надо. Другие предлагали позвонить на телевидение. Только не могли определиться с редакцией. Первое предложение – звонить в «Поле чудес» – отбросили ввиду несерьезности. Сошлись на том, что по НТВ часто происшествия освещают. Туда, мол, надо. Но сторонников «дурки» оказалось столько же, сколько сторонников НТВ, и надо было пойти по соседям и составить списки. Как раз в этот момент к участку подъехал Олин «Хёндай».
Оля выскочила из машины и, наскоро оглядев столб, сказала:
– Сеня, ты меня в могилу сведешь. Это что? Зачем?
– Оленька, участок наш, его весь можно столпами заставить.
– Но зачем?
– Я тебе потом расскажу. Пойдем в дом. Ты нам чайку заваришь, крепкого, черного. Только без сахара. Я пощусь…
Когда интеллигент приходит в церковь, он не спасаться хочет. Он хочет спасать! Эту мысль, много раз повторенную протоиереем Александром Шмеманом[93], любил повторять в свое время Патриарх Алексий Второй[94]. И у Достоевского[95] есть потешный эпизод про Верховенского старшего. Он перед самой смертью причастился и прочел что-то из Евангелия. Чуть ли не в первый раз в жизни. И что он сказал тут же? Вы не поверите. Он сказал примерно следующее: «Народ мой не знает Евангелия. Я ему его объясню!»
Да что там Верховенский. Тот все-таки был уже старик и по воспитанию дворянин. Тот же Федор Михайлович говорит о русском студенте. Этому если показать карту звездного неба, то он, видящий ее впервые, к вечеру того же дня вернет вам ее… исправленной! Такова уверенность человека, что он может все и чуть ли не с него начинается история.
Видимо, Сеня, как подлинный и потомственный интеллигент, а также человек с русскими порывами в бескрайность, не был вполне чужд этим ложным восторгам. И хотя голова его понимала всю невозможность столпничества, душа поэта лезла вверх вопреки здравому смыслу.
Оле он сказал:
– Реально там стоять я долго не смогу. Но если хотя бы час в сутки… О! Если в России появится еще двадцать три человека, готовых час в сутки стоять с молитвой на столпе, то суммарно у нас получится на Россию один новый Симеон Столпник.
Жена его энтузиазма не разделяла, в чем ее никак не упрекнешь.
– Ты сначала найди еще двадцать три таких дурака. Это, знаешь, нелегко будет. И потом вам надо будет график стояния составлять, старшего выбрать, чтоб процесс контролировал. И вообще вы все – сумасшедшие. Вер нее, пока ты один.
Сеня, шумно прихлебывая, пил чай без сахара. Ольга Павловна устало присела на старую кушетку.
– Сеня, я устала. Сегодня такой день. Я машину коллеге побила. А ты людей пугаешь. На нас будут пальцем показывать.
– А я буду по ночам стоять, чтоб никто не видел.
– Сенечка, – почти умоляющим голосом, – ну зачем ты выпендриваешься? Ты же не такой. Ты умный. И добрый.
– Видишь ли, мир так безумен и так убежден в своей нормальности, что любое событие, выходящее за рамки привычного, клеймит как сумасшествие. Вот написано в Слове, что если хочешь позвать к себе гостей, то не надо звать богатых. Иначе они тебя в ответ к себе позовут, и будет баш на баш, взаимозачет. То есть на Небе уже ничего не получишь. Поэтому зови бедных, хромых, увечных… ну, и так далее. Да хоть таджиков этих, гастарбайтеров, или как они там. И будешь иметь сокровище на Небесах. Так ты только представь себе, что начнется, если кто-то задумает эти слова превратить в дело! Назвал бы себе домой бомжей всяких…
Оля слушает мужа, и на лице её изображается неописуемый ужас.
– Ты что намерился…
– Нет. Даже не думал. Я просто пример привожу.
– Все ясно.
– Что тебе ясно?
– Я, грешным делом, думала, что в тебя Симеон Столпник вселился. А это не он. В тебя сам Бунюэль вселился. Даже не знаю, что хуже. Ну, точно – Бунюэль!
Она крестится.
– Господи. Ты же сейчас сюжет его фильма рассказываешь.
– Какого фильма? Ты что?
– «Виридиана» называется.
И она рассказала мужу в общих чертах то, что снял однажды Бунюэль, и то, что ее только что напугало.
Вы, конечно, смотрели «Виридиану», и я не стану тратить наше общее время на пересказ сюжета.
Хотя, кто вас знает? Может, вы даже «Мертвые души»[96] не прочли. Человек сильно ошибается, когда думает, что известное ему так же известно и всем остальным. Поэтому я расскажу.
Это сатира на слепые порывы незрелой души. Бунюэля всю жизнь раздражала ханжеская набожность и бесплодные мечтания. И он долго вынашивал, а потом снял историю о молодой девушке по имени Виридиана. Она послушница в монастыре и хочет принять полный постриг. То есть произнести вечные обеты и стать монахиней навсегда. А послушница, если вы не в курсе, это так, еще не монашество, но проверка на прочность. Перед постригом родной дядя приглашает ее погостить у себя, а живет он богато. Девушка соглашается, приезжает, и, надо же такому случиться, дядя совершает самоубийство. Тогда эта без пяти минут монахиня решает сделать много добра, как она его понимает. Решает впустить в дом покойного всяких люмпенов: бездомных, попрошаек и тому подобных. В мечтах у нее, наверное, все выглядело очень хорошо и красиво – любовь к ближнему и тому подобное. Но в жизни происходит полная чушь и безобразие. Бродяги поначалу кое-как сдерживают свои скотские нравы, но потом перестают стесняться и устраивают форменный содом. Саму Виридиану они хотят изнасиловать, и только прибытие полиции прекращает этот «праздник человеколюбия», превратившийся в форменное хулиганство с элементами богохульства.
Фильм рекомендуется к просмотру всем, кто дышит высокими филантропическими идеями, но жизненного опыта не имеет и не знает ни себя самого, ни людей вообще.
Оля рассказала мужу все то, что я рассказал вам, и даже на ноутбуке нашла это кино, и они посмотрели его вместе. Когда фильм закончился, она спросила:
– Ты теперь понимаешь?
– Понимаешь «что»?
– Что у тебя общий ход мыслей, как у Бунюэля. И это твое «дон-кихотство». Он точно в тебя вселился.
– Оля, я просто для примера тебе сказал про бомжей в гостях. Я и не думал кого-то к нам тащить. И «Виридиана» эта мне не понравилась. Мне только «Симеон» понравился. Но я и его смотреть больше не буду. Я скрипач, Оля, скрипач.
На этих словах он схватил футляр со скрипкой и выбежал на улицу.
– Куда ты?
– Молиться я ночью буду, а днем – играть! Ты сама говорила: Музыка – мой столп!
Он приставил лестницу к столбу с коринфским ордером и довольно неуклюже полез наверх. И можно было бы от души посмеяться над этим немолодым человеком, карабкающимся в сторону неба, если бы не общий трагизм ситуации.
Он залез. Достал инструмент. Сделал несколько подготовительных, общих для скрипачей, но почти магических движений, и… над поселком поплыла музыка.
Сеня играл Баха. Адажио из сонаты номер один. Чтоб я так жил, как это красиво.
И ведь что это вообще за чудо – музыка? Ведь если Бог есть, то совершенно ясно, что она оттуда, прямо от Него. А если Его нет, то откуда музыка? Откуда, признавайтесь, дипломированные выпускники бесчисленных консерваторий. Спесивые гении и такие же спесивые бездари! Признавайтесь, как вы можете играть и не верить?
Гляньте на Сеню. В глазах всех окружающих и даже любимой жены это почти законченный дурак. И зачем-то залез на столб. Но вот он заиграл, и всё. Музыка поплыла над поселком, проникла в каждый соседский дом и заставила людей замереть. Мама, кормящая малыша с ложки, замерла. Бабка, моющая огурцы к засолке, замерла тоже. Мужик, который гонит самогон на весь поселок, замер и глядит в окно, как влюбленный. И те растревоженные бабы, которые недавно решали дилемму: что лучше сработает, «дурка» или НТВ, тоже застыли на месте.
Какая «дурка»? Конечно НТВ! Это же гений! Его не надо бояться. Наоборот, соседством с ним надо гордиться. Пусть лезет на свой столб, если ему нравится. Пусть даже у него не все дома, но то, что звучит из-под его смычка, натертого канифолью, не имеет других имен, кроме слова «Божественно».
В начале шестидесятых в Союзе вышел фильм-притча по сценарию Евгения Шварца[97] «Каин Восемнадцатый». Там есть момент, когда главный герой, тот самый Каин, старик-тиран в королевском достоинстве (его играл Эраст Гарин, актер, которого ни с кем не перепутаешь), кричит:
– Где моя Каинова печать?
На крик к нему бежит челядь, неся в руках королевскую печать на подушечке. Но он кривится:
– Нет! Я говорю о прессе!
Удачный, как по мне, каламбур. Фильм был антизападной направленности, и советские киношники сколько угодно могли издеваться над западной журналистикой, служащей, как тогда говорили, «денежному мешку». Наши работники пера и пишущей машинки, правда, тоже пригибались под свист партийной нагайки, но в критике Запада были довольно точны. «Каинова печать», в смысле «пресса», сегодня это определение вполне интернационального характера. Сколько информационного мусора протаскивается ежедневно через слух и зрение обывателя! И главное, обыватель зависим от этих потоков. Он прямо-таки тоскует без ежедневных порций ничего не значащих новостей. Какая «известная ведущая» не надела бюстгальтер во время фотосессии; какую связь установили «ученые» между облысением и, скажем, потреблением сахара; в какой день по лунному календарю лучше всего закрывать или брать кредиты… Вся эта чушь идет вперемежку с новостями о погибших в ДТП, с сообщениями, прозвучавшими от мировых политиков, с репортажами с мест уличных демонстраций. Кровь и человеческие трагедии здесь так произвольно смешаны с биржей, спортом, здоровьем и шоу-бизнесом, что, если отнестись к информационной ленте как к медицинскому бюллетеню, уже через пять минут станет ясно, что пациент (потребитель информации) неизлечимо болен.
«Акулы пера и пишущей машинки» очень скоро узнали о том, что в ближнем Подмосковье стоит на столбе и наяривает на скрипке какой-то чудик. Откуда узнали? От Би-би-си. В каждом селе есть такая «вещательная корпорация». Переводится «Баба бабе сказала». Сначала соседи все обсудили между собой, потом, запутавшись в диагнозах, позвонили каждый своим детям в город, те – своим друзьям, те накинули новость на «вентилятор» соцсетей, и вот уже несколько съемочных групп из разных каналов сгрудились у забора Сениного участка с целью снять о нем сюжет.
Наш герой не вышел к журналистам, давая понять, что ни слушать их вопросы, ни давать на них ответы он не намерен. Семен Иванович ушел в дом и оттуда через окно наблюдал за незваными гостями. Такой поворот сюжета он не учел. Он как-то совсем не подумал, что его выпадение из привычных рамок – раньше или позже – привлечет к себе постороннее внимание. А в наше время постороннее внимание может распространиться на слишком большое количество людей. И тогда прощай, уединение. Прощай, свободный поиск своего духовного пути. И здравствуй, горячий телефон с сотнями просьб об интервью. Здравствуй, ненужная известность.
Впрочем, когда Симеон на столп залез, он знал, что его толпы людей посещать будут? Вряд ли он об этом думал. И если бы знал заранее, то мог бы избрать иной способ подвижничества. И столп его вначале был невелик. Это потом, когда народ стал собираться возле него, пришлось увеличивать высоту столпа. А когда люди буквально поселились вокруг, столп стал расти еще выше, достигая тех самых невообразимых пятнадцати метров. Живи Симеон в пещере или в неприступных горах, вдали от глаз, ему было бы легче. А на виду у всех он был словно прибит ко Кресту гвоздями постоянного общего внимания и не имел права ни на какую слабость. Так что, если ты известности не искал, а она сама тебя нашла, относись к ней как к неизбежному. И будь любезен, веди себя не как жеманная девочка-актриска, но с достоинством. Так решил про себя Семен Иванович и успокоился.
Уже вечером того дня на местном телевидении в разделе «Происшествия» люди увидели сюжет, в котором молодая и бойкая журналистка, стоя спиной к Сениному дому, весело трещала:
– Мы находимся рядом с домом подмосковного столп ника. Наша редакция выяснила его имя. Это довольно известный в России скрипач Семен Иванович Юрлов. Кто или что заставило этого уважаемого человека, вместо привычной сцены, играть на столбе, мы пока не знаем. На общение с прессой и журналистами Семен Иванович не идет.
Чтобы проиллюстрировать, что «он не идет», журналистка повернулась к дому и громко крикнула: «Семен Иванович! Вы дадите нам интервью?» И тут же повернулась к камере:
– Вот, видите. Местная знаменитость пренебрегает вниманием СМИ. Но пресса активно обсуждает это не привычное явление. В числе наиболее рабочих версий первое – попытка связаться с внеземными цивилизациями и второе – сумасшествие на фоне чрезмерных занятий классической музыкой. Есть и третья версия – домашняя ссора и сублимированное бегство от жены. Но третью версию психологи ставят под сомнение, по этому работают с первыми двумя. Как бы то ни было, вместо известной в свое время песни «Скрипач на крыше» мы вскоре вправе ожидать появления нового шлягера «Скрипач на столбе». С вами была Лёля Шишкина и оператор Михаил Сквозняков, телекомпания ХХХ. До скорых встреч.
Подобным же бредом разродились и другие телеканалы. Вслед за ними материал о Сене-скрипаче и его непонятном анабазисе[98] появился и в утренних газетах.
Когда смотришь на рабочее пространство большого офиса, где столы стоят рядами, как в школьном классе, а шеф учреждения заседает в конце зала за стеклянной стеной со стеклянными же дверями, первое, что приходит на ум, это аквариум. Того и гляди, как кто-то огромный, закрывая горизонт, склонится к этому стеклянному пространству, приблизит к нему свой огромный глаз и постучит в огромное окно огромным ногтем, как делают владельцы настоящих аквариумов, когда хотят привлечь на секунду внимание беспечно плавающих рыбок. Или крыша вдруг раздвинется, и огромные пальцы, сложенные в щепотку, насыплют посреди офиса горку рыбьего корма. Вот вам Крест, мне не по себе от вида этих офисов. И не так важно, в каком стиле они созданы: от заводского стиля Фрэнка Тейлора до более человечного, хотя и немецкого Burolandschaft или «кубических ферм» восьмидесятых. Пока ковид не разогнал людей по удаленкам, большинство офисного пролетариата трудилось именно в этих «аквариумах», где нет ни Свободы, ни Братства, а есть только силой навязанное Равенство.
Кстати, шеф любого подобного заведения сидит за совершенно прозрачной стенкой не для того, чтобы подчеркнуть свою близость к коллективу. Прозрачность – его защита. Будь стены его начальнической конуры глухими и непрозрачными, у любой чем-то обозленной дамы был бы соблазн войти в кабинет и вскоре выйти из него с гневным видом и громогласно заявить, что только что в ее отношении был совершен акт «абьюза», или «попытки изнасилования», или «границы ее неприкосновенности были нагло нарушены» и так далее. А там суды, адвокаты, газетные статьи, угроза тюремного срока, выплата компенсаций… Так что либо камеры, либо стеклянные стены, иначе в царстве демократии тебя обвинят в чем угодно, и тогда иди, отмойся.
В одном таком газетном open space молодой человек лет двадцати пяти, весело вертясь на офисном стуле, дозванивался до Семена Ивановича. Под подбородком у него была медицинская маска, которую он стянул с лица. Но в офисе почти у всех лица были подобными масками закрыты.
– Семен Иванович, здравствуйте. Нет, нет. Обождите. Меня зовут Сергей. Сергей Рычалов. Я бывал у вас в доме когда-то с Аркадием. Мы с ним однокурсники.
На том конце, видимо, была тишина.
– Семен Иванович, я однокурсник Аркадия. Вашего Аркадия.
Наконец на другом конце голос спросил:
– Что с ним?
– Ничего. С ним ничего. Точнее, я ничего о нем не слышал. Просто я прочел о вас в газетах… В общем, у вас новый виток славы… Я вас вспомнил. И вы меня вспомните, когда увидите. Можно мне к вам приехать?
– Да, приезжайте. А про Аркадия вы точно ничего не слышали?
– Ну, я приеду, и мы поговорим, хорошо?
– Ладно. Ладно. Адрес вам дать?
– Не надо. Я знаю. Ждите.
Сеня вышел из комнаты на кухню. Оля стояла у плиты спиной к нему.
– Звонил Аркашин друг.
Она рывком повернулась к мужу.
– Есть новости? Что? Не томи.
– Он сейчас приедет, и мы узнаем.
– Зачем он звонил?
– Он журналист, кажется.
– Ты же клялся не давать интервью. Подловили тебя или славы таки захотелось?
– Оля! Какой славы! – Сеня раздраженно мотнул головой. – Придет. Поговорим. Может, что и узнаем.
Вскоре раздался звонок. Сергей на том конце сказал коротко: «Подъезжаю. Можете открывать».
Когда такси с Сергеем подъехало к дому Семена Ивановича, несколько съемочных групп все еще несли дежурство у ворот. А поскольку в тесном мире новостей со временем все всех узнают, Сергей увидел здесь несколько своих знакомых. Высоченный мужик с жидкой бородкой тоже его узнал. С ехидцей, как бывает часто у журналистов, он произнес:
– А, вот и желтая пресса. Привет, Серега.
Сергей окинул взглядом коллег:
– А здесь есть кто-то еще? По-моему, все одного цвета. Здорово, Петя. Что, не открывают?
Он указал на ворота.
– Глухой номер. Не знаю, зачем редакция нас здесь маринует? Он ведь не дает интервью.
На этих словах ворота раскрылись и Семен Иванович, тут же выделив Сергея взглядом, сказал:
– Проходите, Сережа.
