К книге
Сын одноглазого лиса. Книга первая: ЛисенокГлава 2: Саньцзявань
7%
Глава 2: Саньцзявань
2

Деревня, куда привезли мальчика, называлась Саньцзявань — Три Дома у Оврага. Жило в ней всего три десятка дворов, разбросанных по склонам так, что один дом не видел другого. От большой дороги до неё было два дня пути — сначала по каменистой тропе, потом через перевал, а потом вниз, в ущелье, где даже днём было сумрачно от высоких скал.

Чужие сюда не совались. Не потому, что не знали дороги, — знали. Но те, кто пробовал, назад не возвращались. Местные говорили: «У нас свои законы». И это означало, что любой, кто приходил без спроса, мог уйти только ногами вперёд. Разбойники, прознав про характер тамошнего народа, обходили эти места стороной. Тайпины, даже в самые отчаянные годы, не лезли в эти горы — слишком дорого обходилась каждая вылазка, а добычи было мало.

Крестьянин, который взял мальчика, был из этих мест. В молодости он уходил в долину, нанялся к господину, служил несколько лет, знал грамоту и счёт. Потом вернулся, женился, обзавёлся домом. Среди односельчан он считался «бывалым» — тем, кто видел мир за горами. Именно ему старый слуга передал младенца, когда привёз его в деревню. Сказал только: «Береги до времени». И ушёл.

— Как зовут? — спросила жена, глядя на младенца.

— А-Шу, — ответил мужчина. — Будешь звать его А-Шу.

— Чей он?

— Не твоего ума дело.

Жена не спросила больше. Она знала: если муж говорит «не твоего ума», значит, это опасно. Она взяла ребёнка, покормила и положила в колыбель к своим.

А-Шу рос быстро. К двум годам он уже ходил, к трём — говорил почти как взрослый. Но мальчик говорил мало. Не привлекал внимания к себе. Чаще всего, он просто смотрел и слушал. Это не могло не привлечь внимания. Соседи перешёптывались о том, что приёмыш в доме Лао Хуана какой-то странный. Не плачет, не капризничает, не играет с другими детьми. Сидит на камне у дома и смотрит куда-то вдаль, как будто ждёт чего-то. Или кого-то.

— Он не от мира сего, — сказала однажды приёмная мать. — Слишком серьёзный. Наши вон, и дня не проходит, чтобъ чего-нибудь не учудили, а этот… — она не договорила, но мысль и так была понятна.

— Он господский, — ответил муж. — Господские все такие.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Не спрашивай.

А-Шу слышал эти разговоры. Он уже понимал, что он не такой, как все. Не как дети в деревне, которые дрались, играли в бабки, гоняли свиней. Он сидел в стороне, смотрел и запоминал. Всё. Каждое лицо, каждое слово, каждую тень на склоне.

Но были и другие вещи — те, что он не мог объяснить. Иногда, глядя на закат, он вдруг вспоминал вид железной дороги, хотя никогда её не видел. Или чувствовал запах машинного масла, которого не было в горах. Ему казалось, что он знает, что случится через десять лет, через двадцать, но как только он пытался схватить это знание, оно ускользало. Оставалось только смутное ощущение: мир устроен не так, как кажется, и он, маленький мальчик в горной деревне, пришёл сюда из другого места. Не помнил — чувствовал.

Он не рассказывал об этом никому. Даже не знал, как объяснить.

* * *

В доме крестьянина было тесно. Четверо своих детей — трое парней и девчонка — спали на циновках в одной комнате с родителями. А-Шу постелили в углу, за перегородкой из циновок.

Старшие дети — особенно парни, которым было уже по десять-двенадцать лет, невзлюбили приёмыша с первого дня. Он был тихим, странным, не дрался, не бегал с ними, не просил есть. Он смотрел на них, и от этого взгляда становилось не по себе.

