К книге
Вьетконг 1965: Тоннели КутиГлава 31 «Сбор»
76%
Глава 31 «Сбор»
31

Считать своих после разгрома — работа хуже боя. В бою считаешь врага, и каждая цифра в радость. После — считаешь тех, кого недосчитался, и каждая пустая циновка бьёт сильнее пули.

Мы сошлись через три ночи после того, как каратели прокатились по зоне и схлынули, оставив за собой пожарища и пустые загоны. Сошлись не там, где жили под базой, — то колено пришлось бросить, его засыпало при выкуривании, — а дальше к реке, в старой камере второго яруса, которую дядя Шау помнил ещё с французской войны. Я пришёл первым, сел у входа, зажёг плошку и стал ждать, кто выйдет из темноты на этот скудный огонёк, и в ожидании этом было больше тревоги, чем в любой засаде, какую я ставил на врага.

Первым из темноты выбрался Шау, сел рядом, поджав беспалую руку под локоть, и долго молчал, перекатывая за щекой комок бетеля. Следом пришёл Бай — щербатый, серый, с трубой за спиной и без обычной своей ухмылки. Приползла Май с двумя девчонками-связными из дальней деревни, а за ними протиснулся Кыонг, у которого плечо ещё пряталось в грязной повязке, но держался он на ногах. Потом подтянулись ещё двое, потом трое, и каждый, выходя на свет, первым делом обводил глазами камеру — искал тех, кого надеялся увидеть живым. И у каждого огонёк плошки гас в глазах раньше, чем он садился: лица, которое искал, в камере не было.

— Девятнадцать, — сказал я наконец, тихо, в плошку. — Было сорок с лишним до сухого сезона. Девятнадцать.

— Двадцать, — поправил Шау. — Старый Туан выполз утром. Лежит, не дойдёт сюда. Но живой.

— Двадцать, — согласился я. Кто не вышел за три ночи — тот уже не выйдет. Я придвинул плошку ближе к Шау, чтобы старику было видно мои руки, и про недосчитанных больше не сказал ни слова.

Бай вытащил кисет — пустой, по привычке, — повертел и сунул обратно.

— Хорошо погуляли американцы, — сказал он глухо. — Деревню Анхо пожгли всю. Бенсук — в проволоку, под конвой. Стариков, что не шли, — прямо во дворах. — Он сплюнул. — Командир, нас осталось на один хороший зубок. Они нас доедают.

— Доедают того, кто сидит и ждёт, пока доедят, — отозвался я. — Раздай, что есть. Считать будем сытыми, не голодными.

Делили рис — по горсти на двоих, холодный, склизкий, завёрнутый в лист, — и Май разлила по кругу мутную воду из бамбукового колена, ту, за которой её девчонки ползали полночи мимо вражеских вышек. Я смотрел, как они едят — медленно, растягивая каждое зерно, как едят те, кто не знает, будет ли завтра, — и считал уже не людей, а то, что из этих людей можно было сложить: сколько целых стволов, сколько тех, кто умеет, и сколько тех, кого надо поднимать с самого низа, с того, как держать оружие. А поверх этого, не вслух, уже ложилась чёрной краской схема базы наверху — где у неё мягкое подбрюшье и куда я поведу этих, когда они будут готовы.

— Товарищ Там? — спросил я Шау вполголоса.

— Ушёл к округу с донесением. Через болото. — Шау поскрёб культёй у виска. — Сказал, вернётся с приказом. Может, и вернётся. Может, округ его и оставит при себе — грамотный, такие в тылу нужнее.

Я подвинул ногтем фитиль в плошке. Без политрука над душой дышалось легче — простая мысль, и прятать её от себя было незачем. Делить горсти и поднимать из праха ячейку я сумею и без его тетради. А отвечать за то, что задумал, мне всё равно придётся самому, перед своими, не перед Ханоем.

— Ешьте, — сказал я громче, всем. — И спать. Завтра не отдыхаем. Завтра начинаем сначала.

Кто-то в темноте хмыкнул — горько, без веселья. Сначала. Их доедали, а командир говорил «сначала».

* * *

Назавтра в старую камеру потянулись чужие.

Зона ненавидела базу так, как ненавидят только то, что село тебе на грудь и дышит в лицо соляркой, и эта ненависть, ровная и густая, как ил на дне канала, гнала ко мне людей вернее всякого набора, вернее любого политрукова слова о линии и долге. Шли те, у кого американцы и их сайгонские псы отняли в эти недели последнее, — а отняли у многих, потому что зона свободного огня не разбирает, кто партизан, а кто просто пахал свой клочок у самой проволоки. Шёл парень из Бенсука, у которого мать загнали в загон, а отца положили во дворе за то, что не встал, когда велели встать; шёл другой, постарше, чьи буйволы сгорели в подожжённой соломе вместе с хлевом и годовым трудом; шла девчонка лет шестнадцати с лицом, на котором уже не осталось ничего детского, и про неё Май сказала мне только одно короткое слово и отвернулась к своему шнурку с донесениями прежде, чем я успел переспросить. Они приходили ночами, поодиночке и по двое, голодные, оборванные, со страшными сухими глазами, в которых стояло то самое, что когда-то стояло в глазах Зунга, — и я узнавал это с одного взгляда, потому что сам ходил с таким.