Сергей, с видом счастливчика, имя которого назвали для вручения премии, скрылся в воротах, которые тут же за его спиной закрылись.
Пока они шли от ворот до дома, Семен Иванович спросил:
– А вы почему с маской?
– А вы не знаете?
– Что именно?
– Вирус какой-то в Китае. Весь мир на ушах, боятся массового заражения. Грозятся всех по домам посадить. А пока вот намордники заставляют носить. Вы что, точно ничего не слышали? Об этом же из каждого утюга кричат.
– Я утюги и раньше не слушал, а теперь подавно. Входите, пожалуйста.
Они вошли в дом. Ольга Павловна встретила с ожиданием новостей во взгляде. Но спросила не про сына.
– Здравствуйте. Есть будете? Я приготовила.
– Да нет, наверное.
– Ох уж этот «великий и могучий». Так «да», «нет» или «наверное»?
– В принципе, да.
– Вот и ладненько. У меня в принципе на первое борщ.
Сергей сел за стол и посмотрел в окно. Прямо перед ним белел, как фрагмент Парфенона, невесть откуда в этих широтах взявшийся столп. Ольга Павловна проворно накрыла на стол.
– Ну, ешьте. Сеня, тоже садись.
Семен Иванович сел напротив Сергея, перекрестился и начал хлебать горячий борщ, обжигаясь, дуя на ложку и оставляя раз за разом в усах то кусочек капусты, то крошку хлеба. Сергей тоже обжигался и дул на ложку, а также нет-нет да поглядывал в окно на вертикально стоящий элемент античной архитектуры. Семен Иванович замечал это, но сам первым разговор не начинал. Наконец Сергей сказал:
– Вы никому об этом, – он кивнул в сторону окна, – ничего не рассказываете?
– Нет.
– Но о вас уже второй месяц шумят и никак успокоиться не могут. Такое обычно не происходит. Забывают быстро и на новые темы переключаются. А здесь…
– А что именно «шумят»?
– Разное. Одни сравнивают вас с отцом Федором из «Двенадцати стульев». Помните, как он с колбасой на гору залез? Вот смеются и пишут, что тот был с колбасой, а вы – со скрипкой. В этом, мол, вся разница. Другие на полном серьезе рассуждают, что классическая музыка уже не выражает внутренний мир современного человека. Что она даже токсична, как, например, свежий воздух вызывает головокружение у того, кто привык дышать уличным смогом. Ну, то есть что вы спятили. – Семен Иванович поднял на Сергея глаза, а тот поперхнулся от неудачно подобранного слова. – Простите. Что с вами что-то произошло на фоне именно высоких духовных запросов. Какая-то дура, простите, вообще договорилась до того, что столп – это фаллический символ, ну и дальше что-то в феминистском духе. Но говорят, действительно, многие. Не так как обычно – погалдели пару дней и успокоились. Что-то всех реально зацепило.
– А что с Аркадием? – вдруг спросил Семен Иванович. – Вы что-то знаете?
– Нет. Мы давно не на связи. Он когда в Германию по обмену уехал, то пропал с радаров. А потом у каждого, знаете, своя жизнь. Я и думать забыл. Но я мог бы его поискать.
– Как?
– По соцсетям, по знакомым. Сейчас другая жизнь. Трудно спрятаться. Человек невольно попадает в поле чужого зрения. Надо только попробовать.
– Я вас очень прошу, попробуйте.
Семен Иванович приблизился через стол к Сергею и, понизив голос, сказал:
– Я теперь понял. То, что сына рядом нет, это моя вина. Я был плохим отцом, понимаете? И Бог увел у меня Аркашу.
Сергей заметил, как увлажнились глаза этого странного человека, и ему стало жалко Семена Ивановича.
– Не наговаривайте на себя. Плохой отец – это как у меня. Даже говорить не хочется. А у Аркаши свои тараканы. Он же как Блудный сын из притчи. То ли веселится где-то, то ли свиней пасет. Значит, вернется.
– Вы знакомы с Евангелием?
– Обижаете. Я гуманитарий. Мне таких прописных вещей не знать нельзя.
Они замолчали. Через пару минут молчание стало неловким.
– Знаете что? Доставайте диктофон или что там у вас, – сказал Семен Иванович, – вы же из газеты. Вам я дам интервью. Точнее, я скажу вам то, что считаю нужным. Без ваших вопросов.
Это была журналистская удача. Сергей включил диктофон на мобильном и затаил дыхание.
На следующий день в open space того же газетного издания Сергей сидел у своего компьютера, когда к нему сзади подошел главный редактор.
– Рычалов, зайди ко мне.
Этот голос, по опыту, не обещал ничего хорошего, но Сергей боялся в этом мире только свою маму и повестку в армию. Поэтому он послушно встал и отправился вслед за шефом, глядя в его сутулую спину с торчащими сквозь пиджак лопатками. Они вошли в кабинет со стеклянными стенами, и, когда Сергей закрыл дверь, шеф угрожающе прошипел:
– Ты что мне принес? Я тебя спрашиваю: что это?
Он бросил на стол пачку листов формата А4.
– Петр Петрович, это эксклюзив.
– Эксклюзив, говоришь?
Главный редактор сел за стол и стал искать материал в открытом ноутбуке.
– Эксклюзив он мне принес!
Нужный материал, видимо, не находился.
– Мне драматургия нужна, понимаешь? Конфликт! Детские травмы, расхождение с официальной Церковью. Это было бы круто. «Музыкант против РПЦ!» На худой конец, его политические взгляды. Может, он протест какой-то таким образом выражает, понимаешь? Если он с ума сошел, то почему сошел? Несчастная любовь там или химия какая-то. Может, он передознулся. Это бы тоже пошло на ура. А может, его в восточную секту занесло? Ты понимаешь, что люди хотят читать и будут читать? А ты мне что принес? Ты же, блин, средневековье какое-то принес. Ты мне принес апологию лунатизма и членовредительства. Это надо печатать в «Вестнике психиатрии», а не в нашем… гм, не в издании нашего масштаба. И где фотографии? Фотографии где?
– Он запретил себя фотографировать.
– Запретил? А что он тебе разрешил?
– Разрешил записать то, что он сам считает нужным рассказать. Без вопросов с моей стороны.
Главред наконец нашел искомый текст в компьютере.
– Вот это что ли? – Он поправил очки и стал читать: —«В каждом поколении должны рождаться люди, устремленные к иной, назовем ее – высшей жизни. Эти люди не будут успешны в возделывании земли, в рождении и воспитании собственных детей. Но они явятся воспитателями целых поколений. Мыслями и стремлениями своими они будут выше всего, что мы привыкли понимать под словом „человек“. И все остальные люди, видя этих чудаков-избранников, неизбежно потянутся ввысь, словно становясь на цыпочки. Им захочется превозмочь себя тоже, стать выше, попросту лучше».
– Нет! Это дурдом какой-то! – Шеф откинулся на стуле и снял очки. – Я не могу это читать. Я это в школе слышал на политинформациях, понял!
Сергей вел себя совершенно спокойно и уверенно.
– Да по-моему, ничего. Хорошая прямая речь. Даже править ничего не пришлось.
– Нет. Мы не будем печатать эту прямую речь. Ни прямую, ни кривую. Только время зря потратили. А ты, если хочешь заниматься религиозным фанатизмом, на «Спас» иди.
– Во-первых, на «Спас» меня с моим резюме да после нашего издания вряд ли возьмут. А во-вторых, это совершенно уникальный материал. Чудак уже несколько месяцев привлекает к себе общественное внимание. Никому интервью не дает. А нам расщедрился на целый материал от первого лица. У нас что, свобода слова кончилась? Или китайская инфекция всем мозги проела? Только о ней и кричат со всех сторон. Тут нет запретных тем. Ни экстремизма, ни разжигания ненависти. Антиваксерства тоже здесь нет.
Главред слушал молча. Он остывал. «Действительно, – думал он, – ничего из того, за что по темени бьют, здесь нет. Материал от первого лица. А что до содержания, то есть то, что есть». И он поднял глаза на Сергея:
– Ладно. Уговорил. Завтра выпустим этот материал. Но ты попроси этого столпника, пусть молится. Потому что, если мне от учредителей прилетит или коллеги на смех подымут, я тебя выгоню.
– Вам за это Пулитцеровскую[99] могут дать. И тогда с вас жирная премия.
– Наглеешь. Ладно. Свободен пока. Через час – планерка.
Материал с исповедью подмосковного скрипача-столпника был напечатан. Нельзя сказать, что он произвел какой-то неожиданный эффект на читателей. Наоборот, все было очень предсказуемо. Люди, вчера читавшие что-то другое, сегодня прочитали это, а завтра благополучно забудут и первое, и второе, потому что прочтут нечто третье. Так обилие ежедневной информации, накатывая волна за волной, вытесняет предыдущие впечатления, расчищая место для новых.
Сам Бунюэль свою ненависть к СМИ объяснял таким случаем. Как-то раз все европейские газеты выпустили материал о неудавшемся подрыве собора Сакре-Кёр[100] в Париже. Это была работа одной из террористических ячеек, которыми в семидесятые кишел весь Старый Свет. Террористов поймали и обезвредили. Обещали подробности расследования. И на следующий день Бунюэль купил кучу газет, чтобы узнать подробности: кто, зачем и для чего хотел взорвать этот чудесный храм? Но на следующий день ни одна газета не обмолвилась ни словом об этом событии, поскольку был захвачен пассажирский самолет и все внимание переключилось на эту новость.
Отчасти то же произошло и с Сениным интервью. Почему «отчасти»? Потому что, поедая новости без разбору, человек не может сразу определить, что в них важно, а что второстепенно. Это произойдет потом. Как масло, сколько его в стакане с водой ни помешивай, непременно поднимется вверх, стоит только воде успокоиться, так и знаковые события всплывут в памяти и выйдут из архива. Со временем странный Сеня со своим столпом опять завоюет интерес публики. Но не сейчас. Сейчас его монолог просто прочитали, чтобы, ничего не запомнив, завтра прочесть новые (желательно небольшие) тексты.
Оля, конечно, прочла, держась за сердце. И Гномик не просто прочел, но устроил даже публичные чтения для коллектива, и флейтисты с контрабасистами с любопытством выслушали «откровения» своего коллеги. Но этим-то хоть стало отдаленно понятно, о чем думал их товарищ, отпуская бороду, крестясь на сцене и молясь перед бумажным образком святой Цецилии у себя в гримерке. Прочие же просто прочли или, начав, недочитали, потому что мир вообще и Москву в частности в те дни все больше волновало распространение нового вируса – COVID-19. Вы и сами помните, что это было за время. Паническое время. Трусливое. Безумное. Рефлексии отдельного человека на тему смысла жизни в такое время кажутся кощунством. В период общего страха всем положено бояться. А тот, кто общей тревоги не разделяет попросту потому, что не замечает ее, или, словно издеваясь, тревожится вопросами метафизическими, выглядит как некий Вальсингам[101], что решился пиршествовать посреди чумы.
Безумные и слепые! Вам бы спросить у бесстрашного человека, в чем причина его бесстрашия? Может, тайной своей, вам открытой, он даст рецепт смелости и вашим трусливым сердцам? Может, и тайны у него нет, а вся суть в том, что на появившуюся угрозу вы смотрите в увеличительную лупу? Может, стоит лишь взглянуть на дело обычным взглядом, как все станет на свои места? Нет. Непохожих положено клевать и в слова их принято не вслушиваться.
Но что же там такое поведал Сеня однокурснику своего сына? У Честертона есть размышление о том, что бы он такое произнес, если бы ему позволили сказать одну-единственную проповедь. Примените к себе эту идею. Есть ли у вас что-то такое за душой, что бы вам хотелось непременно поведать миру? Если есть, то это был бы аналог Сениного монолога в кухне загородного домика.
«Я, наверное, буду говорить сбивчиво, потому что не готовился. Но как есть, так есть.
Нас с детства учили брать примеры с людей ярких, сильных, прокладывающих человечеству новые пути. Ученые, путешественники, военачальники, по мысли воспитателей, должны были с детства овладеть детским воображением. И только тогда у страны появится Гагарин, Челюскин… Да кто угодно. Фамилии не так важны.
Героизм воспитывается на примерах. Стойкость, верность долгу – тоже. Мы уже видим, к чему приводит отказ от героической темы. Люди становятся в лучшем случае мелкими потребителями, в худшем – совершенно бессовестными преступниками, предателями. Не обязательно предателями страны. Предателями идеалов, предателями любви. И так далее.
Я это давно чувствовал, но думал, что помочь тут нечем. А потом я узнал про Симеона. Случайно узнал. Конечно, если случайность вообще существует. Вначале я думал, что это вымышленная личность. И если так, то это было бы легче. Никто ведь всерьез не собирается стать спайдерменом. Но оказалось, что Симеон реально существовал. И это было для меня открытием бо́льшим, чем, наверное, для Колумба[102] – открытие Нового Света. Я узнал, что есть, оказывается, другие люди.
Симеон делает то, что хотим сделать мы, но у нас не получается. „Мы“ – это деятели культуры, искусства, быть может, ученые. У нас есть коллективная претензия на то, чтобы сделать мир лучше, а жизнь человека – легче. Так вот, у нас не получается. А у Симеона получилось.
То, что „у нас не получается“, всем известно. Как музыкант скажу: музыка человека лучше не делает. И, насколько я понимаю, не способна сделать. С музыкальной чувствительностью и образованностью могут уживаться какие угодно гадости и низости, и музыка их выгнать не в силах. Я могу привести много примеров, и из истории, и из жизни. Но тогда это будет очень длинный рассказ.
То, что я знаю про музыкальный мир, касается в общем всего мира искусств. „Ты хочешь женской любви, боишься смерти и ищешь людской славы, а больше ничего“, – говорил Августин[103], явившийся во время чумы Петрарке. Вот и у нас всех – страх смерти, жажда славы и власть похоти. А больше ничего.
И еще: мы как бы стоим на чужом месте и называемся чужим именем. Вы заметили, что у людей искусства есть привычка называть места своих упражнений храмом? Храм искусства, храм науки, храм красоты! Так постоянно говорят. И при этом всем хорошо известно – нам-то точно, – что творится за кулисами этих „храмов“ и чем полна наша повседневная жизнь. Эта ложь нас съедает. Ее все чувствуют, только не знают, что с ней делать. Со временем руки человека опускаются, и он просто живет. Уже не дерзает и никуда не стремится, а просто живет и носит маску „служения музам“. Дескать, он причастен к „духовной сфере“. Это ужасное состояние. Это ложь. А ложь – от диавола. И в этом состоянии я встретился с Симеоном Столпником.
Я, конечно, человек гордый. И меня уязвило то, что у Симеона получилось то, что у нас никогда – я уже убедился – не получится. Он влияет на людей. Реально влияет. Стоит себе над землей, никуда с места не движется, а к нему приходят толпы, чтобы разрешить свои проблемы. Не только болезни, но и тоску, страх одиночества, беспомощность. Все то, от чего человек всегда страдал и, видимо, до конца страдать будет.
Еще, знаете, вот что я подумал. Повседневная жизнь, она ведь плоская. Полная победа горизонтальной координаты. У Тургенева Базаров[104] говорит, что на небо смотрит только тогда, когда ему чихнуть хочется. Мы все такие, и в этом смысле все – Базаровы. А Симеон, он дает нам вертикальную координату. На него реально, чтобы посмотреть, людям голову кверху задирать приходилось. Но это даже не всё.
Просто у него еще есть духовная вертикаль. Он Богу молился постоянно и как-то до того дошел, что ему стало безразлично все, что нас до жути пугает. Смерть, боль, голод, одиночество, отсутствие элементарных удобств. Буквально всё. Получается, что он – совершенно свободный человек. Не мы свободные со всеми нашими „демократическими“ выборами, телевизорами, банковскими карточками, а он, у которого ничего этого нет. Потому что, видимо, это и не надо.
Я искренне не понимаю, почему нам об этом в школе не рассказывали. Нет, понятно, что советская власть, идеология. Это было невозможно. Но про него и сегодня не рассказывают. Значит, табу на таких людях лежит более глубокое, чем советские установки. Какое-то общее табу, живучее при разных видах устройства общества. Тоже ведь интересно, правда? Про Есенина можно знать со школьной парты, со всеми его запоями и поломанными женскими судьбами. Про Стеньку Разина и кровь, им пролитую, можно знать. Да про кого угодно. А про Симеона нельзя. И не запрещено ведь, нет. А просто принято молчать.
Мой столп на участке – это мое личное чудачество. Я теперь даже физически понимаю, что столпничество в наше время невозможно. Как я узнавал у специалистов, оно и в древние времена было огромной редкостью. Просто мы же по определению странные, музыканты. Нас всегда подмывает выше всех залезть. Скрябин вон хотел через музыку, ни много ни мало, а миром править. „Поэму экстаза“[105] написал. А умер внезапно от прыща на губе. Ничего. Все знают, и никто не удивляется. И я всю жизнь хотел быть выше других. Только раньше я хотел, если честно, плюнуть кому-то на лысину из чувства превосходства. А теперь Симеон мне показал, что, если ты выше всех залез, ты всех любить должен и обо всех переживать.
Вот, пожалуй, и всё».
Таков, в несколько сокращенном виде, текст Сениного монолога. Музыкантов он может обидеть, школьных преподавателей – заинтересовать, но по большому счету это лишь «буря в стакане воды». Лев Толстой[106] ли в душевных муках уходит из Ясной Поляны, Гоголь ли сжигает второй том «Мертвых душ» – все это волнует незаинтересованного человека очень короткое время. Тем более газетная исповедь малоизвестного музыканта. Круги на воде от брошенного камешка вечно расходиться не могут. А вот что действительно тревожит человека, так это коллективные потрясения, вызванные эпидемиями или войнами. Каким-то образом мы убаюкали себя и сами себя убедили, что ничего такого в наш «просвещенный и технологичный век» быть попросту не может. Тем сильнее был коллективный страх, вначале от ковида, а потом и от войны. Впрочем, это мы несколько торопим события.