— Ты кто такой? — сказал Дагань, глядя на него сверху вниз. Они спали в одной комнате, ели за одним столом, и Дагань отлично знал, как зовут этого мальчишку. Он просто хотел услышать, как тот назовёт себя — или испугается, или промолчит. Дагань был выше его на голову, плечистый, с тяжёлыми кулаками, которые он любил сжимать, чтобы показать свою силу. А-Шу не отвёл взгляда.

— А-Шу, — ответил мальчик. Голос его был ровным, без дрожи.

— Дурацкое имя. — Дагань сплюнул под ноги. — Если будешь смотреть так, я тебя лупану,

В тот день А-Шу промолчал, но не перестал смотреть. Внутри у него что-то закипало — не страх, а холодная, тягучая злость, которую он не умел назвать. Он знал, что нельзя показывать слабость, что если сейчас опустить глаза, его будут бить всегда. Дагань же хмыкнул, но не тронул — в этом взгляде было что-то, что заставило его замешкаться. На секунду. Этого оказалось достаточно.

Но долго терпеть они не стали. Однажды, когда А-Шу пас коз на склоне — там, где трава была жёсткой, а ветер свистел в ушах, — к нему подошли трое. Дагань, его младший брат и один соседский парень, здоровый, с кривыми зубами. Они шли не спеша, как будто всё уже решили. А-Шу почувствовал это до того, как они заговорили: воздух стал плотнее, и тени на траве вытянулись.

— Опять сидишь и смотришь, — сказал Дагань. — Ты кто вообще? Подкидыш? Нашёл отец у дороги, притащил в дом.

— Я не подкидыш, — сказал А-Шу. Голос его дрогнул, но только чуть-чуть. Он поправил себя мысленно: нельзя показывать страх.

— А кто? У тебя отца нет.

— Есть, — пускай и тихо, но уверенно возразил мальчик.

— Где? — Дагань наклонился к нему, дохнув чесноком и кислым потом.

— Он есть, — повторил мальчик, упрямо уставившись на Даганя, который расхохотался. Смех разнёсся по склону, и его подхватили другие. От их смеха А-Шу стало жарко, щёки запылали, но он не опустил глаз.

— Нет у тебя отца, — сказал Дагань, отсмеявшись. — Ты ничей. И никто за тебя не заступится. Понял?

А-Шу не ответил. Он отвернулся и пошёл дальше, подгоняя коз, хотя его ноги и дрожали. Он не хотел смотреть на них, потому что если бы он снова встретился глазами с Даганем, то, наверное, бросился бы на него прямо сейчас. Это было глупо. Но его задетые чувство было сильнее разума.

Вот только Дагань не любил, когда его игнорировали. Он подскочил сзади и толкнул мальчика в спину. А-Шу не ожидал — он потерял равновесие и покатился по склону, больно ударившись плечом о камень. Земля хрустнула под щекой, во рту появился привкус пыли и крови — треснула губа. Колено пронзило острой болью, но он сразу вскочил, потому что не мог позволить себе лежать.

— Чего? — сказал Дагань, спускаясь к нему. — Не нравится?

Двое других стояли сверху, загораживая путь. Склон был крутым, и отсюда, снизу, они казались ещё больше.

— У нас свои законы, — сказал Дагань. — А ты чужой. Не хочешь биться — уходи из деревни. Но если уйдёшь, мы тебя всё равно найдём, — Дагань явно настроился на хорошую драку, но А-Шу стоял молча. Его руки тряслись, но не от страха — от ярости, которую он сдерживал. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

— Я не уйду, — сказал он тихо. Голос был низким, почти чужим.

— Тогда получишь.

Дагань замахнулся — и это было то, чего А-Шу ждал. В какой-то миг страх исчез, и его тело среагировало быстрее головы. Он нырнул вниз, под руку, и со всей силы ударил Даганя в пах — прямо, резко, как его учил приёмный отец, когда показывал, как валить кабана. Только кабаны были крупнее. Дагань издал сдавленный хрип, согнулся, но не упал. Он просто разозлился ещё сильнее.

