Беседа с аргентинским медиа Infobae.
Журналист — Nel Gómez.
Я понимаю, что вы живёте в Германии, хотя и не знаю, с какого времени и почему вы решили переехать туда. В любом случае, я хотел бы начать интервью с вопроса о том, почему вы так решили, по чему скучаете и чему рады, что оставили позади.
Это очень долгая история, но я попробую рассказать её коротко. С началом войны, в феврале 22-го года, я сразу же выступил против, я и многие мои коллеги подписывали коллективные письма, выходили на улицы. У меня не было опции молчать, это категорически против моих убеждений. Я понимал, что у меня в лучшем случае больше не будет работы ни в кино, ни в театре — последний мой спектакль в Москве отменили той же весной в день премьеры по звонку из «вышестоящих органов». Я де-факто стал запрещённым автором, но мне было плевать на карьеру, премии и премьеры. Какие премьеры, когда людей убивают? Какие премии, когда моих друзей сажают в тюрьму за гуманизм? Это, говоря по-русски, не по-пацански в моей системе ценностей. Жизнь просто рухнула, потому что я человек, который почти полностью живёт своей работой и своими ценностями. Всё, во что мы верили, все институты, гражданское общество, демократичные пространства вроде литературных школ и театральных лабораторий — в общем, всё, что мы делали в России многие годы, было уничтожено одним днём.
Потом ко мне домой снова стала ходить полиция и угрожать. Она и раньше ходила ко мне после митингов или спектаклей, но тут мне стало уже совсем ясно: очень скоро я окажусь в тюрьме. Потом была мобилизация, тотальное безденежье, закон о полном запрете ЛГБТ... тогда я просто выложил на Facebook свой роман в открытый доступ и сказал, что закрою доступ в день, когда закон о «запрете ЛГБТ» вступит в силу. Я так и сделал. И тогда же я сделал тотальный каминг-аут для всех. И для меня тогда было принципиально важно не только дописать роман, понимая, что его, как мне казалось, никто не издаст и не прочитает, но и сделать его доступным, публичным. Потому что слово — это последняя власть, и я её не отдам.
Позже я обратился в МИД Германии, и мне дали политическую защиту. Я не беженец, нет, но я политический эмигрант. Германия меня приняла, и поэтому я сюда направился. Я живу тут три года, и у меня даже есть жених Яспер. Он чистейший немец, я чистейший русский, мы говорим на смеси трёх языков, и нам от этого весело. И это важно, если отвечать на вопрос, по чему я скучаю. Я скучаю по всему российскому, я рад говорить с женихом на родном языке и вспоминать жизнь в России, потому что ему интересно слушать, но я не имею права быть слабым и слишком печальным. Прошлое не вернёшь, Россия не будет прежней, и самое правильное — продолжать работать и делать то, во что веришь, без надежды вернуться. Наша волна эмиграции (с 2022 года) — это люди, которые должны справляться за себя и ещё за того парня. В нашей волне эмиграции все друг другу помогают чем могут. Все. Моя мама живёт на границе России и Украины под бомбами, я много к ней ездил после начала войны и отлично знаю, как звучат ракеты и взрывы. Но она отказывается приехать ко мне на встречу в Грузию или Турцию. А я не могу приехать в Россию — я официально запрещённый автор Роскомнадзором по решению генпрокурора, я связан со всеми «экстремистами» из-за правозащитной деятельности, со всеми «иноагентами» в профессиональной деятельности, я окажусь в тюрьме. Но я не хочу жаловаться, я не один такой и вообще не один, и я полностью уверен, то есть я принимаю ответственность за всё. Ну а если мне суждено помереть, то такова судьба, таково решение Бога. Я попытался кратко описать очень сложный и долгий процесс. В Германии было много сложного и тяжёлого, ты сильно поражён в правах и часто должен выживать. Но я же русский, я умею выживать. И я продолжаю быть бесконечно благодарен Германии, потому что я существую и действую. А жизнь — ну она всегда разная. И русские, я просто напоминаю, не равны правительству Путина, как и ни один народ не равен своему правительству, и неважно, хорошее оно или плохое. Люди — это живые существа, а не абстрактный политический режим. К тому же я из семьи репрессированных, депортированных и расстрелянных, пять поколений моей семьи были репрессированы по политическим причинам со времён Российской империи и позже СССР, я просто продолжил эту историю. Весёлый факт обо мне: часть детства я провёл с мамой в Испании, в Барселоне, она там работала. Так что однажды я уже был мигрантом. Но и получил первую «прививку».
Несмотря на свою краткость «Спрингфилд», как мне кажется, охватывает множество вопросов на своих страницах. Он относится к жанру «роман взросления», но в то же время является книгой, в центре которой — любовные отношения. Она показывает реальный мир через воображение, но также и самые суровые стороны российского общества. Нашлось место даже для рассказов, написанных главными героями. Трудно ли было уместить всё это на столь малом количестве страниц?