Ковид уже собрал первую жатву человеческих жизней и полностью переключил на себя общественное внимание во всем мире.
Ныне церковь опустела;
Школа глухо заперта;
Нива праздно перезрела;
Роща темная пуста;
И селенье, как жилище
Погорелое стоит, —
Тихо все. Одно кладбище
Не пустует, не молчит.
Поминутно мертвых носят,
И стенания живых
Боязливо Бога просят
Упокоить души их!
Эти пушкинские строки из «Пира во время чумы» в полной мере не воплотились, и слава Богу. Селенья не выглядели, как «погорелые». Но общие черты можно найти без труда:
Ныне церковь опустела;
Школа глухо заперта…
Церкви действительно опустели, и школы перевели обучение на онлайн. В храмах даже стали устраивать трансляции богослужений, как будто можно обедать по телефону или причащаться заочно. Там, где службы как-то продолжались, возникла практика протирания спиртом богослужебных сосудов, что сильно разделило духовенство во мнениях. Кладбища изрядно пополнились.
Михаил Булгаков вложил в уста своему Воланду[107] фразу о том, что «квартирный вопрос испортил москвичей», а в остальном они – обычные люди, какими были всегда. Вряд ли это правда. Москвичи прежних столетий во время всенародных болезней стремились больше молиться. Они собирались вокруг святынь, не имея понятия об опасности многолюдных собраний, и горе было тому, кто хотел бы их разогнать по домам. В 1771 году в Москве была эпидемия чумы. Московский архиепископ Амвросий (Зертис-Каменский) во избежание скоплений народа и распространения эпидемии убрал от людей чтимую икону Богородицы на Солянке. Народ заподозрил архиерея в том, что у него веры нет, что он «ограбил Богородицу», и… Амвросий был растерзан в Донском монастыре. То есть если ты человек грамотный и хочешь людям пользы, то потрудись им объяснить свои действия. Иначе простой народ заподозрит тебя в чем угодно, и несдобровать тебе. Так было в конце восемнадцатого века.
В двадцать первом веке москвичи стали грамотнее в эпидемиологическом отношении, но и малодушнее в опасении за «себя любимого». Молиться они тоже стали меньше. Толпа все так же готова была растерзать человека, только теперь в зоне риска находились те, кто хотел собираться на молитву и посещать храмы. Это были уже другие москвичи, и изменения в них не сводились только к «квартирному вопросу».
В свое время в Венеции во время чумы появился и потом уже никуда не исчез образ «чумного» или «холерного доктора». Весь в черном от треуголки до плаща и обуви, этот лекарь носил характерную маску, похожую на клюв хищной птицы. В этом клюве помещались ароматические травы, чтобы фильтровать зараженный воздух. Окуренный ладаном, доктор появлялся в таком виде в домах больных для лечения, но скорее ассоциировался со смертью. В наше время имидж борцов с невидимой заразой был иным. Доктора лечебных ковид-корпусов были похожи, скорее, на космонавтов или на офицеров войск химзащиты, одетых в белое ОЗК. Они валились с ног от обилия пациентов и привыкали к тому, что перепуганные люди относятся к ним как к ангелам-хранителям. Рекламные баннеры напоминали жителям городов, что эти лекари – герои, поскольку бьются на первом рубеже с невидимым врагом. Так оно и было, и, по сути, в наше подчеркнуто негероическое время появился хотя бы один коллективный герой – Доктор. Пока только он один, но это одиночество будет ненадолго.
Олю тоже зацепило. По симптомам это был обычный сезонный грипп. Поэтому не смотрящие телевизор Юрловы находились в полном спокойствии. Ну, потечет из носа, ну, потемпературит человек пару дней. Чай с малиной, мед, теплая постель и иммунитет одолеют эту периодическую неприятность, и все.
Бывало, что в теплые месяцы Сеня сидел в загородном доме чаще, а жена ездила на работу. Теперь, наоборот, Сеня ездил на концерты и репетиции, а жена больше оставалась дома. Загородный дом во время пандемии стал чем-то бо́льшим, чем просто жилье. Это был способ избежать городского многолюдства, где так удобно размножаться любой заразе. Даже те, кто не обладал жильем на природе, теперь были готовы платить деньги, чтобы арендовать его. Свежий загородный воздух – разве не он влечет людей подальше от городских площадей во времена эпидемий? Разве не об этом писал Боккаччо, когда на определенное количество дней помещал молодых героев «Декамерона»[108] в загородную виллу, где они, спасаясь от чумы, развлекались пересказом фривольных историй?
В общем, Сеня и Оля были в выигрыше и просто-напросто закрыли свою квартиру на Новом Арбате на все ключи, включили сигнализацию и совсем перебрались в загородный дом до тех пор, пока медицина, как святой Георгий на гербе Москвы, не растопчет наглую змеюку под именем COVID и не проткнет ей пасть копьем новейших медикаментов.
У всех есть дни в жизни, рассказывая о которых, лучше всего начать со слов «в тот день». Обычно это те самые вторжения неизвестного в нашу повседневность, к которым невозможно приготовиться и которые делят течение жизни на этапы «до» и «после».
В тот день Сеня был на концерте в Зале имени Чайковского. Он был в хорошем настроении и даже, проходя мимо Чайковского, которого в свое время посадила на стул с раздвинутыми в порыве творчества руками Мухина[109], отвесил композитору вежливый поклон. Все-таки они будут играть в зале его имени и его же музыку. Не беда, что слушатели сидят в зале с масками на лицах и можно подумать, что их привели всех вместе из соседней инфекционной больницы. Не беда, что каждое второе кресло пустует в целях соблюдения «социальной дистанции». Все равно музыка звучит, и Гномик перед выступлением не забывает напомнить, что «наши коллеги играли 7-ю симфонию Шостаковича[110] в 42-м году в блокадном Ленинграде, едва держась на ногах от голода». Мол, нам грех жаловаться. Да никто и не жаловался. Концерт был отыгран на пять с плюсом. Сеня играл прекрасно. Уже потом, на аплодисментах и криках «Браво!» люди стали подниматься на сцену с цветами, и большинство их шло именно к нему. Странная слава стала потихоньку сопутствовать Семену Ивановичу, и он даже перестал удивляться, когда его (хотя и нечасто) просили разрешить с ним сфотографироваться.
После концерта Сеню, с большой охапкой букетов, попросил зайти к себе дирижер. Сеня вошел в кабинет и застыл посреди комнаты.
– Садись. Чего ты как засватанный.
Сеня положил цветы на стул и присел на другой, стоящий рядом.
– Ты сегодня как-то нервно играл. Хорошо, но нервно. Отчего? – спросил дирижер.
– А ты помнишь, как Юдина однажды ответила на вопрос «Почему у нее такие странные темпы»?
– Нет, не помню.
– Она ответила: «Потому что война».
– А-а, я понял. Ты на события в обществе реагируешь. Хорошо.
Дирижер достал откуда-то из-под стола бутылку виски и два стакана old fashion. Быстро налил в стаканы на толщину пальца напиток и бодрым голосом предложил выпить. Сеня выпивать не очень хотел:
– Я не очень. Не того… Я хотел быстрее домой. Мне еще далеко ехать.
– Да ладно. Мы быстро.
Дирижер скользнул взглядом по стене и, остановившись на портрете Баха, сказал:
– Давай – за Баха.
Они выпили.
– Тут видишь, какое дело, Семен Иванович. Некоторые сознательные граждане и одновременно – любите ли музыки приходят специально на тебя. То есть тебя по слушать и на тебя посмотреть. Ты у нас теперь немножко знаменитость, или местная достопримечательность, если выразиться скромнее. А тут ковид распроклятый. По кассовым сборам сильно ударил. И я, грешным делом, поду мал вот что…
Он повел опять взглядом по стенам и остановился на портрете Рахманинова[111].
– Давай, за Сергея Васильевича.
Они выпили по второй.
– У меня одно юное дарование на примете. Композитор. Не Иоганн Себастьян, конечно. Но это пока. Он тоже про тебя знает. И интервью твое прочел. Даже, говорит, несколько раз с карандашом. Так вот, этот «пока не-Бах» вдохновился твоим столпником и написал одну вещицу. «Симеон Столпник» называется. Я смотрел партитуру, наигрывал. Ничего, знаешь ли. Так вот. Не сыграть ли ее тебе? Народу было бы, как в лучшие годы. Даже есть приватные места для очень взыскательной публики. Хороший зальчик, без масок и с гонораром. Подумай.
Дирижер опять повел взглядом по стенам и разлил по третьей.
– Давай, что ли, за Паганини.
Сеня взял стакан, но не выпил. Сцена с дьяволом почему-то возникла в его голове. Та, где тот под видом девицы со спины тянется к нему языком, чтобы то ли лизнуть его за ухом, то ли поцеловать. «Смотри, какой у меня язычок».
Дирижер же был уверен в гениальности своей задумки, а также в том, что наживка проглочена, что клиент размышляет о деталях проекта, а в принципе уже согласен. И почему бы нет? Вроде все правильно и всем будет хорошо. Для усиления эффекта он даже выпалил то, чего заранее не планировал. И это стало ошибкой. Он сказал:
– Хочешь, мы тебе столб на сцене соорудим. Все как ты любишь.
На этих словах Семен Иванович с силой поставил old fashion на стол, так, что виски плеснулся через край. Следующие слова он произнес с таким видом, которого дирижер от него не ожидал.
– Ты что – сдурел? Ты за кого меня принимаешь? Ты что, меня первый день знаешь? Я тебе что, клоун что ли?
– Да подожди. Не кипятись. Я же ничего такого…
– Да у меня Симеон вот где. – Он с силой несколько раз ударил себя в грудь кончиками пальцев. – А у тебя всё вот где. – На этих словах он дважды хлопнул себя ладонью по брючному карману. – Это после семьи для меня самое важное. Ты хочешь, чтобы я ради кассовых сборов на сцене со столпа играл? Да для меня это то же, что для тебя ради за гонорар на сцене с женой спать.
– Да успокойся ты. Нормальная же идея.
– Нормальная?! Ты или сволочь после этого, или… Или не понимаешь совсем ничего.
– Ладно. Проехали. Учту. Всё-всё, успокойся. Проехали. Выпей третью. За Паганини.
Сеня сгреб букеты обратно в охапку и быстро вышел из кабинета.
Дирижер проводил взглядом его исчезнувшую в дверном проеме спину и, надув щеки, шумно выдохнул.
– М-да, – сказал он, – не думал, что так выйдет.
Он взял невыпитый Сенин стакан, поднял его на уровень глаз и, обращаясь к портрету Паганини, сказал:
– Сложный вы народ, гении.
И немедленно выпил.
Но день еще не закончился. «Тот самый день». Было уже довольно поздно, и, не желая, чтобы жена волновалась, Сеня по дороге в такси домой, за город, раз за разом набирал Олин номер. Милый женский голос, в подобные минуты способный довести вас до белого каления, бесстрастно сообщал одно и то же: «Абонент сейчас не может ответить на ваш звонок».
Такси уже миновало их городскую квартиру и церковь Симеона Столпника на Поварской. Сеня кивнул головой направо в сторону церкви и задумчиво вгляделся в темные окна своей квартиры. Потом справа от них остался позади белеющий в темноте Дом правительства и памятник Столыпину[112]. Потом – гостиница «Украина». Сеня все звонил, натыкаясь на бездушный голос автоответчика. Вот они миновали Триумфальную арку[113], восстановленную, как говорят, по просьбе первого в мире космонавта. Вот долетели без пробок до МКАД. Сеня все звонил и звонил. Тревожное чувство, похожее на слабую тошноту, появилось где-то у него в груди. Вот они выехали за город. Сеня уже не звонил, а только нетерпеливо ерзал на сиденье и время от времени просил таксиста: «Побыстрее, пожалуйста».
Когда их с Олей дом уже стал виден, когда силуэт Сениного столпа уже можно было рассмотреть в темноте (в таких случаях у людей внутри словно что-то обрывается, и они говорят «я так и знал»), Сеня со страхом увидел возле ворот карету скорой помощи.
Соседка, та, что психолог, в маске, над которой располагались ее испуганные глаза, встретила Семена Ивановича.
– Семен Иванович, это я. Я вызвала скорую. Я пришла поболтать по-соседски, думала – посидим, чаю попьем, а она без сознания. И горячая, как утюг.
Семен Иванович порывисто всучил ей охапку таких бесполезных в это время цветов и побежал к дому. Ему навстречу из дверей стали выходить люди в специальных костюмах, похожие на космонавтов. Двое из них несли носилки. На носилках, укрытая одеялом, без сознания лежала Ольга Павловна.
– Оля! – закричал Семен Иванович. – Олечка!
Один из «космонавтов» довольно грубо произнес фразу, которую, наверное, успел хорошо выучить за это время:
– Прошу вас отойти. Она больна. Это опасно.
– Как это «отойти»? Это моя жена! Оля!
– И маску наденьте. Это общее требование.
Время вдруг потекло для Семена Ивановича тихо-тихо, медленно-медленно. Ему казалось, что «космонавты» движутся плавно, как во сне. Что все это происходит на какой-то планете, где нет воздуха. И когда люди говорят или кричат, они открывают рот, но их совсем не слышно. На самом же деле прошло меньше минуты. Двери скорой помощи хлопнули, и включилась сирена. Машина, набирая скорость, стала удаляться. Тогда Семен Иванович вздрогнул и пришел в себя. Такси, на котором он приехал, все еще стояло здесь. Ничего не спрашивая, он быстро сел на пассажирское сиденье сзади и скомандовал:
– За ними!
Таксист, не сказав ни слова, включил зажигание и рванул с места.
Они поехали, но не обратно, не в город, а в противоположную сторону.
– Мы правильно едем? – тревожно спросил Сеня ми нуты через две.
– Правильно. Не бойтесь. В Новую Москву едем. В Коммунарку, – ответил таксист. – Я туда каждый день езжу. Новый ковидный госпиталь там по-скорому построили.
Они мчались по пустым дорогам, и проблесковые огоньки скорой прямо по курсу были для них ориентиром. Вскоре больничные корпуса, недавно выросшие посреди пустырей, встретили их шахматным рисунком горящих окон.
– Пейзаж какой-то зловещий, как в фантастическом фильме, – сказал Семен Иванович.
– Точно, – ответил таксист, подъезжая к шлагбауму. Туда только что въехала машина, забравшая Олю.
Сеня сунул таксисту «пятерку» и выскочил из машины.
– Сдачи не надо.
– Спасибо. Я обожду на всякий случай. Вас вряд ли пустят.
Охранник заученной фразой встретил Сеню:
– Пропуск есть?
– Какой пропуск? Мою жену только что забрали.
– Без пропуска нельзя. Не положено.
– Я заплачу. Пустите пожалуйста.
– Не положено. Езжайте домой. Врачи свою работу знают. Поутру приезжайте.
– Как же я уеду? Моя жена там.
Но поскольку разговор был типичный, один из тех постоянно повторяющихся разговоров, к которым охрана привыкла как к части своей профессии, охранник не стал отвечать. Он многозначительно пожал плечами и неспешно пошел в свой вагончик.
Сеня почувствовал себя маленьким и беспомощным, как когда-то в детстве, когда родители отвезли его в летний лагерь за город. Впервые оказавшись надолго вне дома, он тогда затосковал, как сказал бы взрослый на его месте, «смертельно». Было вроде бы весело. Полно ребятни его возраста, свежий воздух, довольно вкусная еда, игры, ночные бои подушками… Веселись – не хочу. И ребята вокруг были действительно веселы. А он тосковал, словно очутился в тюрьме, и ужасно хотел домой. Даже попробовал сбежать, но вожатые быстро поймали его на ближайшей автобусной станции. Всю смену он тогда в лагере не досидел. Отец с матерью были вынуждены забрать его, и он, ликуя внутри, но не выказывая своих чувств наружно, ехал домой, оставляя лагерь в памяти как первый опыт невыносимой тоски в казенном заведении.
Теперь заведение, пусть совсем другое, но тоже казенное, стояло перед ним среди ночи во всю ширь и высь своих однообразных этажей. Только теперь он хотел проникнуть внутрь, к супруге, а оно – казенное заведение – преграждало ему путь десятками внутренних инструкций, шлагбаумов и запретов. Можно было бы закричать от обиды, только это не дало бы никакого эффекта. Можно было, как вариант, заплакать от бессилия, но и это не решило бы вопрос.
Казенные заведения, как та Москва из пословицы, «слезам не верят». И случись тебе попасть в любую канцелярскую круговерть, как вежливые люди, с лицами, которых потом не вспомнишь, процитируют тебе названия подзаконных актов, заставят расписаться на каких-то бумагах и в общем заставят тебя ощутить себя внутри кафкианского «Процесса»[114]. Точно так же Йозеф К. в день своего тридцатилетия оказался фигурантом таинственного следствия, смысл которого никто не мог ему объяснить.
Таксист, то ли проникся к Сениной беде, то ли успел привыкнуть к своему позднему клиенту, а может, просто понимал, что Сеня все равно будет вызывать такси, никуда не уехал.
– Садитесь. Завтра поутру приедете. Сейчас все равно – дохлый номер.
И Сеня обреченно, как в лодку Харона[115] сел на заднее сиденье желтой машины, к которой тоже невольно успел привыкнуть за этот вечер и первую половину безумной ночи.
С недавнего времени люди стали строить так называемые умные дома. Это чтобы свет зажигался от звуков голоса хозяина, замки реагировали на отпечатки пальцев, возможно, чтобы унитаз рассказывал посетителю уборной смешные истории, уж я не знаю, что еще. Дело это представляется как последний писк технологических успехов, призванных обеспечить максимальный комфорт человеку. И что самое важное – чувство собственной значимости. «Я – в центре мира, и мир служит мне в ответ на звуки моего голоса, как домашнее животное или джинн, вышедший из бутылки и готовый служить новому хозяину». Все бы ничего, только сравнение с джинном таит в себе клубок неведанных проблем.