Дагань схватил А-Шу за шиворот — пальцы его были как клещи — швырнул на землю и прижал коленом грудь. Сверху нависло его красное, перекошенное лицо. Удар. Левой рукой — по скуле. Правой — в глаз. Потом ещё раз, в губу. А-Шу закрывался руками, но удары пробивали защиту. Во рту расплылся металлический вкус крови, голова загудела, и в ушах зашумело, как будто внутри завёлся рой пчёл. Он чувствовал, как земля давит в спину, а каждый удар отдаётся в позвоночнике.

Он не кричал. Он смотрел в глаза Даганю — и тот, заметив этот взгляд, на секунду замер. Там было что-то такое, от чего злость на миг уступила место неуверенности. Этого было достаточно. А-Шу рванулся вперёд и изо всех сил укусил его за руку — не как человек, как зверь, вцепившись зубами в мякоть. Дагань взвыл, отдёрнул руку, и хватка ослабла. А-Шу вывернулся, нашарил рядом камень — холодный, шершавый, — и ударил. Один раз, в плечо, чтобы не убить, а просто остановить. Дагань пошатнулся, упал на колено, схватившись за плечо.

А-Шу встал. Он стоял тяжело дыша, вытирая рукавом кровь с разбитой губы. Его сердце билось где-то в горле. Он смотрел на троих сверху, и его взгляд был таким, что двое других, ещё секунду назад готовые напасть, вдруг замерли. Они видели его лицо — избитое, но с глазами, в которых горел ледяной огонь.

— Ещё кто хочет? — спросил А-Шу. Голос прозвучал тихо, но в нём была сила, которой они не ожидали. Тишина. Только ветер свистел на склоне. А-Шу перевёл взгляд на Даганя. Тот корчился на земле, из плеча сочилась кровь.

— Ты… ты ублюдок… я тебя… — простонал Дагань.

— Если ты ещё раз подойдёшь, — сказал А-Шу, чувствуя, как каждое слово тяжело даётся, — я возьму не камень, а нож. Понял? — Голос его дрогнул, но только самую малость.

Дагань не ответил. Он с трудом поднялся, придерживая плечо, и, прихрамывая, пошёл прочь. Двое других потянулись за ним, но на прощание один крикнул: «Погоди, мы ещё вернёмся!» — и это было похоже на попытку сохранить лицо, потому что в голосе не было уверенности.

А-Шу остался один. Он постоял, пока его не перестало трясти. Сделал глубокий вдох, чувствуя, как каждое ребро отзывается болью. Затем подошёл к ручью, наклонился и начал умываться. Холодная вода обожгла разбитые губы. Он смотрел на своё отражение — распухший глаз, ссадина на скуле, запёкшаяся кровь. И вдруг внутри разлилось спокойствие, которого он не ожидал.

В тот день он понял две вещи. Первая: он может защитить себя. Вторая: когда бьёшь, надо бить так, чтобы больше не захотели. Он сел на траву, глядя на воду, и долго не двигался. Козы паслись рядом, не обращая на него внимания. Где-то внизу, в деревне, тявкнула собака.

Он вернулся домой к вечеру, когда солнце уже спряталось за горами, оставив на небе только алую полосу. В доме было тихо — слышно было только, как потрескивает масляная лампа на столе. Он вошёл, стараясь ступать как можно тише, но приёмная мать — она всегда чувствовала его ещё до того, как он переступал порог — уже ждала. Она сидела на низкой скамье, что-то перебирая в корзине, но, увидев его лицо, замерла и уронила руку. Глаза её расширились.

— Небо! — выдохнула она. — Кто это сделал?

А-Шу хотел было сказать правду: Дагань. Втроём напали. Я защищался. Но слова застряли в горле. Он смотрел на неё — на её нахмуренные брови, на то, как она сжала пальцами край передника, — и вдруг понял, что не может этого сказать. Не потому, что боялся. Потому что знал: если он скажет, она пойдёт к отцу, отец — к Даганю, а Дагань, как и все в этой деревне, не прощает доносчиков. Это будет означать войну. Долгую, грязную. И ему не нужна была война. Ему нужен был покой, чтобы ждать.