Совсем нет. По первой и главной профессии я драматург театра и кино, а значит, я люблю концентрированный текст. Я не люблю и не умею писать длинный текст только ради увеличения толщины книжки, я считаю это старомодной гигантоманией. И я никогда не хотел писать прозу, так просто получилось, «Спрингфилд» был моей дипломной работой в магистратуре, я не шучу. И вот я думал: окей, мне надо написать роман, но как? Я пишу драматургию и поэзию, это всегда концентрированные тексты. Поэтому я придумал метод: текст рассказчика Андрея я писал концентрированными верлибрами, а потом просто «разбавлял» их прозаическими связками. Диалоги я писал, как если бы писал пьесу. Структура романа строилась очень просто, потому что если ты драматург или сценарист, ты всегда хорошо мыслишь структурой и ритмом. В общем, метод был каким-то таким.
Как проходил процесс создания Андрея и Матвея и их личностей? Что вам было интереснее всего рассказать о них?
Они оба состоят из самых разных мальчишек, которых я знал на протяжении жизни. Мне меньше всего хотелось (это был один из моих принципов), чтобы на текст хотелось мастурбировать. Нет, нет, это путь в «эксплуатационную литературу», хотя она, наверное, хорошо продаётся. В то же время мне было крайне важно называть секс сексом, описывать телесность — несовершенную и прекрасную в своём несовершенстве, потому что, как мне кажется, любовь — это когда тебе нравятся несовершенства другого. Очень просто восхищаться конвенционально прекрасным, например работами Микеланджело, Лувром или, не знаю, тем известным порноактёром с телом образцового бройлерного петуха на забой. Очень легко написать, почему всё это красиво, это сделали два миллиона раз до тебя, метод известен. Но попробуй любить пустоту родной степи в пригороде умирающего отравленного города и описать эту невысказанную любовь. Попробуй любить каменный сад на фоне атомной электростанции. Одним словом, это другой тип поэзии, предельно правдивой, может даже грубой, но всё равно поэзии. И её нужно изобрести как свой персональный язык любви. Мне было важно всё это, потому что люди сложносочинённые.
Очень интересно наблюдать, как два человека, которые видят, как общество отвергает их сексуальную ориентацию, осмеливаются любить и желать таким прямым способом. Будет ли этот роман очень полезен для других Андреев и Матвеев в России, которые не решаются показать себя такими, какие они есть?
Я хотел бы в это верить, читатели мне писали много добрых слов. Я не могу предугадывать такие вещи, но могу сказать о том, какие цели я перед собой ставил и ставлю до сих пор. Первая — это сохранять память о нормальности, о нормальной жизни до полномасштабной войны и всех последовавших законов, санкций и репрессий. О том, что рай под кухонным столом всё ещё возможен. Поэтому мне было так важно дописать роман. Второе — быть в контакте с россиянами, остающимися в России по разным причинам. Из страны не могут уехать сто сорок пять миллионов человек, многие люди просто в заложниках. Если бы я не понимал, что тогда, в 2022-м году, я стою на пороге тюрьмы, я бы ни за что не уехал из России. Мне грустно думать, как моя пожилая мама стареет на этой границе стран и что я могу больше её не увидеть и даже не смогу похоронить. Мне грустно думать о моем дяде с ментальной инвалидностью. Мне грустно думать о своих друзьях, которые не могут уехать и не могут оставаться, не могут ничего изменить. Но я очень хочу верить, что я могу быть им полезен своими текстами, своей работой и чем-то ещё. А ещё важно помнить, что ты совсем не Бог.
Насколько важно для человека иметь в городе места, где он может быть самим собой? Города, которые появляются в «Спрингфилде», напоминают то, что в Испании мы называем «провинциальными городами». Происходит ли нечто подобное в России? Являются ли Москва или Санкт-Петербург гораздо более развитыми в социальном плане местами?
Да, конечно, в России говорят: «Москва — это не Россия». Потому что Москва — это совершенно отдельное государство. А ещё говорят: «В автозаке не катался — Москвы не видел», потому что полиция постоянно хватает людей в Москве целыми десятками и сажает в свои машины с решётками на окнах. В России существует сразу много времён: кто-то всё ещё живёт в 70-х, в СССР, кто-то застрял в выдуманном далёком прошлом, в котором даже не жил, в некоем «золотом веке», и не знает реальную историю страны, кто-то вспоминает 2010-е, потому что это была молодость и было меньше репрессий, а кто-то фантазирует о будущем, несмотря ни на что. Вы спрашиваете: «Насколько важно для человека иметь в городе места, где он может быть самим собой?». Конечно, бесконечно важно. Я расскажу вам один интересный факт: ещё в СССР по всей стране были места, где встречались геи и лесбиянки. Я писал об этом в романе. Это настолько сильные и давние квир-традиции, что они сохранились до сих пор. Я сам помню много случаев, когда, например, на одном таком историческом месте встречаемся мы с моими квир-знакомыми, там же стоят мои друзья-антифашисты и панки, недалеко от нас стоят молодые мамы с детьми, церковь, полиция — и все мы существуем в одном пространстве, и никто никому не мешает. Это удивительная ситуация, но она была реальна для России.