Джинн есть существо своевольное, возвращаться в бутылку наотрез не хочет и способен не только служить новому хозяину, но и огорчать его до невозможности. Какие фокусы вытворят умные дома со своими гордыми владельцами и с какими ранее неведомыми проблемами им придется столкнуться, это нам уже начали рассказывать триллеры, а скоро продолжат рассказывать газеты.
Но не в этом дело. Дело в том, что дом, он и так умный. Любой дом. Дом пахнет хозяином и каждой вещью внутри свидетельствует о нем. Диваны вмятинами повторяют изгибы его тела. Картины говорят о вкусе или отсутствии оного у владельца. Фотографии, храня образ остановленных и застывших мгновений, напоминают об истории того, кто называет дом своим. У Собакевича в доме каждый стул и каждая тумбочка были подобием хозяина и словно говорили: «И я тоже Собакевич». Стоит хозяину смениться, как дом очень даже «умно» вскоре перестроится и пропитается новым запахом и новым образом жизни. Кто не согласится, что это так? А раз так, то разве дом не умен в своем роде? И стоит дому обезлюдеть, как он начинает вести себя так, как ведет себя разлагающееся тело после ухода из него души. Дом без жильца коченеет, как труп, и приобретает особый запах брошенности. Карнизы со временем почему-то падают под весом штор. Пыль (откуда берется пыль?) густо покрывает поверхности. И окна смотрят наружу так, как смотрят пустые глазницы черепа, будь то череп Йорика или другого, уже неназванного владельца.
То, что их с Олей дом «живой», Сеня узнал тут же по возвращении из больницы. Дом потерял хозяйку, и ей-Богу, заплакал бы, если умел. Но то, что не умел он, умел оставшийся и как бы осиротевший хозяин.
Сеня разделся и бросил верхнюю одежду на первый попавшийся стул. Потом походил по кухне туда и сюда, чувствуя, что он совершенно не знает, чем себя занять. Он открыл холодильник и тут же закрыл его. Зашел в спальню и понял, что один он на их с Олей постели спать не сможет. Опять пошел на кухню и понял, что, вот так бессмысленно ходя туда и сюда, он может тронуться умом. Этого еще не хватало.
«Где же твоя вера, Семен Иванович?» – спросил он себя мысленно. Потом повторил вопрос вслух и прислушался к звукам своего голоса. Голос показался сдавленным и чужим.
– Где же твоя вера, Семен Иванович?
Он повернулся к иконному уголку (такой появился у них в доме уже давно) и, устремив взгляд на образ Спасителя, попробовал молиться.
– Отче наш… Отче наш! – мысли так подло разбегались в стороны, что не было никакой возможности их собрать.
– Господи, помоги мне. Нет, не мне. Господи, исцели ее. Нет, не то.
Промучившись с самим собой малое время, он бессильно опустился на пол и уже не как молитву, а как речь, обращенную к себе, произнес:
– Я совсем не могу без нее.
На этих словах он расплакался, как малое дитя. Расплакался искренне, в полный голос, как никогда не плакал, выйдя из детства.
– Я не могу без нее. Господи, что мне делать? – рыдал он, сидя на полу, и «умный дом» внимал слезам своего хозяина, вполне желая, только жаль, не умея, плакать так, как плачут люди.
В доме Семена Ивановича и Ольги Павловны всегда было спиртное. Они, как было ранее сказано, не пили, и потому оно всегда было. Как раз в доме пьющих людей спиртное не застаивается надолго. А у трезвенников может быть полный бар всякого алкоголя, от бюджетного до элитного, и никто не тянется к нему, никто не устраивает смотр бутылкам, ибо люди вполне свободны от этой зависимости. И лишь время от времени, под настроение такой непьющий хозяин наливает себе чего-то, чтобы сесть у камина, или поболтать с другом, или отметить годовщину.
В том состоянии детской беспомощности, в котором оказался Семен Иванович, когда всё, включая молитвенник, валится из рук, бутылка припрятанного «на всякий случай» спиртного из рук как раз не валится. Она словно стоит и ждет, когда человек потянется к ней, чтобы утопить большую боль в маленькой рюмке. И если это человек верующий, то найдется и для него специально подобранное на этот случай слово. «Дайте сикеру [крепкий напиток] погибающему и вино огорченному душею; пусть он выпьет и забудет бедность свою и не вспомнит больше о своем страдании»[116].
Семен Иванович как нельзя точнее подходил под эту категорию «огорченных душою» и желающих забыть о своем страдании. Он нашел домашние запасы и, не наливая в стакан, из горла приложился к едва начатой бутылке коллекционной водки, которую они с Олей распечатали в Новый год. Через три минуты стало легче. И он приложился еще.
Это был не выход. Это было временное решение вопроса. Даже и не решение, а отодвигание этого решения куда-то на задворки. Но вам и самим известно, сколь великое число людей увязли в этом опасном состоянии. Есть целые народы, залившие алкоголем свои исторические раны и превратившие пьянство в черту национального характера. Не надо сразу грешить на русского мужика. Здесь он не чемпион. Шотландцы, например, с гордостью утверждают, что, если бы Господь Бог не надоумил их делать виски, они овладели бы земным шаром. Смирные чехи или разбитные ирландцы по статистике пьют больше всех в Европе. Наш Ломоносов[117] вернулся из Германии, крепко пристрастившись к алкоголю. И Лютер[118] говорил о немцах, что, если не проповедовать этим пьяницам о шнапсе и пиве, они и слушать вас не захотят. Правда, эти слова он потянул из второй главы пророка Михея[119], не указав на авторство. Но вот Шекспир[120] в «Гамлете»[121] записывает весь свой Туманный Альбион в остров отчаянных пьяниц. Еще спросите жителей Питера про «алкогольные туры» из Финляндии, и они много вам порасскажут о нравах неторопливых соседей.
И, по правде сказать, в определенные периоды истории под эту категорию подпадают почти все народы. Стоит ли удивляться, что в темную минуту жизни творческий человек потянулся к бутылке? Сначала просто для облегчения душевной боли, как за анестезией. Потом потому что вчера помогло. Потом потому что наметилась система, и система вроде рабочая. А потом… потому что человек банально втянулся и «забухал». И то, что это творческий человек, лишь облегчает процесс и усугубляет проблему. Потому что работяга просто пьет, а творческий человек пьет философски.
Иллюстрирую:
О’Генри стакан виски с лимонным соком считал непременным преддверием хорошего рассказа.
Гашек все, что написал, включая солдата Швейка[122], написал в пивной.
Ерофеев[123] из «Москвы в Петушки» ехал не столько на электричке, сколько на граненом стакане.
Буковски[124] отрывался от бутылки, только чтобы написать страницу, проблеваться или послушать музыку.
Продолжать или довольно?
Джек Лондон[125] погибал от алкоголизма. Фицджеральд[126] и Хемингуэй[127] тоже. И можно было бы смело пройтись, кроме Ерофеева, еще по литературе русской и советской, где мы вообще, не напрягаясь, набрали бы целый вытрезвитель известных людей, которыми можно было бы при желании заполнить зрительную арену в Лужниках.
Оставим в покое художников. Особенно бедного Пиросмани[128] и парижских импрессионистов с их абсентом и «третьим глазом», появляющимся от злоупотребления. А из людей музыки вспомним только Модеста Петровича Мусоргского[129]. И даже не его самого, а его портрет кисти Репина[130]. Этого будет довольно.
Довольно для того, чтобы понять одну интересную мысль.
Люди искусства пьют с претензией! Пьянство у них способно превратиться в ритуал или даже намеренное философское упражнение. Это у них уход в несознанку, в зазеркалье, с целью творческого обогащения и отчетливого презрения к действительности. На такое «умное саморазрушение» не всякий способен. Видимо, и сам Соломон не был чужд этой двусмысленной практики, потому что обмолвился: «Вздумал я в сердце моем услаждать вином тело мое и, между тем, как сердце мое руководилось мудростью, придержаться и глупости, доколе не увижу, что хорошо для сынов человеческих…»
Сеня нашел «кнопку удовольствия», или «кнопку снятия боли». То, что нажатием этой же кнопки открываются двери в нижние, самые мрачные этажи земного бытия, он пока во внимание не брал. Даже теоретически об этом вопросе не задумывался. Просто выпил все, что нашел в доме. На закуску пошли овощные консервации жены, припасы и то, что имелось в наличии в холодильнике. Потом запасы кончились, и пришлось идти в ближайший магазин, закрывая лицо шарфом наподобие маски. Отчасти потому, что медицинской маски у него не было, отчасти потому, что видок у него был тот еще. Пополнив запасы, Сеня «задраивал люки» и был готов никуда не выходить из дома, заливая водку в ту трещину, которая образовалась в его душе.
Да, в больницу он однажды поехал, но его к жене не пустили, уверив, что все идет как надо и скоро он увидит свою жену здоровой и невредимой. Таким образом, он ушел в некое антиподобие затвора и начал двигаться вниз по скрипучей лестнице деградации.
В этом состоянии его застал журналист Сергей.
Когда в доме раздался звонок, Сеня не сразу понял, что к нему пришли. Он отвык от этого звука и совсем отвык от чужих людей в доме. Потом, когда до него дошло, что кто-то пришел в гости, он накинул на плечи пальто и нехотя пошел открывать. За воротами его ждал Сергей.
– Заходи, – сказал Семен Иванович и пошел в дом. Сергей пошел за ним.
– Как вы…
– Опустился? – спросил Семен Иванович.
– Нет. Я хотел сказать «изменились».
– Я не изменился, – сказал Семен Иванович. – Просто… Короче. Есть будешь?
– В принципе, да.
– Опять «в принципе».
– Да. Буду.
– Хорошо.
Семен Иванович поставил на огонь кастрюлю с водой и достал пачку вермишели.
– Прости, сегодня пища холостяцкая будет.
– А где Ольга Павловна?
– Заболела она. Ковид в тяжелой форме. Меня к ней не пускают даже. А я вот – на хозяйстве. Сиротствую. Выпьешь?
– Вообще-то я не увлекаюсь. Но в принципе…
– Еще раз скажешь «в принципе», я тебя ударю.
– Простите.
Семен Иванович налил два по сто в две немытые кофейные чашки. Выпили не чокаясь.
– Сейчас закуска сварится. А ты чего пришел?
Собственно, Сергей пришел потому, что шеф прислал. Тот самый, который боялся, что за материал с Сеней его засмеют коллеги или устроят выволочку учредители. На удивление, и те и те материал съели. Мало того, облизнулись и попросили добавки. Только теперь в видеоформате. У каких-то тузов из мира телевидения, с которыми шеф Сергея тусовался, родилась идея вытащить Сеню на ТВ. Ни во что не верящие, но вечно держащие нос по ветру, эти люди прочувствовали необходимость «новой социалочки». Ну, чтоб там про веру чего-нибудь было, да из уст интересного человека, про «скрепы и традиционные ценности». Сеня подходил на ура. Только, зная его закрытость, возникала очевидная проблема: согласится ли он? И как узнать, согласится ли? Единственным, кто мог бы вытащить Сеню на контакт, был Сергей. Он и явился в очередной раз к Семену Ивановичу на правах уже не только однокурсника сына, но и как знакомый журналист. Явился с предложением Семену Ивановичу появиться на ТВ, в одном из бесконечных шоу, целиком слизанных у американцев и на добрую четверть заполняющих примитивный эфир главных каналов. О том, «на какой козе подъехать к Сене?», думал сейчас Сергей. Он действительно не пил, и от «сотки» на голодный желудок его чуть повело. Он уставился за окно, туда, где торчал столп, и думал, с каких слов начать деловой разговор. Вдруг Семен Иванович сказал:
– Хочешь на столп взобраться? – Странный металл появился в его голосе.
– Я? Вы мне? Нет, не хочу.
– А здесь кто-то еще есть? Правильно, что не хочешь. Это мой столп. Я бы и не пустил туда никого. Хотя… Почему нет? Пошли.
Семен Иванович, честно говоря, выглядел как человек, много дней не бывавший трезвым. Этот внешний вид вполне соответствовал фактической действительности. И вид у него стал несколько бомжеватый и одновременно угрожающий. Спорить с ним на его территории не хотелось. К тому же, если хочешь о чем-то просить, будь и сам готов исполнить просьбу. Поэтому через минуту они оба стояли у подножия пустующего столпа и Семен Иванович приставлял к нему лестницу.
– Лезь! – скомандовал он Сергею.
Тот осторожно полез наверх.
– Вообще-то я высоты боюсь.
– Ты лезь-лезь. Вот, а теперь распрямись в полный рост.
Сергей стоял на площадке, венчающей столп, но распрямляться робел.
– Вот, ты точь-в-точь святой Симеон. Молитвенник принести? А то ты молитвы наизусть вряд ли знаешь.
– Нет. Я, пожалуй, вниз полезу, – сказал Сергей, но… Семен Иванович вдруг резким движением толкнул ногой лестницу. Та беспомощно упала. Сергей присел на корточки. Потом совсем сел и со страхом в голосе сказал:
– Семен Иванович, вы чего?
– Да ты встань, распрямись. Чего ты к земле жмешься? «Наше жительство на небесех есть». Слышал такое?
– Я же вам говорю, что высоты боюсь.
– А как же ты по карьерной лестнице лезть собираешься, а? По социальной лестнице наверх ведь собираешься? Думаешь, там не страшно? Ты же хочешь выше всех очутиться! Ну, вот – очутился. – Семен Иванович помолчал чуток, и продолжил как-то угрожающе: – Всё, пацан. Шутки кончились. «Дайте интервью! Разрешите с вами сфотографироваться! А можно на ваш столп залезть?» Как вас столько развелось, клоунов!
– Да я же не просил на столп ваш залезать! – почти в отчаянии закричал Сергей. Он не узнавал Семена Ивановича. Это прямо был какой-то другой Семен Иванович, близнец, что ли? И дело было не совсем в алкоголе, хотя и в нем тоже. В нашем музыканте что-то надломилось и осколками вышло наружу. Семен Иванович, судя по виду, теперь на все способен был.
Если бы Сергей знал про визиты Сени к батюшкам, если бы слышал их наставления, то вспомнил бы сейчас слова того старшего про «бездну вверх» и «бездну вниз», которые всматриваются во влюбленного человека. Он понял бы, что до сих пор мы видели стремление Сени лезть ввысь, в сторону светлой бездны. Теперь же перед нами был человек, под ногами которого разверзлась – а может, лишь чуть приоткрылась – вторая бездна. И это было действительно страшно.
– Вот что! – крикнул снизу Семен Иванович. – Прыгай!
– Как это «прыгай»?
– Как в детстве на речке – в воду. Прыгай, а я тебя поймаю. На доверии!
– Каком доверии? Я же вас толком и не знаю.
– Если бы ты меня не знал, ты бы и в гости прийти боялся. Прыгай, кому говорят!
Сергей проклял тот день, когда пришел впервые к этому идиоту, проклял шефа с его идеями… Кажется, проклял бы еще что-то, вплоть до дня, когда он родился, но в голове было слишком сумбурно и путано, и все происходящее было похоже на сон. Тот самый классический сон, в котором ты все видишь и всему сочувствуешь, но ни на что не можешь повлиять. Он уже присел, изготовившись прыгать, когда снизу раздался веселый хохот Семена Ивановича:
– Стой, болван. Расшибешься. Или меня раздавишь.
Семен Иванович с усилием поднял лестницу (мышцы пьяниц быстро атрофируются) и приставил ее на место. Сергей осторожно, но с ускорением слез вниз. Когда он уже твердо стал на землю, у него вырвалось:
– Семен Иванович, вы… больной? Что это было?
– Это был экспромт, Сережа. Запланированная неожиданность. Слышал советскую песню монтажников-высотников?[131] – И Семён Иванович весело запел: – «Трепал нам кудри ветер высоты, // И целовали облака слегка. // На высоту такую, милая, ты // Уж не посмотришь свысока». Слышал такую песню?
– Нет. Не слышал, – сердито ответил Сергей и направился к воротам.
– А чего приходил-то? – крикнул ему Семен Иванович, но ответа не получил. Сергей хлопнул дверями и пошел прочь от этого дома и этого странного человека, набирая по дороге номер вызова такси.
Во все дни своего неожиданного запоя Семен Иванович не видел снов. Он и не спал даже, просто проваливался куда-то, как прыгает в лестничный пролет человек, решивший расстаться с жизнью. Физически он падал на печально скрипнувшую постель, а душа его совершала прыжок в какой-то Квадрат Малевича, чтобы среди ночи встать, бесцельно послоняться по дому и, выпив еще глоток, опять свернуться калачиком, не раздеваясь, и отключиться.
Ольга Павловна потеряла счет дням и ночам. В палате никогда не гас свет, и весь больничный корпус, специально выстроенный под лечение новой заразы, горел огнями круглые сутки, как тот «Титаник»[132], который в день гибели был иллюминирован, словно новогодняя елка. Или как Таганская пересыльная тюрьма, в которой тоже по ночам не гас свет, что многим известно по блатной песне со словами:
Таганка! Те ночи полные огня
Таганка, зачем сгубила ты меня?
Шутка с Сергеем была злой, а Семен Иванович, как ни крути, злым человеком не был. Его приступ жестокой насмешливости напугал его самого. «Откуда во мене столько злости? – спрашивал он сам себя и добавлял: – Это не мое. И именно это как раз страшно». Странная злая веселость сменилась привычной чувствительностью, и он искренне пожалел о том, что случилось. В эту ночь он видел сон. И было бы интересно знать, по какому графику и с каким намерением происходят эти незапланированные и бесплатные киносеансы.
Ольга Павловна вполне могла умереть. Ковид махал косой и успел собрать немалую жатву. Но и врачи поднаторели останавливать его буйство. Ее вовремя забрали. «Еще бы денек, милочка, и муж ваш был бы вдовцом», – сказала ей в день прибытия женщина-доктор. С тех пор мысль о смерти приходила к ней, но довольно буднично, не принося с собой паники.