— Я упал, — сказал он, отводя взгляд.

— Врёшь, — сказала она, и голос её был низким, твёрдым, без злобы, но с такой уверенностью, что у А-Шу защемило под ложечкой.

— Я не вру, — повторил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя губы всё ещё болели и он чувствовал, как на языке пульсирует привкус крови. — Я упал.

Она долго смотрела на него. Её взгляд ощупывал его лицо — распухший глаз, ссадину на скуле, разбитую губу, — и А-Шу чувствовал себя так, будто она видит всё, что он пытается скрыть. Он не знал, что она видит там. Надежду, страх, стыд — всё это смешалось в нём, и он не мог их разделить. Он просто стоял и молчал, чувствуя, как по спине пробегает холодок.

— Упал, значит, — повторила она медленно, и в голосе её не было ни осуждения, ни веры. Только усталость. Та самая усталость, которую А-Шу уже научился различать у взрослых: они знают больше, чем говорят, но молчат, потому что иногда молчание — единственная защита.

Она ничего не сказала больше. Не позвала отца, не начала допрашивать, не полезла с примочками. Она только подошла к нему, взяла его лицо обеими руками и коротко, молча, провела пальцами по щеке — там, где вздулся синяк. Её пальцы были шершавыми, пахли травой и дымом. Она посмотрела ему в глаза — долго, как будто хотела что-то там найти, — а потом просто отпустила и отвернулась.

— Иди умойся, — сказала она. — Ужин стынет.

А-Шу кивнул и пошёл к рукомойнику, стоявшему в сенях. Вода была холодной, и, когда он умывался, разбитая губа защипала так, что он поморщился. Он посмотрел на своё отражение в тёмной воде — и увидел того же мальчика, который стоял сегодня у ручья. Те же глаза. Тот же взгляд. Только теперь в них была не злость, а что-то другое — какая-то тихая, спокойная решимость.

За его спиной, в доме, приёмная мать тихо вздохнула — один раз, коротко, почти беззвучно. И продолжила накрывать на стол.

А-Шу вернулся в комнату и сел на своё место. В углу спали дети. Отец, приёмный, посмотрел на него мельком — и ничего не сказал. Только глянул, потом хмыкнул, усмехнулся в усы и снова уткнулся в свою миску.

Но А-Шу успел заметить этот взгляд. В нём не было осуждения. Только одобрение — короткое, сухое, мужское. Такое же, как у Даганя, только с другой стороны.

Он опустил голову и принялся за еду. Во рту всё ещё саднило, но он не жаловался.

Она промолчала, но что-то поняла. Приёмный отец, узнав о случившемся, ничего не сказал. Только глянул на А-Шу долгим взглядом и усмехнулся, как будто одобряя.

* * *

Больше Дагань и его компания к нему не приставали. Они обходили его стороной, а в деревне поползли слухи: «этот подкидыш — злой, он укусил Даганя как собака». Кто-то осуждал, кто-то посмеивался.

А-Шу не обращал на это внимания. Он сидел на камне у дома и смотрел на восток.

Когда А-Шу подрос и начал понимать, что происходит вокруг, в горах стали появляться беженцы. Они шли с востока, оттуда, где полыхала война. Оборванные, голодные, с пустыми глазами, они рассказывали о том, что города горят, людей режут тысячами, а тайпины, которых они называли «небесными воинами», творят такие вещи, что волосы встают дыбом.

А-Шу слушал их рассказы, сидя на камне у дома. Он не плакал, не жалел. Он запоминал. Слова ложились в голову, как камни в мешок.

Однажды, когда они сидели у костра — приёмный отец, А-Шу и ещё двое мужчин из деревни, — разговор зашёл о тайпинах. Взрослые говорили о них, понижая голоса, как будто боялись, что их услышат даже в горах. А-Шу сидел в стороне, но слушал.

— Тайпины, — говорил приёмный отец, помешивая угли палкой. — Им нужна только кровь.