Я их не агитировал. В той, прежней моей войне я насмотрелся, как вербуют пацанов красивым словом, и знал цену такому набору: красивое слово выгорает в первом же бою, и остаётся напуганный мальчишка с незнакомым оружием, который завалит и себя, и тех, кто рядом. Я делал иначе. Я сажал пришедшего у плошки, давал горсть риса и спрашивал ровно три вещи: что он умеет руками, кого потерял и готов ли лезть под землю, в тесноту и темноту, откуда наверх выходит не всякий. По тому, как человек отвечал на второй вопрос, я понимал, надолго ли его хватит; по тому, как на третий, — гожусь ли я ему в командиры или он сбежит при первом обвале. Тех, в ком чуял надлом, — тихий, неприметный, но верный надлом, который вскроется в самый неподходящий час, — я отсылал к связным, в деревню, носить рис и вести, и это тоже была война, нужная война, только не моя. А тех, в ком под горем лежала злость — холодная, тяжёлая, та, что не вспыхивает, а тлеет годами, — тех я оставлял себе.

Шау смотрел, как я их перебираю, и однажды вечером сказал, понизив голос:

— При французах брали всех, кто придёт. Рук не хватало.

— При французах французов было меньше, — ответил я. — И они не утюжили поля гусеницами. Мне не нужны руки, дядя. Мне нужны те, кто не дрогнет в норе, когда туда полезет американец с фонарём и ножом. Дрогнет один — и нору вскроют, и положат всех. Лучше десять надёжных, чем сорок сырых.

Он подумал над этим и больше не возражал. Он рыл эту землю с сорок восьмого, хоронил в ней друзей и врагов, и довод, что нора не прощает труса, ложился ему на самое нутро.

К концу той недели у меня под рукой набралось тридцать с небольшим. Меньше, чем было до катка, — но это уже не были перепуганные остатки разгромленной ячейки. Это было то, из чего я умел делать оружие: горе, злость и время. Горя у них хватало на десятерых. Злости — на сотню. Время мне теперь предстояло выкроить самому, у врага из-под носа, и в нём, во времени, была вся загвоздка, потому что американец наверху не собирался ждать, пока я выучу своих.

* * *

Времени на это у меня было в обрез, и я гнал, не давая ни им, ни себе передышки: бьёшь, пока горячо, и торопишься, пока не остыло до хрупкости.

Зелёные, пока их не разогнали по делу, грелись на солнце у входа в нору и хвастали — как все мальчишки, дорвавшиеся до оружия. Один божился, что снял американца ещё до того, как прибился к нам: подстерёг у дороги, уложил с одного выстрела. Кто завидовал, кто подначивал — «а голову-то принёс?», — пока Бай, не вынимая травинки изо рта, не спросил лениво, из какой же винтовки тот палил, если на всю их деревню была одна дедова берданка, да и та без бойка. Враль побагровел, по кругу пошёл хохот — беззлобный, голодный смех людей, которым давно не над чем было смеяться. Я слушал вполуха: этот — ветер, наврёт и в бою; а вон тот, что молчал и чистил трофейный штык, — этого посмотреть ближе.

Я разделил их по ремеслу, не по деревням и не по приязни. Бая поставил на минно-взрывное — у него рука и злой глаз, и пятерых самых толковых я отдал ему под начало учить фугасу из неразорвавшихся бомб, растяжке, ложному заряду. Май забрала разведку и связь: её девчонки знали тропы, колодцы, кто в какой деревне дышит на нашу сторону, а кто косится к сайгонцам, — и из этого Май плела сеть глаз вокруг базы, тоньше и надёжнее любой проволоки. Шау взял молодых, самых зелёных, и учил их норе — как дышать в тесноте, как не шуметь, как замирать, когда сверху шарит фонарь. А самых крепких, тех восьмерых, в ком злость легла ровнее всего, я взял себе. Этих я готовил под нору. Под то, что придёт за нами вниз.

Потому что вниз они уже лезли. С зимы, с тех пор как база встала на голову, американец понял, что молча выкурить нас не выходит, и начал слать в лазы своих — отборных, малорослых, с фонарём, ножом и пистолетом, обученных не бояться темноты и тесноты. Тоннельные охотники. Крысы — так их звали и мы, и они сами себя, без обиды, даже с гордостью. В норе они были страшнее всей дивизии наверху, потому что в норе обрывалось наше единственное преимущество: под землёй мощь, число и небо не значили ничего — всё решали нож, выдержка и знание каждого колена наизусть. И вот тут-то, в этой тесной кишке, где сходились двое и выходил один, я и был дома. Тут я знал работу лучше всех на свете. Оставалось научить ей восьмерых.