Всю жизнь находящаяся «где-то далеко», смерть рано или поздно приблизится к каждому человеку. Как это будет? И где? Многие люди умерли, не успев задуматься о смертном переходе. Внезапный сердечный приступ тому виной, или колеса машины, за рулем которой сидит пьяный водитель. Вариантов много. Но есть те, кому дано почувствовать свой уход. И если одни в это время впадают в незнакомую доселе панику, то есть и те, которые смиряются с мыслью о смерти быстро. Гоголь, как говорят и пишут о нем, в эти минуты произнес: «Как сладко умирать!» И просил какую-то лестницу. «Лестницу! Дайте лестницу!»[133] Ольга Павловна думала не о лестнице, а о своих мужчинах: о муже и сыне, которых она в случае смерти увидит теперь не лицом к лицу, а откуда-то сверху.
Ее мужчины, то есть муж и сын, встретились в ту ночь, правда, тоже не лицом к лицу. Сеня спал, не раздевшись, в позе зародыша. Умри он так, антропологи по положению тела приняли бы его за мертвого неандертальца. Ему снилось глубокое сирийское небо и их дом, стоящий среди пустыни с развалинами Симеонова монастыря. Столп, его собственный подмосковный столп, привезенный из запасников «Мосфильма», белел на фоне неба. На столпе стоял Аркадий. Он был испуган. На его лице было то же выражение, что у Сергея. Семен Иванович кричал ему задорным и злым голосом:
– Распрямись! Молись, слабак! Молитвенник дать?
Аркадий не отвечал.
– Тогда прыгай. На доверии! Прыгай! Я поймаю! – крикнул Семен Иванович.
– На каком доверии? Я вас не знаю! – с отчаянием в голосе кричал ему сверху сын.
С этим звуком в ушах – «Я вас не знаю» – Семен Иванович дернулся и проснулся.
Лежа, еще не торопясь подняться, он смотрел в потолок. «Он не знает меня. Ну да, не знает. Я умудрился быть таким отцом, что сын совсем не знает меня. Он и исчез поэтому».
Медленно отделившись от лежбища, он побрел на кухню.
Пьянство, господа, это ритуал. А запойное пьянство – антибогослужение. В Иерусалимском храме[134] вечерняя жертва должна была тлеть до утра, а утренняя – до вечера. Так, чтобы жертвенный огонь не гас никогда. Запойно пьющий человек носит в себе самом алтарь какому-то Бахусу[135] и тоже переживает, чтобы огонь на алтаре не гас. Нужны регулярные, утренние или вечерние возлияния, чтобы быть в «градусе». Запойные люди боятся протрезветь и сознательно не позволяют своему нутру остыть. А у талантливых людей, у тех глубоко внутри. Им есть куда заливать.
Сеня пошарил по кухне. Бутылки были везде, но все они были пусты.
Ольга Ивановна застонала и попробовала перевернуться на бок. Аппарат ИВЛ жалобно запищал, и в коридоре послышался топот ног дежурной медсестры.
За окном у Сени было темно, и значит, магазин закрыт. С тоской он заглянул на всякий случай повсюду: за занавеску у батареи, за кушетку, даже в кирзовые сапоги, стоявшие у дверей. Глухо. Глухо и пусто. Стоя среди кухни и думая, что дальше делать: ложиться или продолжать искать, он увидел… Кого может увидеть в пустом доме пьяный музыкант среди ночи? Конечно, Симеона Столпника.
Симеон не обновлял имидж, но сменил локацию. С той же бородой и в тех же лохмотьях, он сейчас не стоял на высоте, и голову к нему задирать было не нужно. Он сидел. Сидел на той самой кушетке, за которой только что Семен Иванович искал заначку.
– Пить заканчивай! – строго сказал Столпник, и Семен Иванович мгновенно отметил, что у того сегодня был вовсе не шаляпинский бас, а приятный тенор. Но это было в уме, а наружно Семен Иванович виновато кивнул и чуть-чуть склонился.
– Пить заканчивай! – повторил Столпник несколько строже.
Семен Иванович опять кивнул и склонился еще ниже.
– И дома приберись. Развел, понимаешь, свинарник. Как жене в такую грязь возвращаться? Ты знаешь, что она не сегодня-завтра придет?
Семен Иванович боялся поднять взгляд на гостя.
– Эх ты, «столпник времен последних», – уже мягче произнес Симеон. – Чудо ты гороховое! На этих словах он засмеялся, да так добродушно и весело, как от его аскетической личности и ожидать было нельзя.
Сене стало стыдно. Так стыдно, что хоть сгори здесь же. И он, желая склониться еще ниже, повалился носом вперед и бухнулся лбом о доски кухонного пола.
Бухнулся и… проснулся. Он проснулся у себя на кровати, так, как заснул: свернувшись в калачик и не раздеваясь.
Это был двухэтажный сон, как у Гоголя в «Портрете»[136], слоеный, двойной сон. В первом он видел сына, а во втором только что – святого. Сон мог бы быть и тройным, и четверным, когда человек все просыпается и просыпается, а на самом деле все еще спит и спит, совершая переходы с одного этажа сна на другой. Сеня больно ущипнул себя. Нет, он больше не спал. Симеон и сын сегодня говорили с ним оба, и оба говорили о важном.
К кровати Ольги Павловны вслед за медсестрой сбежались врачи. Они говорили, склонившись над Ольгой Павловной, на только им одним понятном языке, с вставками из кухонной латыни. А у той на душе было спокойно. В тот день, когда ее привезли, ей было гораздо хуже. Она чувствовала, что выкарабкается. В этот раз выкарабкается. Люди ведь чувствуют и понимают сердцем гораздо больше того, что знает их голова.
Пить начать – дело одного дня. Сущий пустяк. Но бросить пить – дело трудное. Для многих – неподъемное. Все же дело идет о наличии злой химии в крови и о погублении души и тела разом. Но Сеня как начал, так и закончил. Хотите верьте, хотите нет. Есть такие счастливцы, которым снятся святые и подхватывают на руки летящего вниз человека на полпути до точки превращения в лепешку.
Сеня сразу включился в уборку, словно ждал жену с часу на час. Он мыл скопившуюся посуду, собирал и выносил стеклотару, менял старое постельное белье на свежее… Только в часы вынужденной уборки мужчина может оценить, какой огромный и ежедневный труд совершает незаметно рядом с ним его женщина.
Сеня даже взялся за свой внешний вид. Он решил сбрить бороду. «Потому что незачем, – говорил он сам с собой, – жить как свинья, а снаружи косить под праведника». Он энергично вернул себе «дореформенное» состояние, и даже присвистнул от удивления, глядя на свое хотя и припухшее, но сильно помолодевшее после бритья лицо.
Работы было много. Но он и не ленился. Дом был вымыт и проветрен, когда телефон Семена Ивановича зазвонил, отобразив на экране неизвестный номер. На том конце была медсестра, сообщавшая веселым голосом, что Ольга Павловна выписывается сегодня после обеда и родственникам разрешается ее забрать. Семен Иванович, как человек предупрежденный, обрадовался, но не удивился. И вскоре такси мчало его в Коммунарку, чтобы забрать домой самого дорогого, как он успел хорошо усвоить, человека.
К вечеру того же дня супруги Юрловы вошли в свой загородный дом. Семен Иванович не верил своему счастью и намеренно сдерживал его проявления. Он так делал тогда в детстве, когда родители забирали его из ненавистного лагеря. Ликовал с неподвижным лицом. И Ольга Ивановна, притихшая и ослабевшая, была немного испугана. Она очень хотела домой (найдите мне человека, который бы не рвался домой из больничного заточения), но тоже боялась проявлять свою радость. Все-таки, врачи говорят, одной ногой она в могиле побывала. А люди, побывавшие в могиле хотя бы одной ногой, избегают бурных эмоций. Они словно не до конца доверяют своему счастью.
Так и побывавшие за годы репрессий в лагерях, если верить многочисленным свидетельствам, после выхода на волю так и не верили до конца, что все в прошлом. Все-то им казалось, что за ними опять придут. И тревожный чемоданчик с бельем и сухарями всегда ночевал рядом с их кроватью или в коридоре.
Потому что счастье земное, господа, это вещь ненадежная. Эфемерная почти, поскольку способно улетучиться внезапно и в любой момент. Кому еще, как не человеку, покинувшему реанимацию, знать об этом? Да и человеку, расставшемуся с любимой женой, а затем чудесно получившему ее обратно, эта истина известна с той же степенью пронзительности.
Vanitas. Это слово было известно древним художникам. Суета. Оно взято из книги Екклесиаста: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – все суета». Отдавая дань общему настроению эпохи или будучи пораженными лично неизбежностью смерти и суетностью всех человеческих занятий, художники брались изобразить эту мысль. К ним на помощь приходили горящая свеча (догорит ведь обязательно) и песочные часы, внутри которых время вместе с песком утекает очень наглядно. Потом к компании свечи и песка добавился череп. Потом – разбитая посуда или подгнившие фрукты. Обязательно – зеркало, как инструмент тщеславия, сам по себе ничего не имеющий, но лишь пассивно отражающий поднесенный к нему предмет. И даже образ мальчика, выдувающего из трубочки мыльные пузыри, это все тот же образ скоротечности, уязвимости бытия, это тоже Vanitas. Сейчас и Семен Иванович, и Ольга Павловна были в том состоянии духа, когда философские полотна фламандцев, развесь их по стенам жилья Юрловых, смотрелись бы очень органично. «Homo bulla» – можно было бы написать на лбу Семена Ивановича – «Человек – мыльный пузырь». «Memento mori» – очень уместно было бы прочесть над бровями Ольги Павловны – «О смерти помни!».
Оглядевшись и даже принюхавшись, как кошка, первой пущенная в новый дом, Ольга Павловна поняла, женским сердцем почувствовала, что все время ее отсутствия Сеня провел в какой-то темной яме. По его лицу, по выражению глаз, по оставшемуся запаху холостяцкой берлоги, в которую на время превратилось их жилье, она хорошо поняла, что не только ей пришлось повисеть между двумя мирами. Ее муж тоже испытал нечто подобное. Остающемуся всегда хуже, чем уходящему. Даже на вокзале, где один уезжает, а другой остается, хуже тому, кто остается. Это он должен вернуться в остывший дом. Уезжающий вскоре увидит из окна новые пейзажи, а остающийся будет лишен перемен, за исключением одной добавки – чувства сиротства.
– Милый. – Ольга Павловна посмотрела мужу в глаза и чуть взъерошила его шевелюру. – А тебе было хуже, чем мне.
Сеня промолчал в ответ и только сильно прижал жену к груди. Глаза обоих увлажнились готовностью заплакать.
Не сговариваясь, переночевав одну только ночь за городом, они оба решили вернуться в Москву. Оля озвучила предложение, Семен Иванович с готовностью согласился.
Его теперь обижала та слабость, с которой он встретил опасность потери жены. И не просто обижала, но и раздражала, и мучила. Слов не хватит, чтобы описать его состояние. Он злился на себя. Пустой столп, обидно торчащий на участке, был теперь не духовным капризом обратившегося в веру и аскетизм интеллигента, а молчаливым укором. Это был знак его стыда. Не молитвой он встретил жизненное испытание, а отчаянием и беспомощностью. Он сбежал от Креста и утонул на время в стакане. Если это была маленькая война, то он был в этой войне дезертиром.
Столп, если честно, ему хотелось теперь сломать. Сломать и выбросить из памяти вместе со своими духовными капризами. Сделай он это, это было бы похоже на реакцию маленького ребенка, делающего стулу «а-та-та» после того, как об этот стул ушибся. Столп, конечно, был ни в чем не виноват. Поэтому съезжать было необходимо.
Не о том ли мы молимся на службах, чтобы, по завету апостола Павла, «проводить жизнь тихую и безмятежную во всяком благочестии и чистоте»? Такая возможность у Юрловых появилась. Они стали тихо жить в квартире с окнами на храм Симеона Столпника, в посильном благочестии и в уютной чистоте. По сравнению с прежней жизнью, которая у них прошла здесь же, сейчас Юрловы словно вернулись с войны в старую квартиру. Хлебнув беды и оценив жизнь по-новому, они наслаждались теперь самыми простыми вещами. Домашняя еда Олиного приготовления, вечера на кухне и спокойные разговоры за чаем. Ольга Павловна еще была на больничном, но потихоньку, на всякий случай начала готовиться к лекциям, и они вместе просматривали нужные ей фильмы. В «Иллюзион» уже не выходили. И по причине карантинных ограничений, и так… Слишком уж круто их завертело после случайного похода в кино.
У Сени, в отличие от Оли, в смысле профессии дела были похуже. Даже один день простоя или самовольного отдыха от репетиций сказывается на игре мастера. Едва заметные ошибки слушатель не уловит, но сам музыкант даст себе немедленный отчет в мелкой фальши и будет знать, откуда она взялась. Неделя простоя уже даст себя ощутить и в чувствительности пальцев, и в общем разладе между ушами, душой и нотами. Понимаем мы это или нет, но музыканты пашут, как каторжники, если речь идет о мастерах своего дела. Сеня, будучи мастером своего дела, самым преступным образом кувыркнулся в запой и вышел из строя. Он и душой был совсем не в музыке. Если такое состояние продлить, то встанет ребром вопрос о «смерти музыканта».
Оля это понимала, а вот Сеня делал вид, что не понимает. Он, по всей видимости, не переживал об игровом простое. Постоянно что-то читал, иногда молился на кухне, а в остальном ел, спал, общался с женой. Странно было видеть спокойствие, с которым он смотрел на инструмент и не прикасался к нему. Ведь все те, кто неумолимыми обстоятельствами оторваны от любимого дела, впадают в панику. Художник, потерявший зрение; летчик, не допущенный к полетам медицинской комиссией… Они все не находят себе места. Сеня же был спокоен.
Возможно, в нем уже родилось и успело окрепнуть решение уйти из музыки. Решение, которое для хорошего музыканта равносильно физической смерти. Но как знать, не это ли и влекло к себе Семена Ивановича? Смерть! Еще не физическая, но уже смерть привычного образа жизни и полное обнуление понятного прошлого. Собственно, то самое, к чему он тайно или явно стремился с момента знакомства со своим сирийским тезкой из пятого века.
О том, что Аркадий ему приснился, он жене рассказал, а о словах сына во сне умолчал. Стыдно было. Шутка ли, слышать отцу или матери: «Я вас не знаю»?
Особой вины перед сыном у них с Ольгой Павловной не было. Но в наше время – o tempora! – функцию исповеди выполняют для многих визиты к психологам. Ведь что такое сеанс у психолога, как не исповедь, только без отпущения грехов? И эти психологи, им же несть числа, людям крепко вбили в голову мысль о детских травмах и прочей чепухе. У тебя проблемы? Ляг на кушетку, расслабься, вспомни детство и там найди личинки твоих несчастий. Ах! На тебя кричали! С твоим мнением не посчитались! Ну, ясно. Виновник найден. И поскольку в детстве ты полностью зависишь от родителей, значит, это они вольно или невольно причастны к твоим травмам, из которых якобы растут взрослые несчастья.
Прекрасная схема по перекладыванию ответственности.
Не важно, хороши или плохи в реальности были твои «предки»; не важно, старались они или не старались дать тебе все, что им казалось самым лучшим. Важно, что лично ты ни в чем не виноват, а это они, уже по самому факту родительства, объявлены главными виновниками всех твоих несчастий. Грех было бы не схватиться за такую атеистическую индульгенцию[137], и Аркадий не был исключением.
Он вырос в хорошей семье. На него не кричали и не поднимали руку. Он и отца с матерью ругающимися или дерущимися не видел никогда. И жил он в полной семье, а не с отчимом или с матерью-одиночкой. Этого одного хватило бы на осознанную благодарность. А ее не было. Все, что есть, люди склонны считать само собой разумеющимся.
Да, были кружки и секции, в которые его водили, иногда силком, и от которых он со слезами просил его избавить. А как иначе воспитывать свое единственное чадо родителям, приобщенным к серьезной культуре? Да, он хотел слушать современную дичь, а его усаживали за фортепиано. И да, он хотел гонять в футбол, а папа вел его в шахматный клуб и усаживал за доску. Но если из-за этого нужно убегать из дома и годами не давать о себе знать, то я ничего не понимаю в слове «жизнь».
Если хорошо подумать и серьезно покопаться, то один грешок перед Аркашей все же был. Только один, и это то, что рос он без братьев и сестер, а значит, рос неизбежным эгоистом. Ни братика, ни сестричку Семен Иванович с Ольгой Павловной Аркаше не подарили. Что ты скажешь? Современные люди, в самом глупом смысле этого слова.
То им «страшно», то «дорого», то «не сейчас». Потом от них слышишь: «Мы уже не так молоды». Потом вот эта фраза, пахнущая психиатрией: «Зато одному все дадим». Ну вот, и дали. Нет, дали, конечно, все. Только корм не в коня и вода не в то горло. Аркадий вырос типичным эгоистом и очень даже хороших родителей своих воспринимал как угнетателей своей уникальности.
Чуть повзрослев, он смылся в неизвестном направлении и не давал о себе вестей. Вполне возможно, ему уже давно было не очень хорошо вдали от дома. Наверняка он чувствовал и понимал, что, кроме папы с мамой, его никто в этом мире не любит и он никому не нужен. Но, как говорит Притча о блудном сыне, вернуться в отчий дом можно, только дойдя до полного банкротства и крайней нужды. Только так и не иначе: опустился на дно и лишь тогда оттолкнулся, чтобы всплыть. И этого, по всей видимости, еще не произошло.
Телевизор в семье Юрловых был, но его почти не смотрели. Так, иногда из кабельных включали Mezzo под настроение. Но Чехов[138] точно подметил, что винтовка, висящая на стене в первом акте, в последнем должна выстрелить. Семен Иванович случайно, с небольшим отставанием от всей страны на пару дней, уже в самом конце февраля 2022 года, попал на федеральные новости. Оказалось, что началась война.