— Зачем? — спросил А-Шу, глядя в огонь. Голос его прозвучал тихо, но взрослые замолчали. Он не поднимал глаз, но чувствовал, как они смотрят на него.

— Чтобы менять мир, — сказал приёмный отец после паузы.

— А зачем менять мир? — А-Шу поднял голову. В свете костра его лицо казалось бледным и сосредоточенным, как у старика.

— Потому что старый им не нравится, — ответил отец, и голос его был ровным, но в нём слышалась какая-то усталость.

— А если новый не понравится другим?

Тишина. Слышно было только, как потрескивает костёр, как ветер шуршит в сухой траве за спиной. Приёмный отец смотрел на него долго — так долго, что А-Шу почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он не отвел взгляда.

— Ты слишком много думаешь для своих лет, — сказал отец наконец. В голосе его не было злости, только удивление — и ещё что-то, похожее на тревогу.

А-Шу ничего не ответил. Он снова уставился в огонь, чувствуя на себе взгляды взрослых. Он знал, что они смотрят на него странно — как на чужого. Он привык к этому. Но внутри него шевелилось то же чувство, что и всегда: он знает больше, чем говорит. И не может объяснить, откуда это знание взялось.

А-Шу не ответил. Он смотрел на дорогу, по которой уходили беженцы, и думал о том, что мир большой, а он застрял в этой дыре. И что однажды он должен будет уйти.

В те ночи, когда все засыпали, А-Шу лежал с открытыми глазами и пытался понять, откуда в его голове появляются чужие знания. Он знал, что тайпины не победят — не потому, что кто-то ему сказал, а просто знал. Он знал, что где-то есть страны за морем, где люди ездят в железных коробках и стреляют из орудий, которые бьют на десять ли. Он никогда не видел их, но мог описать, как они выглядят. Это пугало его. Он думал, что, может быть, он сошёл с ума. Может быть, он видит сны наяву. Но когда он пытался забыть, знания не уходили — они ждали своего часа, как старые книги, которые нельзя открыть.

* * *

К пяти годам А-Шу уже знал несколько иероглифов. Он не знал, откуда они взялись в его голове. Они просто были там — как камни, которые всегда лежали у дороги. Иногда, глядя на какую-нибудь вывеску или надпись на камне, он вдруг понимал, что это значит. Это пугало его. Он не мог объяснить, откуда берутся эти знания, и боялся, что если кто-то узнает, его сочтут бесноватым или, хуже того, колдуном.

Однажды вечером, когда приёмный отец сидел при свете лампы и что-то записывал, А-Шу подошёл к нему. Он стоял рядом долго, не решаясь заговорить. Потом, собравшись с духом, сказал:

— Научите меня читать.

Крестьянин поднял голову и посмотрел на него с удивлением.

— Зачем тебе?

— Хочу знать, что написано, — ответил А-Шу, глядя в пол. Он не мог сказать правду. Не мог сказать, что он уже знает некоторые иероглифы, что они приходят к нему сами, как чужие голоса в голове, и он хочет понять, что это такое.

Крестьянин долго смотрел на него. Потом вздохнул, отложил кисть и пододвинул к нему лист бумаги.

— Садись, — сказал он. — Начнём с простого.

Он вывел несколько простых иероглифов — «человек», «дерево», «огонь», «вода». Объяснил, что они означают, как произносятся, как пишутся. А-Шу слушал внимательно, кивал, повторял за ним, стараясь, чтобы его пальцы, сжимающие кисть, слегка дрожали — как у того, кто делает это впервые.

Но внутри он знал: некоторые из этих иероглифов он уже видел. Не здесь, не на бумаге. Они возникали в его голове сами по себе, в те ночи, когда он лежал с открытыми глазами. Он не знал, откуда они взялись, но чувствовал, что они — часть чего-то большего, что он пока не мог понять.

— Попробуй сам, — сказал крестьянин, протягивая ему кисть.