Пространства, которые появляются в романе, — это прежде всего пространства диссидентства. Как вы соотносите такие вопросы, как городское распределение или город и власть? Считаете ли вы, что это что-то особенное для России и других постсоветских пространств, или это можно экстраполировать на более общий уровень?
Я не очень понимаю вопрос и боюсь дать неверный ответ. Вы говорите о том, насколько город должен зависеть от центрального государственного аппарата? Если так, то в России с этим огромная проблема. Для власти Путина опасно любое самоопределение, включая муниципальное, например выборы в городской парламент, гражданские инициативы... Всё это подавляется, потому что это учит людей демократии и политическому участию, а Путин хочет, чтобы у людей не было чувства, что они могут что-то изменить. И поэтому люди создают свои тайные, неофициальные и диссидентские объединения. Но, насколько я знаю, это не общая черта всех постсоветских стран. Во многих бывших социалистических странах, как Чехия или Польша, всё с этим хорошо, в Украине до войны тоже всё становилось хорошо. Да и в России люди всё больше участвовали в политике, пока им, особенно поколениям до сорока, просто не сломали позвоночник этой войной.
В романе Запад и Соединённые Штаты кажутся утопическими местами, учитывая свободу, которую там обретают герои. Однако на самом деле положение многих людей с иной сексуальной или гендерной идентичностью там тоже не кажется идеальным.
Конечно. Но эти фантазии — способ выживания. И слава Богу, что он всё ещё у нас есть. Мы всё ещё умеем мечтать, разве это плохо? Понимаете, российский человек научен быть очень адаптивным. В СССР не было двоемыслия, в СССР было «троемыслие», когда дома ты говоришь и делаешь одно, на партийном заседании ты вынужден говорить и делать второе, а хочешь ты чего-то третьего. В этом нет ничего хорошего, но это навык выживания, который был забыт, и теперь его снова вспомнили. Но я так не умею. В моей семье ненавидели Советский Союз, и меня никогда не учили молчать и прятаться, я плохо умею повторять советские поведенческие практики.
В настоящее время, по крайней мере в Испании, мало кто читает современную русскую литературу. Поэтому неизбежно эта книга заставляет нас хотя бы отчасти составить представление о том, каким является российское общество. Я хотел бы спросить вас, являются ли герои романа, например мать Андрея, «типично» русскими персонажами, из которых можно извлечь более общее прочтение.
Россия — очень сложная страна, очень сложно говорить о «типичном». Возможно, типичность россиян в их нетипичности. Я имею в виду, что все травмированы как-то по-своему, но всех объединяет факт боли. Травма типична. Россия, как любая страна со сложной историей, как те же США, Германия или Испания, кажется чем-то единым и монолитным только с расстояния тысяч километров. Нет, мать Андрея точно не является «типично» русской. Хотя бы потому, что она родилась и выросла в Таджикистане, в совсем другой культуре, и она говорит в романе: «Мы — другая Россия». Она не считает себя «сто процентов русской». После депортаций в 20-е годы (мои предки были в дореволюционной России «высшим кулачеством», то есть богатыми предпринимателями и, следовательно, «врагами народа» для большевиков) моя семья тоже оказалась в Таджикистане. Я храню очень старые фотографии, где мои предки с выгоревшими добела волосами и сгоревшей кожей под яростным южным солнцем стоят в саду, который они отвоевали у гор и пустыни. Отчасти я писал мать Андрея со своей матери, и поверьте, наш быт, наши традиции и взгляд на жизнь были совсем не «типично русскими». Но, сказав всё это, я хочу добавить, что, как мне кажется, Андрей и Матвей очень, очень типичные молодые взрослые для своего времени и места. Родители Матвея (отец-алкоголик и вечно уставшая мать) — достаточно типичные люди возраста сорок плюс. Но повторюсь, Россия — сложная страна.
В какой степени отсутствие свободы является определяющим фактором в повседневной жизни российского населения? Как вы думаете, вашу книгу там когда-нибудь прочитают?
Мою книгу очень активно читают! Читают с того дня, как я выложил её в открытый доступ. Спасибо пиратству, «Спрингфилд» активно ходит из рук в руки, и его легко скачать в интернете. Более того, в прошлом году мы с моим российским издателем Георгием Урушадзе сделали такую художественную акцию: мы зачеркнули чёрными полосами в тексте романа абсолютно всё, что может быть запрещено по современному законодательству, и Георгий стал продавать эту версию книги в России. Открыто. Это был ограниченный тираж, потому что для меня и для Гоши это был акционизм, это был «артефакт эпохи репрессий» и насмешка над цензорами. Я даже жалею, что у меня нет такого экземпляра книги в доме. На память. Я просто хочу сказать, что живое всегда побеждает мёртвое. И мои читатели, мои коллеги и друзья — это живое. Они выиграют. А мёртвые проиграют.