Это был «тот день», после которого уже все и навсегда будут делить историю на «до» и «после». Он начался для всей нашей страны 24 февраля 2022 года.
Хотя нет. Раньше начался. Говорят, китайцы добавляют девять месяцев к дате рождения человека, чтобы внутриутробный период считать в числе дней его жизни. Если это так, то и мы добавим время созревания зародыша к дате рождения. День рождения беды – 24 февраля 2022-го. А день зачатия надо искать куда раньше. При желании можно отматывать аж до Ливонской войны[139], можно – до Венского конгресса[140]. Россия сквозь всю историю для Запада – иррациональный раздражитель и исконный враг. Но в ближайшей истории было как минимум два серьезных пожара, которым наши не дали разгореться. А если бы дали, то полыхало бы полпериметра российской границы. Страшно даже подумать.
В августе 2020-го забурлила Беларусь. Поводом для пробуждения «спящих» была очередная победа Лукашенко на выборах. Молодежь высыпала на улицы. Начался белорусский Майдан.
В январе 2022-го запылало в Казахстане. Началось с протеста на рост цен, но пошло по худшему сценарию, с захватом административных зданий, убийством силовиков, уличными погромами. Россия, при участии ОДКБ, ввела в Казахстан миротворческий контингент. В Беларуси работали местные силовики. Оба пожара были локализованы и потушены. А если бы нет… Украина рванула бы зачищать Донбасс по хорватскому сценарию[141]. Запад попробовал бы раскачать еще и Грузию и втянуть в войну под лозунгом реванша за «войну 08-08-08». У России просто не хватило бы сил на все театры боевых действий. Да и внутри страны проснулись бы свои «спящие». Жара была бы такой, что бандеровская мечта поездить на БТР по Красной площади, как никогда раньше, приблизилась бы к воплощению.
Действовать планировалось максимально быстро. Именно готовность к реализации этих планов подстегнула Россию начать СВО.
Все это интересно политологам, историкам, работникам спецслужб. Обывателю, да еще интеллигенту, это до лампочки. Или до взрыва первой бомбы на собственном дворе. Сеня был из того же теста, и сказанное к нему полностью относится. Но кто знает, по чьей просьбе Илья Муромец[142] с печи слезет?
Сеня очень внимательно выслушал в записи выступление президента (с таким лицом, как у него, на кадрах кинохроники советские люди слушали голос Левитана[143]), а потом, не отрываясь, стал следить за событиями на фронте.
Больше всего поначалу он был удивлен тем фактом, что из общей повестки куда-то исчез ковид. Его как будто и не было вовсе. Еще вчера был, и всякий скептик, сомневающийся в масштабах пандемии, объявлялся «врагом цивилизованного человечества». А уже сегодня его нет. Люди шутили, что Путин назначил войну и ковид отменил, чтобы силы не распылять.
Но шутки шутками, а человечество просто «не вывозит» много важных тем сразу. Ему нужна одна Тема, как главное блюдо на информационной трапезе. А все остальные катастрофы, переговоры, локальные конфликты, спортивные события… будут выполнять роль закусок и десертов. И поскольку мир живет совсем не так, поскольку в нем ежечасно происходят сотни самых важных событий, такая тенденциозность подачи новостей как бы намекает… По причине этой двусмысленности, да и вообще по причине крикливости и суетности новостного формата Семен Иванович ни политические шоу, ни федеральные каналы вообще старался не смотреть. Война эту сторону жизни подкорректировала.
Теперь он почти не отрывался от телевизора. Грубо говоря, как обычный москвич, из всех топонимов соседней страны он знал только Киев, Харьков и Одессу. Теперь новые имена, Ирпень, Гостомель, Мариуполь[144], навязли в зубах. Он не поленился сходить по соседству в Дом книги на Арбате и вернулся из магазина с картой Украины, которую повесил в спальне. На ней он флажками стал отмечать продвижение войск и места особенно тяжелых боев.
Просто удивительно, насколько все, что происходило на Украине перед войной, никак или почти никак не интересовало большинство россиян. И то, что Донбасс захлебывался кровью с 2014 года, люди слушали как отвлеченную информацию о страданиях на другой планете. Но эта война, или как там ее правильно следовало называть – СВО, очень глубоко зашла во многие сердца, включая Сенино сердце, и выходить, судя по всему, не собиралась.
Ольга Павловна попробовала несколько раз завести с ним разговор на эту тему. Но муж общаться не хотел. Он вообще почти перестал разговаривать.
Первые потери, первые неудачи на фронте стали известны довольно быстро. Поначалу людей охватило веселое шапкозакидательство. Все были уверены, что доблестная Российская армия быстро сломит сопротивление «соседнего хутора, заигравшегося в нацизм». Уже обсуждали, какие политические шаги нужно будет предпринимать на возвращенной к здравому смыслу Украине.
Но вскоре оказалось, что все не так просто и не так быстро. Враг был мотивирован, обучен и хорошо вооружен. Враг, оказывается, долгие годы под контролем Запада готовился воевать с Россией. И пока все здесь представляли Украину в виде бойкой и красивой дивчины на манер Наталки-Полтавки, Украина успела стать серьезным Упырем из страшных сказок. Этот враг ни много ни мало готовился красить крыши русской кровью и вздергивать «москаляку на гиляку»[145]. Даже малые дети, наученные родителями, «зиговали» на камеру и обещали «резать русню».
Попытки воевать с таким врагом в режиме «легкой прогулки» вскоре дали себя знать кровью и горечью ненужных потерь. Быстрые прорывы вглубь территории врага сменились неподготовленными отступлениями. В обществе нарастали вопросы и недоумения. Запад ликовал и предчувствовал близкое военное поражение России. Надо было застегиваться на все пуговицы и воевать без белых перчаток. Вопрос для России стал в духе Гамлета: «Быть или не быть». Заговорили и о мобилизации.
Вернувшись как-то раз из магазина, Оля положила на кухонный стол пачку макулатуры из почтового ящика. Коммунальные платежки, рекламные листки, районную газету, что-то еще. Маленькая бумажка с бланком местного военкомата тоже была среди этой всякой всячины. Сеня взял в руки повестку (это была она) и прочел содержание. Аркадию Семеновичу Юрлову предписывалось явиться по указанному адресу в нужное время. Не говоря Оле ни слова, он оделся и вышел из дома.
Объединенный военный комиссариат Тверского района г. Москвы находился недалеко от их дома. Сеня вошел внутрь. В Комиссариате было людно. Молодые люди, ожидая очереди, стояли вдоль стен.
– В какой кабинет идти, если повестку получил? – ни к кому конкретно, а как бы ко всем сразу обратился Семен Иванович.
– На второй этаж. Кабинеты 201–208, – монотонным голосом ответил один из парней.
Сеня пошел по лестнице. На втором этаже тоже было людно. Заняв очередь, Сеня стал ждать. Рядом с ним, справа и слева стояли парни возраста его сына. Кто-то, видимо, нервничал. Кто-то стоял безучастно, роясь в телефоне. Один за другим парни заходили в двери и вскоре выходили обратно, неся в руках какие-то бумаги. Дождавшись своей очереди, Семен Иванович скрылся за обитыми дерматином дверями кабинета.
– Здравствуйте. Я по повестке, – сказал Семен Иванович.
Перед ним за столом сидела женщина лет сорока с погонами капитана на плечах.
– Давайте повестку, – сказала она, оглядывая Сеню с головы до ног. – А вам сколько лет?
– Немного. – Ответил Семен Иванович. – Шестидесяти еще нет.
– Аркадий Семенович, – прочитала женщина. – Видимо, ошибка вышла. Вы свободны. Не смею задерживать.
– Это не ошибка. Я отец. Так сказать, «Отец солдата»[146], если вы смотрели этот фильм. Аркадий Семенович Юрлов – мой сын. А я – его отец. Семен Иванович Юр лов.
Женщина оторвалась от бумаг на столе и строго сказала Сене:
– Понятно. Сына отмазывать пришли. Вы в повестке расписались? Расписались. Если он не явится, будет уклонистом.
– Мой сын… Он не явится. Вы правы. Произошла ошибка, даже много ошибок. В смысле жизненных ошибок. Я бы хотел… за него отслужить. Можно?
Женщина сначала не поняла. Таких слов она пока не слыхала. Потом подумала, что над ней смеются, и, раздражаясь, сказала:
– Папаша. Вы по возрасту не подходите. У нас в стране пока не всеобщая мобилизация. Идите домой.
– Я никуда не пойду, – тихо, но с привычной упертостью в голосе сказал Семен Иванович. – Я здесь останусь. Сяду здесь и буду сидеть. Или даже на стол залезу и стоять буду. Вы меня не знаете. Мне не привыкать.
– Пилипенко! Иди сюда! – громко сказала женщина. – Здесь псих какой-то.
Из соседнего кабинета явился высокий краснолицый Пилипенко в звании майора. Он оглядел Сеню пристальным взглядом.
– Чего здесь такое? А вы не артист, часом, папаша? Мне лицо ваше вроде знакомо.
– В некотором смысле да. Артист.
– Вы-то артист. Но у нас не Театр эстрады. Освободите помещение. Нам работать надо.
– Ладно, я уйду. Но вы поймите! Это же абсурд. Там в коридоре парни молодые сидят. Они еще жизни не видели. У них детей нет. А воевать мы должны, старые. Вам известно, что значит «перед батькой в пекло лезть»?
– Нет, если честно.
– Это на Руси перед битвой так говорили. Когда два войска сшибаются, то передние точно в свалке погибнут. Так вот вперед старших ставили, в белых рубахах, смертников. Это те, которые пожили уже и детей успели родить. Если молодой, горячий вперед лез, его осаживали. Не лезь, говорили, в пекло боя перед батькой. Перед отцом то есть. Мой Аркаша бы полез, если бы здесь был. Но это неправильно. Я должен вперед полезть. За своего сына и за чужих сыновей. Вы понимаете?
Пилипенко слушал внимательно. Женщина-капитан скривила лицо в презрительной гримасе.
– Я-то понимаю, – сказал майор, – но вы идите. По хорошему идите. А за урок истории спасибо. Пригодится.
Сеня помял в руках шапку и постоял еще с полминуты. Потом молча повернулся и ушел.
Когда дверь закрылась, Пилипенко произнес:
– Важные слова мужик сказал.
– Псих он ненормальный, – сказала женщина.
И работа военкомата продолжилась.
Сергей, институтский друг Аркаши, был погружен в военную повестку по роду деятельности. Половина всех новостей теперь была с фронта, и он плавал, как журналист, в этой воде подобно рыбе. Его лично пугала возможность уйти в армию и воевать. В первое время он серьезно подумывал о Верхнем Ларсе[147] и бегстве из страны. Так поступили многие его знакомые. На публике выставляя себя миролюбцами и пацифистами, по факту они просто сдрейфили и за любые коврижки хотели сохранить для себя возможность жить сыто и безмятежно вдали от всяких глобальных потрясений.
Долгое мирное время калечит людей. Оно делает их заложниками комфорта, неженками. Деньги, карьера, череда сменяющихся удовольствий – вот все, что интересует обывателя в затянувшиеся мирные времена. Это происходит и наверху, и внизу общества.
Тот, кто в мирное время вор, тот в военное время предатель. А кто в мирное время привык к удовольствиям, тот во время отсутствия удовольствий становится дезертиром.
Сергей никуда не уехал, потому что всеобщая мобилизация не объявлялась. Страна смогла наладить поток добровольцев на фронт, да и вся жизнь постепенно перестраивалась с учетом долгой и тяжелой войны. Но кто хотел, мог в эту повестку не включаться. Власти намеренно стремились к тому, чтобы обыватель мог жить по-старому. Со временем так и вышло. Те, кто хотел, жили нуждами фронта, собирали пожертвования, прилипали в ожидании новостей к телевизорам, навещали раненых по госпиталям. Кто не хотел, делал вид, что ничего не происходит. Все увеселительные заведения работали, как и прежде. И даже на ТВ привычные шоу мирного времени продолжали веселить недоразвитого зрителя.
В церковь только Сергей стал захаживать чаще. Не сразу, но после смерти одного из родственников. Дядя по материнской линии, в прошлом десантник, ушел в первые дни после 24 февраля добровольцем и сгинул где-то под Киевом. Их колонна шла без разведки и сопровождения (обычное тогда преступное головотяпство) и попала в засаду. Дядю Мишу срезал снайпер. Мама Сергея, получив известие о смерти брата, плакала дни и ночи напролет. И Сергей стал заходить в попадающиеся в поле зрения храмы, чтобы поставить свечку за дядю и подать записку за упокой.
Так у храма Симеона Столпника на Поварской он нос к носу в один из дней столкнулся с Ольгой Павловной. Он собирался войти, а она выходила и, повернувшись лицом к церкви, перекрестившись, делала небольшой поклон.
– Ольга Павловна, это вы?
Ольга Павловна вгляделась в молодого человека.
– Сережа? Какими судьбами?
– Тут в одной из «книжек», – он указал на знаменитые дома на Новом Арбате, – есть одна редакция. Я туда по работе часто захожу. Ну, и в храм, раз уж по соседству.
– Правда? А я теперь все больше здесь. – Она кивнула в сторону церкви.
– А как Семен Иванович? С ним все хорошо? Прошлый раз мы с ним странно разошлись. Вы тогда в больнице были. Как, кстати, из ковида выкарабкались?
– Ковид, Сережа, я уже забыла давно. У меня теперь другая беда.
Она помолчала, подбирая слова. Потом с болью в голосе произнесла:
– Сеня пропал, – сказав это, она вздрогнула и закрыла лицо руками. – Я теперь одна совсем.
Сергей опешил. А потом как-то само собой, как если бы это была его родная мать, плачущая по брату, обнял Ольгу Павловну. Та, ничуть не стесняясь, словно он был ей родной сын, расплакалась у него на груди. Через минуту она взяла себя в руки, отстранилась и вытерла глаза.
– Как это пропал? – спросил Сергей после паузы.
– Аркаше повестка в армию пришла. Ну вот Сеня и пошел вместо него. Пошел и не вернулся. Как в воду канул. Уже месяц почти. Прям, как Аркадий. Ни слуху ни духу. Оба они у меня эгоисты.
Сергей не знал, что говорить. Сказать, что Семен Иванович и раньше был с приветом, было крайне невежливо. Но Ольга Павловна и не ждала утешений. Она сама рассказала Сергею, как в отчаянии пришла в эту церковь, самую близкую к дому, как рассказала о своей беде местному настоятелю, совсем молодому еще священнику, и как тот утешил ее.
– Он мне сказал, что в Евангелии сказано: если двое или трое согласятся просить что-нибудь у Отца Небесного во имя Иисуса Христа, то непременно получат просимое. Мы, говорит, с женой долго детей не имели. Врачи сказали, что и не будет. А мы просили, как написано, и разродились. Уже третьего ждем. И вы, говорит, про сите. Муж и жена – самые близкие двое, даже и искать никого не надо. Я ему, мол, нет у меня никого. Сначала сын пропал. Теперь вот – муж. А он говорит: в храме друзей найдете. С ними и молиться будете. Так я к храму и прилипла. Действительно, подруг нашла. Они мне помогают, выслушивают, жалеют. А я – им. Убираю в храме частенько. На службах остаюсь. Вы приходите ко мне в гости. Когда захотите. Помните, где мы живем? Я ведь теперь только в храм да домой. Приходите. Вот вам номер телефона. Только позвоните сначала, чтоб я дома была.
Сергей записал номер и обещал заходить. Не просто для галочки обещал. Ему вдруг стало очень-очень жалко эту достойную и умную женщину, у которой, как у Иова Многострадального, вдруг пропало из жизни все вообще дорогое и которой осталось только цепляться за Бога, Который, с одной стороны, готов всем помочь, а с другой – кладет людям такие тяжелые кресты на плечи.
Они стали дружить. У Ольги Павловны словно появился еще один сын. Настоящий, родной, а не взятый из детдома. А Сергей почувствовал себя последней ниткой, которая связывает эту женщину с исчезнувшими куда-то мужем и сыном. Он не хотел рвать эту нить. Он оберегал ее от разрыва. И он тоже полюбил Ольгу Павловну сыновней любовью, родившейся из жалости и сострадания. Он забегал к ней часто с работы на перекус, и она кормила его домашней едой, поскольку больше готовить ей было не для кого. Он пересказывал ей новости, в которые был погружен ежедневно. Она внимательно слушала. Потом она рассказывала ему что-то из любимых фильмов или вообще из истории искусств. Он тоже слушал внимательно и оказался на удивление смышленым и эрудированным собеседником.
Ольга Павловна расспрашивала Сергея о годах учебы в институте. О тех годах, когда Сергей и Аркадий дружили и проводили много времени вместе. Она ведь так мало слышала от родного сына о том, что интересует его сверстников, как они проводят время. Сергей рассказывал, а она представляла себе лицо своего сына. Это страшно признать, но, не будь у нас фотографий, со временем мы можем совсем забыть черты любимых людей. Их лица размывает беспощадное время, размывает даже внутри нашей памяти, и даже над этой мелочью мы оказываемся не властны.
Они даже стали молиться вместе. Сергей рассказал о дяде Мише, и Ольга Павловна пообещала регулярно подавать за того на службу. А еще они пробовали выполнить совет молодого батюшки из церкви Симеона. «Если двое или трое согласятся просить…» Их было двое, и они согласились просить.
В дурные времена простое становится редкостью и обычное дается с трудом. Если это определение верно, то мы живем в дурные времена. Тысячи мелких успехов нашей цивилизации не могут скрыть ее главные язвы. И когда Фридрих Ницше[148] не написал даже, а выкрикнул, что «Бог мертв!» и что «мы все Его убили», он ничего не выдумывал от себя. Он лишь, как эолова арфа[149], уловил поток европейского сознания и озвучил его. Все поколения, родившиеся позже, родились уже под мертвым светом этой черной звезды – «смерти Бога».