А-Шу взял кисть, обмакнул в тушь и написал иероглиф «дерево». Медленно, неуверенно, с нажимом — так, как будто делал это впервые. На самом деле он мог бы написать его быстрее и лучше, но он сдерживал себя. Ему казалось, что если он покажет, что уже умеет, его сочтут странным. А он и так был странным.

— Неплохо, — сказал крестьянин, глядя на его работу. — Для первого раза.

А-Шу опустил голову, скрывая взгляд. Внутри него поднималось странное чувство — смесь стыда и облегчения. Стыда за то, что он скрывает, и облегчения от того, что его пока не разоблачили.

Он решил, что будет учиться медленно, как все дети. Что не будет показывать того, что уже знает. Что будет ждать — как всегда. Он не знал, откуда в его голове появляются эти иероглифы, эти образы далёких городов и железных дорог, но он понимал одно: если он покажет их кому-то, его жизнь изменится. И не в лучшую сторону.

— Завтра ещё позанимаемся, — сказал крестьянин, забирая бумагу. — А теперь иди спать.

А-Шу кивнул и пошёл в угол, на свою циновку. Он лёг, глядя в потолок, и чувствовал, как внутри него зреет новое знание — знание того, что он должен быть осторожным. Что он не должен быть слишком умным. Что он должен ждать.

* * *

В горах жили сурово. Летом — работать в поле, зимой — сидеть в доме. Еды было в обрез, но не голодали. Мужчины ходили на охоту, женщины ткали и собирали травы. Дети помогали с шести лет.

А-Шу помогал с пяти. Он оказался ловким и быстрым — бегал по склонам быстрее старших, лазал по скалам, как обезьяна. Его стали брать с собой на охоту — сначала как дозорного. Он видел то, чего не замечали взрослые: следы зверя, опасные трещины, изменение ветра.

— У него глаз как у ястреба, — говорили горцы. — Откуда такой?

— Господский, — отвечал приёмный отец.

На охоте он никогда не лез вперёд. Он ждал, наблюдал, не рисковал попусту. Однажды, когда ему было почти семь, они гнались за кабаном, который портил поля. А-Шу сидел в засаде и видел, как зверь идёт прямо на него. Он не побежал. Он затаился за камнем, пропустил кабана мимо, дал время взрослым перехватить его, а потом, когда зверь был уже ранен, помог добить его.

Вечером, когда они сидели у костра и чистили добычу, приёмный отец покосился на А-Шу. Тот сидел в стороне, перебирая стрелы, и делал вид, что не замечает взгляда.

— Ты сегодня не полез, — сказал крестьянин, не глядя на него. — Когда кабан пошёл на тебя, ты не побежал, но и не кинулся на него с палкой. Почему?

А-Шу пожал плечами, не поднимая головы.

— Он был большой. Если бы я побежал, он бы догнал. Если бы я кинулся, он бы меня разорвал.

— А что сделал?

— Спрятался и ждал, пока вы его добьёте.

Крестьянин хмыкнул. Потом сказал:

— Многие бы побежали. Или полезли бы, не думая. Ты — нет.

— Это плохо?

— Нет. — Он помолчал, потом добавил с короткой усмешкой: — Хитрый ты, лисёнок. Наверное, в отца пошёл.

А-Шу поднял голову и посмотрел на него. В свете костра лицо крестьянина было спокойным, без осуждения. Только уважение — сдержанное, короткое, как у взрослых к взрослому.

Он ничего не ответил. Внутри него шевельнулось что-то тёплое — похожее на гордость, но не совсем. Он снова опустил глаза и продолжил перебирать стрелы.

С этого дня А-Шу стали брать на охоту как полноправного помощника. Он не подводил.

В свободное время он уходил в горы один. Знал, где можно найти съедобные корни, где ловятся рыбы в горных речках, где ночуют звери. Он не боялся змей и не боялся темноты. Он встречал восходы на вершинах. Смотрел на туман, который заполнял ущелья, и думал о том, что мир огромен, а он — маленькая точка в этом мире.