— Запоминайте, — говорил я им в темноте, на третьем ярусе, где мы отрабатывали. — Он идёт с фонарём. Свет — это вы видите его, а он вас нет. Свет слепит того, кто его держит. Не лезьте на свет. Пропустите мимо. Бейте, когда пройдёт, — сзади, в шею, ножом, без выстрела. Выстрел в норе глушит тебя самого, и он зовёт остальных. Нож не зовёт никого.

Я ставил им ловушки в учебных коленах: водяной затвор, ложный тупик, лаз, который сужается так, что взрослый американец застревает плечами, а наш малорослый проходит. Я заставлял их сидеть в кромешной тьме по часу, не шевелясь, дыша через раз, пока тело не переставало просить света. Двое не выдержали — этих я перевёл наверх, к Шау, без укора. Шестеро выдержали. Шестеро понемногу переставали бояться темноты — и начинали в ней работать.

А ночами, отпустив их спать, я сидел с Май над её сетью и собирал в кулак то, ради чего всё затевал. Я не хотел просто резать крыс по одной в норе — это размен, а в размене побеждает тот, у кого больше людей, и значит, не я. Я хотел западню. Один тоннель — нарочно «найденный», нарочно поддавшийся, с выходами, которые я знал и которых не знали они; ход, который втянет в себя охотников целиком, как роща втянула когда-то батальон, и захлопнется. А следом за охотниками, на запах, на крупную дичь, в этот лаз спустится тот, кто их шлёт. Тот, кто меня ищет с лета и кого я жду не меньше, чем он меня. Серые глаза. Шрам на подбородке. Латунь его зажигалки и сейчас холодила мне грудь рядом с медальоном Зунга.

— Он сам полезет, — сказала Май, не спрашивая, утверждая, глядя в свою выложенную камешками схему. — Когда решит, что взял тебя за горло.

— Полезет, — согласился я. — Гордый. Думает, что он тут лучший охотник. — Я тронул камешек, что лежал у входа в ложный тоннель. — Пусть думает. Гордость — она ведёт человека вниз вернее любой тропы.

* * *

Проверить выучку я решил малой кровью. На дозоре.

Май донесла: каждую третью ночь от базы к разрушенной Анхо ходит малый патруль. Четверо. Тропа одна.

Лучшего, чтобы обкатать новичков, не придумать. Не штурм. Укус.

Взял четверых из своих шести. Кыонга — пятым, проводником. Бая оставил при базе. Эту работу делаем ножом.

Залегли затемно. Я развёл их по канаве по одному, по затверженному порядку. Каждому — сектор и дистанция. Не дышать.

Луны не было. Сыро. С выжженных полей тянуло палёным.

Они пришли поздно, под самое утро. Шли гуськом, грамотно, с разрывом.

Передний поравнялся с дальним нашим. Замыкающий — со мной.

Я встал из канавы у него за спиной.

Левой за лоб, правой нож под кадык, на себя.

Хлынуло горячим на кисть. Он обмяк беззвучно.

Слева взяли второго — чисто, мой парень из Бенсука, ни звука, ни промаха.

Третий учуял неладное, дёрнул стволом.

Поздно. Кыонг прыгнул сбоку, сбил его, двое навалились сверху.

Передний обернулся, вскинул винтовку на звук.

Я метнул нож. Вошло в горло по самую рукоять.

Он сел в грязь, захрипел, выронил М-четырнадцать.

Четверо. Тихо. Ни одного выстрела.

Парень из Бенсука стоял над своим, и его трясло — не от страха, от того, что отпустило. Первый. Я положил ему руку на плечо.

— Дыши, — сказал я. — Собери стволы. Уходим.

Сняли четыре винтовки, подсумки, две гранаты, фонарь. Фонарь — главное. С ним мои крысы выйдут на ихних крыс как свои.

Тела стащили в воронку, закидали. К рассвету патруль просто не вернётся. Пусть гадают.

Уходили вниз той же канавой, тем же колодцем. Вражья кровь стыла у меня на руке знакомой коркой. И такая же корка сохла теперь на руках парня из Бенсука — он шёл за мной, тёр ладонь о штанину и тёр, и не мог оттереть, и я не стал ему говорить, что не оттирается.

В камере нас ждал Шау с плошкой. Оглядел четыре трофейных ствола, фонарь, целых людей. Что-то дрогнуло в старом лице.

— Считал, кого выводить, кого в землю, — обронил он. — А вышло — собрал.

Я опустил оружие на глиняный пол. Четыре ствола легли к тем, что были.

Шесть выученных под нору. Сеть Май вокруг базы. Бай на фугасах. Тридцать с лишним злых рук. И ложный тоннель, в котором уже ждала врага захлопнутая темнота.

— Собрал, — сказал я. — Теперь пусть приходят за нами вниз. Мы готовы их встретить.

Предыдущая главаГлава 31 из 41Следующая глава