И не так просто сказать человеку: молись со мной. Потому что святые слова не записаны в подсознании. Им неоткуда воскресать в час опасности или печали. Потому что вовсе не молитвы пела мать человеку, когда кормила его грудью. Да она и не пела вовсе, и кормила его не грудью, а из соски. И не с молитвой она поглаживала свой округлившийся живот в ожидании появления на свет нового человека.
Совсем без молитвы живут люди и привыкли именно так жить. Им не стыдно от своего бесчувствия, и свою слепоту они почитают отменным зрением, а свою стыдную наготу – прекрасной одеждой.
Когда Ольга Павловна попросила Сергея молиться с ней вместе, он застеснялся. «Я не умею», – сказал он, и правда – одно дело зайти в храм, чтобы поставить свечи, а совсем другое дело вслух призвать Бога в присутствии другого человека. Но у Ольги Павловны не было вариантов. Чтобы слышал Отец, нужно двое или трое. И Сергей был единственным реальным кандидатом на роль «второго».
Они молились просто. Сергей, как мужчина (Ольга Павловна настояла на этом) читал «Отче наш». Потом Ольга Павловна читала «Богородице Дево, радуйся». Потом она говорила: «Господи, Ты Сам сказал, что услышишь двух или трех людей, собранных во имя Твое. Вот мы двое по заповеди Твоей собраны вместе. Услышь нас и верни мне мужа и сына». На словах «мужа и сына» она всегда хотела заплакать и всегда одинаковым усилием сдерживалась. Потом они оба говорили «Аминь». Вот и всё!
Это сущая мелочь. Это какие-то капли в море. Но капли тоже имеют вес. И как знать, может, именно этого слабого голоса и этих малых слов ждет Господь, чтобы оказать человеку выпрошенную, вымоленную таким образом милость.
Что хотел сказать наш народ, когда изображал в сказках Деда, Бабу, Внучку, Жучку и Кошку, не могущих коллективными усилиями вытащить репку, пока крохотная мышка своей ничтожной помощью не присоединится к ним? Да то же самое! Маленький человек совершает над собой малое усилие, и оно сдвигает горы. Последняя капля заставляет чашу перелиться. Последняя соломинка ломает хребет нагруженному верблюду.
Отправляемые на Небо просьбы содержали прошение о муже и сыне. И Небо ответило. Только в своем порядке, потому что у Неба тоже есть свои планы.
Молодой человек сидел на лестничной клетке тремя ступеньками ниже квартиры Юрловых, когда Ольга Павловна вышла из лифта и направилась к двери. Молодой человек сидел, опустив голову на колени. Рюкзак с вещами стоял ступенькой ниже его. Он обернулся на звук открывающегося лифта. Ольга Павловна машинально взглянула на него. «О Господи!» – через секунду вырвалось у нее. Это был Аркадий, ее сын, какой-то полинявший и пожеванный, но для нее такой же, как в тот день, когда она в последний раз видела его.
– Мама! – сказал Аркадий, рывком поднимаясь на ноги.
– О Господи! – еще раз вырвалось у Ольги Павловны, и она бросилась к сыну. – Аркадий! Сынок!
Она сделала два или три шага, но вдруг охнула и оперлась о стенку. Еще мгновение, и она опустилась на пол, не в силах стоять. Долго вынашивая в душе скорбь, можно и умереть от нечаянной радости.
Аркадий бросился к матери. Не хватало еще убить ее своим появлением. Как будто он мало горя им принес своим долгим отсутствием.
– Мама, все хорошо! Я здесь. Мамуля. Я жив, я вернулся.
По какому алгоритму протекают разговоры после подобных встреч? Всегда по одному и тому же. Сначала слезы, объятия, поцелуи. Потом наступает время осторожных упреков: «Как ты мог?», «Почему не давал о себе знать?», «Мы с отцом места себе не находили!». И наконец: «Ну, рассказывай. Как ты жил? Чем занимался?»
Они сидели на кухне. Мать угощала Аркадия (как хорошо, что в ее жизни появился Сережа и в доме всегда была свежеприготовленная еда), но ей хотелось одновременно и слушать его, и прижимать к груди его непослушную голову, и смотреть ему в глаза, забыть которые она так боялась. Она и делала все это без всякой системы и очередности: то подливала в тарелку суп, то вглядывалась в глаза сына, то порывисто прижимала его к себе, словно боясь опять потерять.
Аркадий не мог рассказывать все подряд. Даже дозированная правда резала матери слух. Он рассказал, как пропускал пары и пробовал подрабатывать диджеем. Но умолчал о том, что сошелся с девушкой-немкой и она ввела его в ночную жизнь берлинского пригорода. Рассказал о том, что его закономерно отчислили из института, но обошел молчанием тему наркотиков, которые попробовал за компанию и довольно быстро пристрастился. Даже сам разносил «закладки», чтобы подзаработать.
Дальше в его жизни был какой-то кошмарный сон наяву, совершенно не поддающийся пересказу. Точнее, совсем не предназначенный для материнских ушей, если хоть немножко щадить сердце матери. Поэтому он съезжал на разговор о Германии вообще, о том, что видел и куда ездил. Но сквозь все слова проступала накопившаяся злость: на немцев, среди которых жил, и на себя, дурака, столь долго, неизвестно зачем, прожившего вдали от дома и, вероятно, чуть не погибшего.
Только через несколько часов Аркаша вдруг спросил мать об отце. Он так часто прокручивал в голове свое возможное возвращение, так боялся первой встречи после разлуки, сцен и слез, что не совсем сообразил: отца-то рядом нет.
– После рассажу, сынок, – ответила мать. – Я постелю тебе в твоей комнате. Мы с отцом там все так сохранили, как при тебе было.
Спустя годы в эту ночь Аркадий ночевал в своей постели. Не всем знакомо это счастье – уснуть в своей постели после долгих лет отсутствия. Родители, как правило, стараются сохранить неприкосновенной комнату ребенка, если внезапная беда, как сказочные гуси-лебеди, унесет их чадо в неизвестном направлении. Фотографии и постеры на стенах, книги на полках и покрывало на застеленной кровати намеренно остаются теми же. Родители суеверно хранят все до последних мелочей. Тем самым они пытаются остановить убегающее время, остановить его в той самой точке, в которой произошла разлука с ребенком, чтобы и встреча, если она будет, произошла в этой же точке.
Аркадий спал почти сутки. А когда проснулся, услышал голоса на кухне. Одевшись наскоро, он вышел из комнаты и увидел Сергея. Тот, по обычаю, зашел к Ольге Павловне: поболтать, перекусить и помолиться. А там ждала его радостная новость. И Ольга Павловна теперь не находила слов, чтобы его отблагодарить.
– Если бы не вы, Сережа, этого бы не было. Вы раз делили со мной самые тяжелые минуты. Аркадий! Иди сюда, сынок. Ты помнишь Сергея?
– Еще бы! – отвечал Аркадий, зевая. – Здорово!
Молодые люди обнялись.
– Ты должен мне все рассказать, – после паузы сказал Сергей. – А я тебе все расскажу. Ты не представляешь, сколько у нас тут без тебя произошло.
– Мне тоже есть чем поделиться. Только давай не дома. Выбери какое-то место, чтобы нам посидеть. Я подзабыл Москву, и многое здесь изменилось без меня.
– Ладно. Я сейчас на работу, а часов в семь заскочу за тобой. Ольга Павловна, вы же пустите нас пивка выпить за встречу.
– С вами, Сережа, куда угодно.
На том и порешили. А Ольга Павловна после завтрака как могла пересказала сыну все то, что они пережили с отцом в последние годы, вплоть до исчезновения Семена Ивановича после посещения военкомата.
Сергей зашел за Аркадием вовремя, и они пошли пешком по Москве, болтая обо всякой всячине. Наконец почувствовали усталость и бросили якорь в одном из пабов на Пятницкой. За эти годы, проведенные врозь, парни повзрослели, но повзрослели по-разному. Им надо было снова познакомиться. Сергей был более спокоен и приспособлен к жизни. Аркадий был колюч и задирист, как подросток. Он действительно, как и предполагалось, дошел до дна и оттолкнулся. Не вернись он домой, сгинуть бы ему со временем где-то под немецким забором или сесть в тюрьму за ношение и распространение.
Беда и только беда заставила его вернуться в отчий дом, а вот что делать дальше, как жить, чем заниматься, он в упор не знал. Он был одинаково зол и на Россию, и на Германию; на капиталистов и на леваков; на своих сверстников и на людей старшего поколения. Разговор с ним на любую тему постепенно скатывался к ссоре, и Сергей заговорил о работе.
– Ты думал, чем займешься? – спросил он Аркадия.
– Диджеить буду. Осмотрюсь немного и буду место искать.
– Хочешь на телевизор со мной? У нас вакансия звукаря освободилась.
– А без опыта возьмут?
– Я поговорю. Надеюсь, возьмут. С колес научишься. Ты же не тормоз.
Они чокнулись пивными кружками и пригубили. Вернее, Сергей пригубил, а Аркадий отпил полкружки.
– Ты здорово моего батю раскрутил, – вытирая с губ пивную пену, сказал Аркадий.
– Ты что, там слышал?
– А то? И слышал, и читал.
– Ты поэтому вернулся?
– Ты что? Нет конечно. Я на такое дно стал опускаться, что если бы остался, то вилы мне были бы вскоре. А на батю мне так, чихать, если культурно выразиться. Давай еще по одной.
Они заказали повтор пива, а поскольку начали они с двух по пятьдесят виски, то при таком темпе появился риск напиться. Аркадий разговорился:
– Папаня мой – артист, и этим все сказано. Артисты – люди самовлюбленные, завистливые и только о себе думающие. Нарциссы. Отец мой такой же. Избалованный постаревший ребенок. Захотел славы и на столб полез.
– Не-е-е, брат, ты не прав. Если бы он был таким, как ты сказал, то он бы автографы раздавал направо и налево, из телевизора бы не вылезал. А он всех журналистов игнорил, как будто он Сэлинджер[150] или Бобби Фишер[151]. Он, конечно, странный, но с ним что-то реально духовное происходило. Он молился у себя на даче.
– О чем он молился?
– Откуда мне знать? Вот за тебя, наверное, и молился.
– Это все чушь. Столбы, вериги, свечечки, поклончики… Богу это не надо. Если Он, конечно, есть. Ты попроси нам еще по одной.
– Мне завтра на работу.
– И что?
– В форме надо быть.
– Будешь ты в форме. Куда денешься?
И они выпили еще по бокалу. А потом добавили еще виски. А потом заведение угостило их какой-то настойкой собственного приготовления. Потом, уже изрядно пьяные, они стали спорить на духовные темы и чуть не подрались. Сергей говорил, что духовная жизнь требует жертвоприношения, а Аркадий кричал, что не понимает смысла этого слова. Сергей стал пересказывать ему историю об Аврааме и Исааке, на что Аркадий ответил, что еврейские истории его не интересуют в принципе. Сергей обмолвился, что, мол, понятно, ты же из Германии вернулся. Но Аркадий шутки не понял и решил всеми средствами доказать, что он не нацист, а совсем наоборот. Он вообще, казалось, перестал понимать, где он и кто с ним. Оттого и в разговоре у него все чаще стали проскакивать немецкие ругательные слова, и неизвестно, чем бы закончилась эта «духовная беседа», если бы дюжий вышибала не выволок нашу парочку одного за другим на свежий воздух.
Они благополучно, но медленно добрались до квартиры на Новом Арбата далеко за полночь. Ольга Павловна не была рада такому их возвращению. Понимая, что с пьяными говорить без толку и что говорить с ними надо только поутру, когда их будет мучить совесть, она уложила сына и Сергея спать и сама легла. Но сон не шел к ней, а только мысли, мысли шли одна за одной. Лишь под утро она забылась на пару часов.
Парни проснулись раньше. Не она им, а они ей приготовили завтрак (сработало чувство вины за вчерашнее), и она, хотевшая было отчитать Аркадия за пьянство на второй день возвращения, сдержалась. Сергей обещал устроить Аркадия на работу, чтобы тот без дела с ума не сходил.
– Тетя Оля (он теперь временами так называл Аркашину маму), я Аркадия с собой на ТВ возьму. Вы не переживайте. И я вообще не пью. Так что ему не с кем будет разгуляться.
– Хорошо, Сережа, – покорным голосом ответила Ольга Павловна. Видимо, действительно, еще одного сына дал ей Бог вместе с вернувшимся Аркадием. Не по крови, но по духу. И она, судя по всему, была этому рада.
Родной сын и «приемный» общались каждый день. Они гуляли и беседовали. Благо Москва располагает. Аркадий порывался заходить в каждый бар, который видел, а если заходил, то порывался выпить все, что видел. Спасало то, что своих денег у него еще не было, а Сергей напрочь отказался спонсировать его намечающийся алкоголизм. Как «русские мальчики»[152] Достоевского, они бередили самые больные темы: смысл жизни, примирение идеи о Благом Боге и наличии мирового зла и так далее. Точь-в-точь как у Федора Михайловича. Пять лет не видятся, потом встретятся и давай: есть Бог или нет Бога? Душа бессмертна или нет? Ни тебе про девушек, ни тебе про карьерный рост. Только метафизика.
Аркадий, когда сбегал из дому, сбегал также и из России. Он был тогда заочно влюблен в Запад, как многие в его возрасте. Теперь же он был полон ненависти к этому театру марионеток под названием «Западная цивилизация». Немецкая пунктуальность и чистота оказались мифом. Так же как, впрочем, французская беззаботность и итальянская доброта. Все это либо было когда-то, а теперь исчезло, либо и не было толком никогда, а существовало лишь в качестве рекламной информации.
Но и Россию он не любил. Он даже не знал ее, поскольку толком повзрослел за границей. И разговоры с Сергеем были для него возможностью выбросить из себя накопившиеся вопросы и сопутствующую им злую энергию. В ответ же он слышал более-менее рассудительную речь сверстника.
В этих беседах никто из них не соответствовал их общему возрасту. Сергей вел себя как старший, Аркаша – как задержавшийся в развитии. Их много теперь, мужичков, говорящих басом, но застрявших в подростковых комплексах.
Правда, в рабочих вопросах Аркадий был хватким и деловым молодым человеком. Когда Сергей привел его на канал и походатайствовал о приеме на работу, Аркадий очень быстро «въехал» в обязанности и заслужил похвалу всего цеха.
Они работали в prime time на одном из шоу. Это нелегкая работа – одну и ту же новость рассусоливать на всех каналах в течение суток. Или с умным видом прогнозировать «загнивание» одних, «обрушение» других и «тупиковую ситуацию» для третьих. Пока западная пропаганда обещала своим слушателям «скорое обрушение России», наши эксперты, бегая с канала на канал, обещали зрителям то же самое относительно Запада. На деле же противники сцепились в смертельной схватке и никто умирать не спешил. НАТО включился в процесс почти легально: инструкторами, оружием, связью, разведданными, наемниками. Мы рассчитывали только на себя. На этапе освобождения Курской области[153] подключились солдаты Кима[154] из Северной Кореи, но главную тяжесть войны выносил на себе русский мужик.
О нем – о мужике – никто никогда толком не думает: ни наверху, ни по соседству. А он без обид записывается в добровольцы, если вдруг опять надо, и вывозит на своем рабочем горбу и ошибки руководства, и грязь войны, и кровь ее, как вражью, так и родную, братскую.
Они тоже появлялись на шоу: бойцы, демобилизовавшиеся по ранению или приехавшие в отпуск по ротации. На одном таком шоу Сергея начальство поставило на роль ведущего.
Это был первый опыт Сергея в качестве ведущего. Ольга Павловна обещала смотреть передачу и держать за него кулачки. Сергей переживал, но снаружи держал себя прекрасно. Спокойно, без нервов.
– Здравствуйте. Сегодня нашим гостем в студии будет Герой России гвардии-сержант Алексей Солдатов.
Напротив зрителей в студии зажегся экран с надписью «Аплодисменты». Зрители громко захлопали. Гвардии-сержант немножко скованно вошел в зал и поздоровался с Сергеем за руку. Ведущий предложил ему место, и они сели.
– У вас, у тех, кто прошел сквозь огонь этой войны, – начал Сергей, – разумеется, есть много боевых историй. Когда-нибудь они лягут в основу множества фильмов, песен, книг. Но и сегодня этими историями можно делиться. Скажите, что вам особенно запомнилось в буднях войны? Может, фронтовая любовь медсестры и солдата? Может, чудесное спасение товарища?
– Самое ценное в жизни – люди, – медленно, волнуясь, начал свой ответ гвардии-сержант. – В мирное время тоже, но в мирное время это забывается. А вот на войне понимаешь, как дорог каждый человек и как он неповторим. У нас в роте был один «пиджак». Ну, гражданский. Я его никогда не забуду. Таких Кузьмичами зовут. Они, по-хорошему, для войны старые. Здоровье не то. Как он к нам попал, никто толком не знал. Так вот он читал нам лекции.
– Лекции? На войне?
– Ну да. Лекции про музыку. Вот сейчас говорю и понимаю, что это смешно звучит. Но это правда. Он нам про музыку рассказывал. Мы его даже Паганини назвали. И еще он молился за нас. Верующий был.
У Аркадия по спине побежали мурашки. Целый полк мурашек! Сначала от затылка вниз, потом от копчика – вверх! Он автоматически потянул звук на максимум, чтобы сделать громче. Динамики дико засвистели, зал наморщился, а старший звукооператор, мешая мат с профессиональными терминами, заставил Аркадия исправиться.
– Вы знаете, кто такая Хильдегарда Бингенская?[155] – задорно спросил гвардии-сержант. Он уже совсем не волновался. Воспоминания овладели им, и он спешил ими поделиться.
– Я даже выговорить это имя не сумею, – ответил Сергей. В зале весело зашумели.
– Вот. И мы тоже. А Паганини нам с большой любовью про нее рассказывал.