Иногда, глядя на бесконечные хребты, он чувствовал, что где-то там, за горами, лежат города, которых он никогда не видел, но знает о них. Он знал, что империя, в которой он живёт, рухнет — не сразу, но скоро. Знал, что на смену ей придёт что-то другое, и он должен быть готов к этому дню. Он не мог объяснить, откуда взялись эти мысли, но они были с ним с самого детства, как второй слой памяти.

Он учился выживать. Учился быть незаметным. Учился ждать.

* * *

В один из дней, когда А-Шу уже привык к тому, что его жизнь — это просто смена дней и сезонов, приёмный отец подошёл к нему и сказал:

— Сегодня тебе исполняется семь лет.

А-Шу удивился. Он не знал, что у него есть день рождения — в этой деревне никто не считал годов, дети просто росли, и никто не запоминал даты.

— Откуда вы знаете? — спросил он.

— Мне сказали, когда тебя привезли, — ответил крестьянин. — Я запомнил. Теперь время пришло и я должен тебе кое-что отдать, — сказал приёмный отец.

Он ушёл в дом и вернулся с конвертом, запечатанным сургучом. На конверте стояла печать с иероглифом «Ли».

— Это тебе. От того, кто оставил тебя здесь.

А-Шу взял конверт, повертел в руках, рассматривая сургучную печать. Не вскрыл сразу. Пальцы его слегка дрожали, но он не показывал виду.

— Ты не хочешь прочитать? — спросил крестьянин.

— Прочитаю, — ответил А-Шу, и голос его был ровным, хотя внутри всё сжалось.

Он ушёл на свой камень у ворот. Туда, где он проводил так много времени, глядя на восток. Он сел, положил конверт на колени и долго смотрел на сургучную печать — на иероглиф «Ли», который он никогда не видел, но почему-то узнал. Он знал, что этот знак означает фамилию.

Он разорвал конверт. Внутри лежал лист плотной бумаги, исписанный чётким, твёрдым почерком. А-Шу начал читать. И вдруг осознал, что понимает всё! Каждый иероглиф. Каждое слово. Он не учил их — они просто были там, в его голове, как будто всегда там лежали. Он не знал, откуда они взялись, но знал, что они значат. Это было то самое знание — чужое, необъяснимое, которое он чувствовал с самого детства. Оно не ушло. Оно просто ждало своего часа.

Он читал медленно, вглядываясь в каждую черту иероглифов:

«Сын мой. Семь лет минуло с того дня, как ты покинул родительский кров. Время пришло. Я сдержал слово. Имя твоё — Ли Жунцзы, что значит «Вмещающий». Прими его, как судьбу. Жди меня. Приду, когда путь станет свободен. Верь — и не теряй надежды. Отец».

Коротко. Сухо. Без лишних слов. Как письмо человека, который не привык тратить их попусту. А-Шу перечитал письмо дважды. Потом спрятал его за пазуху и поднял глаза к горам. Ветер шевелил его волосы.

— Ли, — тихо сказал он, пробуя на вкус этот звук. — Это мой род? — спросил он приёмного отца, который встал рядом, явно ожидая, когда мальчик дочитает письмо.

— Клан Ли, — сказал он, и голос его звучал как-то странно. — Это не очень древний род. Но он сильный.

А-Шу смотрел на него, не понимая.

— Что значит — не очень древний?

— Настоящую силу клан Ли обрёл всего два поколения назад, — ответил крестьянин. — Твой дед, Ли Вэнань, был простым учёным. Он сдал экзамены и стал чиновником. Он поднял семью на ноги. А твой отец пошёл ещё дальше.

А-Шу молчал. Впервые он слышал о своём деде. О том, как его род начинался.

— Не древность делает род сильным, — сказал крестьянин. — А люди, которые в нём есть. Твой отец и твой дед не были рождены знатными. Они стали знатными сами. Это труднее и дороже, чем родиться в титуле.