Ольга Павловна сидела дома перед телевизором и не верила своим ушам. Кровь бросилась ей в голову, и в висках стучали молотки. Она боялась потерять сознание. «Куда его занесло? Сеня, как ты мог? На фронте! Почему ты меня оставил? А если тебя убьют? Ты обо мне подумал? Эгоист! Аркадий наш вернулся!» – весь этот ералаш вихрем взвился в ее голове.
Ольга Павловна хотела было встать за сердечными каплями, но боялась оторваться от экрана. Она ведь просто хотела увидеть первый эфир Сережи в роли ведущего. И ей было радостно думать, что и Аркадий там же за кадром включен в работу. Но эта новость! Это даже не новость. Это какое-то Евангелие! Ее Сеня «мертв был и ожил, пропадал и нашелся».
Сержант разошелся и стал немного размахивать руками: – Паганини рассказывал нам про одного композитора, который при немцах в концлагере сидел. Оливье Мессиан[156] его зовут. Он узникам после работы лекции о музыке читал: о Пифагоре, о нотном ладе… Напевал им знакомые мелодии. И голодные, измученные люди на время забывали, что они в лагере смерти. Он им немножко настоящего воздуха давал. И знаете, все, кто его слышал, выжили.
Сергею стало плохо. Он тоже понял. Как жираф, позже всех, но он тоже вдруг увидел перед собой обросшего опять бородой Сеню, который на «нуле» или в тылу сидит на патронном ящике среди бойцов и с увлечением рассказывает им о том, о чем они никогда не слышали.
– А что ваше начальство? – спросил Сергей гостя, шаря в кармане в поисках носового платка.
– Начальство было против этих лекций. Как-то казалось, что не вовремя. Командир однажды грубо так сказал: Паганини, таким хрякам, как ты, место в тылу. А ты штурмам (нам то есть) по мозгам ездишь доремифасолью!
Зал засмеялся, хотя экран с надписью «Смех» не зажигался.
– Но мы его отстояли. Говорим: «Товарищ майор, пусть дядя чешет. Нам интересно». И сначала мы его отстояли, а потом он целый опорник сам отстоял.
– С этого места поподробней, – сказал Сергей и превратился в слух.
Аркадий сжал кулаки до боли в запястьях.
Ольга Павловна схватилась одной рукой за сердце, а другой сделала на пульте звук громче.
И пусть гвардии сержант рассказывает свою версию событий. Мы тоже расскажем то, что нам известно:
«Товарищ майор, пусть дядя чешет. Про Хильдегарду» – это точно те слова, с которыми штурмовики отбивали Паганини от начальства. И сколь ни суров был майор Загорулько, а понимал, что вот эта болтовня про классическую музыку бойцам сейчас как краткосрочный отпуск. Уроженец Луганска, а точнее Ворошиловграда, он еще при Союзе поступил в Дальневосточное общевойсковое училище, или ДВОКУ, и потом обкатал всю необъятную страну и сменил множество гарнизонов. Сюда пришел по личному желанию – родную землю, в полном смысле этого слова, от нацистов очищать. И ему, советскому по закалке офицеру, еще в училище предметно рассказали, как во время Великой Отечественной сорок пять тысяч артистов (!), вошедшие в более чем три тысячи коллективов, поднимали дух бойцов на фронте. С кузова грузовика прямо перед боем могли концертами веселить парней, из которых половина через час замрет сном героя, не добежав до окопа противника. И это было тогда солдатам надо. «Раз тем надо, то и этим надо», – думал майор про себя, но для порядка покрикивал на Паганини:
– Тебе, хряку, в тылу сидеть надо, скрипку пилить, а ты здесь. Со своей доремифасолью.
И вот тут бойцы шумели:
– Товарищ майор, пусть трындит. Нам весело.
«И к тому же, – думал майор, – нет здесь, на войне, никаких сорока пяти тысяч артистов. Есть только один чудак Паганини. Тыл жирует. В тылу про войну половина людей знать не хочет. А бойцу за крыс умирать не хочется. Поэтому пусть Паганини свою песню поет. Лишь бы его при шальном обстреле не убило случаем».
Сеня (мы ведь все узнали его) в качестве лектора был не прост. Как-то раз он поймал Загорулько за рукав и заставил себя выслушать.
– Вы про Мессиана слышали? Я бойцам про него рас сказывал. Оливье Мессиан, французский композитор. Он в концлагере немецком сидел и по вечерам заключенным лекции о музыке читал. Заключенным! Это же доходяги! А он им всю историю европейской музыки рассказывал. И они, товарищ майор, выживали! Эти скелеты выживали! Неведомая сила после этих лекций давала им терпение и мужество дальше жить. Так что музыка, товарищ майор, это великая сила. И я на ваших ребят чрез свои лекции двойные броники надеваю. Не гоните меня.
Загорулько молча смотрел на Паганини. Разница между ними в возрасте была невелика. Но до чего же они разные люди! Как будто с разных планет.
– Ты это, Паганини, играй. Вернее, рассказывай. Я не против. Только жарко скоро будет. И броники твои двойные очень пригодятся. Враг какой-то «контрнаступ» готовит. А ты – гражданский. Тебе нельзя здесь.
– Я еще одну беседу. Сегодня вечером. И сразу в тыл.
На том и порешили. Только в тыл Паганини не успел.
Атака врага началась ночью.
Судя по радиоперехватам, кого только тут не было. Польская, французская, английская речь трещала, перемешиваясь, в динамиках. Враг пер на Мелитопольском, Бердянском, Бахмутском направлениях. Бахвалились, что выйдут к Азовскому морю.
Батальон, которым командовал Загорулько, крепко впился в землю и первую линию сдавать не хотел. Но в первом натиске силы были неравны. Это потом прореженный враг ослабил напор. А в самом начале хохол, усиленный наемниками, давил беспощадно. И не жалел ни своих, ни наших. «Брэдли» и «Абрамсы» и вся прочая линейка западной техники шли в бой. В какой-то момент наши дрогнули. Стали отходить. Майор дал команду на отход – но что это? Одно из пулеметных гнезд продолжало отстреливаться.
– Кто там геройствует? Я же сказал: «Отходим!»
– Товарищ майор. Это… Паганини!
– Кто? – Поток нецензурной брани полностью потонул в грохоте разрывов.
Сеня Паганини действительно оказался в опорнике близ пулемета Дегтярева-Шпагина. Патронов было полно, только пулеметчик, молодой парень, похожий на Аркадия, сидел на полу окопа и, не мигая, смотрел в закопченное небо. Что-то похожее на первое озарение… Ну, то самое, которое было в Сирии на столпе, овладело душой Сени. Страха не было совсем. Были только злость и радость. Много злости и много радости! Он схватился за рукоятки и впился большими пальцами в гашетку.
Сеня так удачно отсекал пехоту от бронетехники, что можно было подумать – это заправский пулеметчик. И враг тоже оценил точность его стрельбы. По огневой точке начали «наваливать». Но Сеня, как заговоренный, стрелял и стрелял, как будто ему лично дали приказ «Насмерть стоять!». Как будто он нашел новый столп и новое место подвига, и теперь никто его уже с места не сдвинет.
Наконец майор Загорулько дал команду бойцам: «Назад! К Паганини! На исходную!»
Устыдил тогда «пиджак» майора и, сам того не хотя, вдохнул кураж в бойцов. Только когда уже желто-голубые псы попятились назад, словно на прощанье, один их «Абрамс» «плюнул» в сторону Сени последним снарядом. И пулемет замолк.
– Вот такая у нас история была…
Гость закончил свой рассказ. Зал замер, слушая его. А он словно перенесся на время туда, в горячку боя, и видел опять изрытую взрывами землю, мертвых товарищей, прущего в наступление врага и Паганини, прикипевшего к модернизированному ДШК[157] и не желающего никуда уходить.
– Он живой? – почти крикнул Сергей, потому что в это время как минимум еще два человека спросили то же самое и их голоса влились в его голос.
– Живой! – весело ответил гость. – Он как заговоренный был. Правда, и ему досталось. Контузия от минометного разрыва, и руку задело. Не знаю, как теперь играть будет. Но это мелочи. Откопали, отряхнули, перебинтовали. Главное – живой из такой переделки вышел. Его сюда, в столицу, отправили. В госпиталь Вишневского, с другими «трехсотыми». А наши Айболиты дело знают!
На этих словах Аркадий встал с места и снял наушники.
– Ты куда? – спросил старший звукооператор.
– В госпиталь Вишневского. Я, кажется, сын этого Паганини.
Не так легко найти больного в известной больнице, если даже ты знаешь его имя и фамилию. Военные госпитали столицы изрядно заполнены ранеными. Персонал сбивается с ног. Работы много. Волонтеры помогают, но все равно работы много. «Пойдите туда», «Вам, наверное, в другое отделение», «Это не в этом корпусе» – всего этого Аркаша наслушался вдоволь, но не психовал. Шел к цели упорно, по-взрослому.
Когда он постучал в отцовскую палату, ответа не было. Тогда он вошел внутрь. Сеня стоял спиной к входу у окна. Аркадий узнал бы теперь без ошибки эту спину из тысяч похожих спин.
– Папа! – сказал он.
Сеня стоял, глядя в окно и не реагируя.
– Папа! – еще громче сказал Аркадий.
Но Семен Иванович был действительно серьезно контужен. Он не слышал. Специалист по Баху и верный поклонник Оливье Мессиана, обладатель в недавнем прошлом абсолютного слуха – оглох! Точнее, на одно ухо оглох совсем, а вторым слышал на треть.
Аркадий подошел к отцу со спины и осторожно тронул его за плечо. Сеня повернулся.
Они смотрели друг на друга, два родных человека, в которых течет одна и та же кровь. Много воды утекло с тех пор, как они смотрели последний раз вот так же, глаза в глаза. Мальчишка успел превратиться в молодого мужчину, а музыкант успел оглохнуть и пообщаться со смертью. Но это было внешнее. К внешнему привыкаешь быстро. А по сути, они вглядывались друг в друга и узнавали прежние, привычные, никуда не девшиеся черты.
Сеня глупыми глазами контуженого человека смотрел на своего мальчика, о встрече с которым он даже запрещал себе мечтать. Чтобы не рвать сердце. А Аркаша глядел на постаревшее лицо Семена Ивановича и понимал, что это он заставил отца состариться раньше времени. Что это на его месте был отец в том бою. Что… Да мало ли что еще. Потом они крепко обнялись. Ну как крепко? Правая рука Семена Ивановича была плотно перевязана. Он обнял сына одной левой.
Когда объятья разжались, Семен Иванович спросил:
– Сы-сы-нок, я не сплю? Э-э-это п-правда ты?
– Я, папа, я. – Аркадий не смог сдержать слез, слыша заторможенные звуки отцовского голоса. – Прости меня.
– Это т-т-ты меня п-п-прости.
Он показал сыну раненую руку.
– Больше ни-ни-никогда играть не-не буду. Но это не-не-не страшно. П-правда?
Аркадий опустил голову на грудь отцу и заплакал в полный голос, не стесняясь. Отец все равно почти не услышит. Сеня видел, как вздрагивают его плечи, но действительно почти ничего не слышал. Он понимал, что сын плачет. Он гладил его здоровой рукой и плакал сам. Это были хорошие слезы.
В палату на голос Аркадия прибежала медсестричка. Она приоткрыла двери, увидела сцену встречи и тут же отпрянула. Глаза третьего человека здесь были бы лишними. Но вот кто не был бы здесь лишним, так это Ольга Павловна.
Если бы отец с сыном подошли к окну, точно туда, где стоял Семен Иванович в момент прихода Аркадия, они увидели бы, как через больничный двор, не чуя ног под собою, бежит их мать и жена. Та самая смышленая медсестричка сейчас покажет ей палату, и Ольга Павловна влетит туда без стука, чтобы обнять своих мужчин и добавить свои женские слезы к слезам Сени и Аркадия.
Что можно еще добавить к этой почти фантастической повести, так счастливо соединившей своих главных героев среди больничной палаты военного госпиталя? Кажется, больше ничего. Но лично мне не хватает Симеона Столпника. Он ведь тоже герой повествования и живой участник всех событий. Это он, сначала через киноленту, а потом через информацию о себе, через Жития Святых, через развалины монастыря на месте своих подвигов влиял на Сеню, а уже через Сеню – на всех окружающих людей. Язык не повернется назвать Симеона «мертвым». Скорее, мы мертвы, а он жив.
Вот кто из музыкантов дерзнет сказать, что Моцарт или Рахманинов не влияют на них? Ведь влияют больше, чем все остальные, живущие рядом. А раз влияют, то кто в своем уме дерзнет отрицать, что они живы? Музыканты, чью музыку исполняют, живы. Писатели, чьи книги переворачивают внутренний мир тысяч читателей, живы. И если живы они, то тем более жив Симеон.
Мне его не хватает.
Семен Иванович как-то признавался мне, что, глядя, к примеру, на силуэты небоскребов «Москва-Сити», ему казалось не раз, что выше этих стеклянных зубьев в небо уходит столп Симеона. Уходит в самые облака. И сам Столпник стоит там на своем месте и сверху вниз смотрит на копошащийся внизу огромный город.
Он ищет взглядом тех, к кому можно было бы нагнуться и сообщить важнейшую тайну. Ту самую тайну, которую Симеон сообщил во сне своему тезке, скрипачу по фамилии Юрлов. А именно, что «без Бога нет ничего». Что «красота без Бога – обман» и «доброта без Бога – обман». Но не так-то просто найти в многомиллионном городе человека, которому можно открыть эту тайну.
Вот священники… Они эту тайну знают. Должны знать. А может, и не знают. Точнее, одни знают, другие еще нет. Тот старший батюшка, к которому Семен Иванович ходил на беседу, он знает.
Первого сентября 1598 года от Рождества Христова Борис Годунов[158] взошел на царство. Короновался в Успенском соборе Кремля и от руки Патриарха Иова[159] миром помазался. Первого сентября была, как и сейчас есть, память Симеона Столпника. Царь Борис заложил тогда на Москве несколько храмов в честь этого святого и в память своего восшествия на престол.
Один из этих храмов, по преданию, тот самый, что на Поварской. Это его зеленые купола видно из квартиры Юрловых на Новом Арбате. Это там крестили Аркашу. К этому храму прибилась в дни своей полной оставленности Ольга Павловна. Туда за советом ходил Семен Иванович. Там на Симеона Столпника – храмовый праздник.
Только сейчас мы живем по григорианскому календарю, а празднуем праздники по старому, по юлианскому. Между ними тринадцать дней разницы. По новому календарю, значит, память Симеона попадает на четырнадцатое сентября.
В этот день Юрловы в полном составе, усиленном присутствием Сергея, почти что полноправного члена семьи, стояли в храме на службе. У Семена Ивановича в ухе можно было рассмотреть слуховой аппарат.
Служил молодой, который признавался, что ему тяжело колбасу в пятницу не есть. А проповедовал старший, который Сеню в помещении воскресной школы принимал. На проповеди он сказал примерно вот это:
– Дорогие братья и сестры! У нас с вами сегодня здесь храмовый праздник. Святой Симеон. Повторить его подвиг невозможно. Даже не будем пробовать нечто подобное. У нас получится или что-то смешное, или что-то трагическое. А может, и то и другое вместе.
На этих словах Оля подняла глаза на мужа и сделала такое выражение лица, какое можно было расшифровать в следующем духе: «Понял? А ты вон, что отчудил!»
Сеня пожал в ответ плечами, что тоже поддавалось расшифровке: «Да если б я знал заранее!»
Батюшка продолжал:
– Но… не иметь сил повторить не значит совсем ничего не делать. Каждый из нас может быть пусть маленьким, но Симеоном Столпником. Если, например, учитель получает маленькую зарплату и… мог бы уйти на другую работу, получше, но продолжает учить детей, потому что здесь он нужен больше, то он – Симеон Столпник. Этот престольный праздник – для него.
И если врач, преодолевая усталость, идет на вызовы днем и ночью, он тоже – Симеон Столпник.
И если муж не бросает свою супругу, когда та прихворнула крепко, или постарела… Но он верен ей, они вместе живут, то они – дети духовные Симеона Столпника!
Возлюбленные! Лучшие люди Святой Руси – сплошь Симеоны! Они слышали, что Павел сказал: «Бодрствуйте, стойте в вере, будьте мужественны, тверды!»
Слышали и сделали.
И вся наша, как сейчас говорят, цивилизация русская, это цивилизация Симеона Столпника! С праздником, дорогие дети Божии!
До чего же эти Юрловы слезливый народ! У них чуть что – глаза на мокром месте. Ну, Ольга Павловна понятно. Она женщина. Ей положено. Но Семен Иванович. И Аркаша. И Сергей. У всех глаза от проповеди увлажнились. Каждый услышал что-то, его самого касающееся. И когда батюшка сказал «Аминь», а народ благодарственно зашелестел «Спаси Господи», Юрловы почти одновременно перекрестились.
Ольга Павловна понятно. Она женщина, и с ней проблем нет. Аркаша тоже перекрестился! Он вообще последнее время стал меняться в лучшую сторону.
И Семен Иванович перекрестился. Левой рукой, правда. Потому что правая у него сильно повреждена и до сих пор замотана в бинт.
Играть он больше не будет. Но разве это проблема? Теперь это никакая не проблема. У них теперь много новых задач. Например, ему с Олей надо повенчаться. Здесь же, где они крестили когда-то сына. Где и сейчас стоят. И надо чтобы Аркадий непременно видел папу с мамой под венцами. Говорят, это сильно исправляет детские травмы, которые выковыривают психологи.
Вообще новая жизнь у них только начинается. И разве это проблема – перестать держать смычок в руках? Симеон Столпник вон скрипку вообще в глаза не видел. А музыку сейчас такую слышит! О! Он к такому пению сейчас голос свой присоединил, что, если б нам хоть один аккорд той музыки услышать, забыли бы мы разом все страхи свои и все печали.
Прям как и сказано: отложили бы «всякое житейское попечение»[160].
Конец, и Богу слава!