Он знал, что ему предстоит вместить в себя больше, чем могут выдержать обычные люди. Но он был готов. Он понял, что его род не был великим изначально — он стал великим благодаря людям, которые в него верили. И теперь его очередь. Он смотрел на иероглифы, которые только что прочитал, и чувствовал, как внутри него что-то меняется. Он больше не был просто мальчиком из горной деревни. Он был частью чего-то большего. Чего-то, что он ещё не понимал, но уже чувствовал.

«Ли Жунцзы», — повторил он про себя. — «Вмещающий».

Он сидел на камне и смотрел на дорогу. Приёмный отец давно ушел, видимо, понимая, что мальчику нужно время, чтобы переварить полученное сегодня знание. А сам мальчик сидел на дороге. Сидел и ждал.

Дождь в тот год шёл три дня. Но А-Шу не прятался — он сидел на камне под дождём и смотрел на восток. Вот только в тот год никто за ним не пришёл.

Он не расстроился. Он знал — он просто был уверен, что-то внутри подсказывало ему, — что отец придёт, когда наступит время. Возможно, позже, чем обещано. Но он придёт. Он держал это знание в себе, как тайну, которую нельзя было объяснить никому из живущих в этой деревне. Он будет ждать столько, сколько нужно.

Он знал, что дождь когда-нибудь кончится. И тогда появится тот, кто назовёт его настоящим именем.

Сноски

¹ Саньцзявань (三家湾) — вымышленное название горной деревни в Аньхое. Дословно: «Три Дома у Оврага».

² А-Шу (阿叔) — деревенское уменьшительное имя. Приставка «А» — просторечная форма обращения, «Шу» означает «младший брат отца» или просто «младший». Дано для маскировки истинного происхождения ребёнка.

³ Дагань (大杆) — прозвище старшего сына крестьянина. Буквально «Большая Палка» — намёк на его рослость и задиристый характер.

⁴ Ицзин (易经) — «Книга Перемен», древнейший китайский классический текст, использовавшийся для гадания и философских размышлений. Упоминается в связи с обучением чтению.

⁵ Сургучная печать — традиционный способ опечатывания писем в Китае XIX века. Сургуч (красный или тёмный) капали на конверт и ставили личную печать владельца, что служило гарантией подлинности.

⁶ Ли Жунцзы (李容之) — настоящее имя главного героя, которое он узнаёт в семь лет из письма отца. Иероглиф «容» означает «вмещать, содержать в себе».

⁷ Клан Ли (李氏, Lǐ Shì) — один из самых влиятельных кланов поздней империи Цин. Род Хэфэйских Ли (合肥李氏) имеет необычное происхождение: их предки изначально носили фамилию Сюй (许) и лишь в начале династии Цин были усыновлены семьёй Ли, после чего сменили фамилию. Поэтому в роду действовало строгое правило: «Ли и Сюй не вступают в брак». Настоящий взлёт клана начался с отца Ли Хунчжана — Ли Вэньаня (李文安), который в 1838 году сдал высший государственный экзамен и стал цзиньши (进士), открыв семье дорогу в высшую чиновничью элиту.

⁸ Тайпинское восстание (1850–1864) — крупнейшее крестьянское восстание в истории Китая, также известное как одна из самых кровопролитных войн в мировой истории. Началось в 1850 году в провинции Гуанси под руководством Хун Сюцюаня (洪秀全), провозгласившего себя «Небесным царём» и создавшего государство «Тайпин Тяньго» (太平天国) — «Небесное царство великого благоденствия». В 1853 году повстанцы захватили Нанкин, сделали его своей столицей и переименовали в Тяньцзин (天京) — «Небесную столицу». Восстание сочеталось с радикальными социальными и религиозными реформами, включая отказ от конфуцианства в пользу своеобразного христианства. Подавлено в 1864 году силами армий, собранных Цзэн Гофанем и другими цинскими чиновниками; Хун Сюцюань покончил с собой, а Нанкин был взят штурмом. По разным оценкам, в ходе восстания погибло до 20 миллионов человек.

Предыдущая главаГлава 2 из 27Следующая глава