К книге
Вьетконг 1965: Тоннели КутиГлава 16 «Охота на охотника»
39%
Глава 16 «Охота на охотника»
16

Чыонга я начал искать тем же утром, едва вытряхнул из ушей речную воду, и искал без злобы, без сведения счётов — так заделывают пробоину в плотине, пока вода не снесла всё: холодно, споро, понимая, что времени у меня ровно столько, сколько отмерил ему страх перед вторым разговором в умелых руках Тёрнера.

Сломленный однажды отдаёт не всё сразу — отдаёт частями, по мере того как его доводят: сперва колено, потом схрон, потом, когда из него вынут и это, — людей, имена, лица, всех до последнего связного в дельте. Тёрнер взял его на тропе живым нарочно, для долгой работы, и работу эту вёл не спеша, отпуская обратно к нам сломанную пружину, чтобы та привела его к остальному. Я не собирался дать ей привести. Из жалости к одному погорельцу, которого война выела изнутри, я не имел права класть в ту же чёрную воду полсотни целых; и раз считать эту арифметику было больше некому, считал её я, и подписывал тоже я.

Май принесла первую ниточку к полудню — три слова, ни одного лишнего, и шнурок донесений всё перебирала в пальцах, пока говорила. Чыонга видели в Анфу, у тётки по матери, куда он приполз ночью, грязный и трясущийся, и где тётка, ничего не зная, отмывала и кормила родную кровь. Анфу лежало в пасти у дороги, под самым носом у поста, и это говорило мне всё: его не просто отпустили — его вели. Аккуратно, на длинном поводке, на виду, чтобы он привёл наблюдателей к норе, а не к мёртвому концу. Значит, и за хутором уже смотрели — соглядатаи, бинокль с насыпи, может, и кто из деревенских, перекупленный на рис и на страх.

Май это подтвердила, не дожидаясь моего вопроса. У плетня напротив тёткиного дома второй день торчал мальчишка, не местный, лузгал семечки и считал входящих; на насыпи к полудню сменялись двое с биноклем, и не лень им было сидеть на жаре ради одного сломленного погорельца. Сидели они не ради Чыонга. Сидели ради того, к кому Чыонг их выведет, — ради меня, ради ходов, ради всей сети, и сами того, может, не зная, караулили собственную приманку. Я слушал Май, складывал это в голове по слоям, как складывают подход, и видел уже не хутор с тёткой и племянником, а размеченную доску: где сидят глаза, докуда они достают, какая мёртвая зона у них со стороны воды и в какой час эта зона темнеет.

Где-то на дне черепа привычно зашевелилась справка — та, что прежде подсказывала наперёд ход больших колёс. Шевельнулась и смолкла, пустая. Про катки и дивизии она знала. Про то, как тихо снять одного своего на хуторе у дороги, чтоб он не отдал остальных, в ней не было ни строчки — этому меня учили в другой жизни и другие руки, и расплачиваться за это приходилось не справкой, а ремеслом. Справка таяла. Ремесло оставалось. Хватало его ровно на то, чтоб посветить себе под ноги, — как тёткиной плошке за бамбуковой стеной, не дальше.

— Сама не пойдёшь, — сказал я Май, опередив её. — Тебя там знают. Возьму Бая и двоих из новых, кого в Анфу не видели. Войдём с воды, со стороны протоки, после темна.

Она вскинула на меня глаза — тёмные, без дна, под такими у других людей подгибаются колени, — и спорить не было о чём. Затянула узелок на шнурке донесений, он не лёг, распустила, связала заново. Только обронила:

— Тётка ни при чём.

— Знаю, — ответил я. — Тётку не тронем. Уведём так, чтоб она спала.

Готовил я это как любую тихую работу — холодно, по списку, — и оттого, может, выходило тяжелее обычного боя, где всё решает горячая минута. Тут горячей минуты не предвиделось. Тут была дорога ночью, протока по горло в тёплой воде, два часа лёжки в иле под звёздами, выверенный подход к спящему хутору и одно короткое дело, которое я брал на себя и ни на кого перекладывать не собирался. Бай против обыкновения не шутил. Он мял у уха самокрутку, не закуривая, и в темноте под навесом, где мы ждали ночи, сказал только: «Поганое дело, командир». Я смотрел на воду и считал, через сколько гребков до того берега. Дело было поганое, спору нет, но из всех поганых дел этой войны оно было сейчас самым нужным, а нужное и поганое здесь сходились так часто, что я давно перестал их разводить.

Перед выходом я почистил карабин Кьема — первым, рука сама тянулась к нему раньше прочего, заученным движением, что жило во мне дольше этого тела, — и проверил нож. Нож, не ствол. Ствол ночью у спящего хутора — это шум, это пост в трёхстах метрах, это вертушки через четверть часа. Латунь зажигалки Тёрнера холодила мне грудь рядом с тем, что осталось от Зунга. Я застегнул блузу поверх обоих, проверил, не звякнет ли что на ходу, и перестал думать. Пошёл.

* * *

Протоку прошли в темноте. По горло, на руках над водой — оружие, узел.

Ил под навесом держал плохо. Лежали два часа. Москиты, тёплая жижа, запах гнили.

Хутор спал. Одна плошка за бамбуковой стеной — гасла.

Я поднял двоих: глядеть тропу и насыпь. Бая — к задней стене. Сам пошёл в дом.

Чыонг не спал. Сидел в углу на корточках, лицом к двери, и ждал. Знал, что придут. По глазам понял — он почти рад.

Я опустился перед ним на одно колено. Тихо, чтоб не разбудить старуху за перегородкой.

— Они меня вели, — выдохнул он. — Я знаю. Я не хотел.

— Знаю, — сказал я.

— Я отдал колено. Только колено. Больше ничего.

— Знаю, — повторил я.

Он смотрел на меня снизу, и в выжженном лице дёргалась жилка.

— Завтра поведут снова, — сказал он. — Я не выдержу.

— Не выдержишь, — согласился я.

Это было всё. Дальше слов не было. Я перехватил его за затылок, чтоб не дёрнулся, и сделал то, зачем пришёл, — быстро, в упор, одним движением, которому учил когда-то других. Он не закричал. Выдохнул мне в плечо, коротко, и обмяк, и налился той последней тяжестью, которую ни с чем не спутаешь. Я придержал его, опустил на циновку, чтоб не стукнул. Старуха за перегородкой не проснулась.

Кровь шла тихо, в землю. Я вытер нож о его же рубаху.

Прорванную плотину я заткнул. Этой ценой.

Вышел к задней стене. Бай ждал, не глядя в дом.

— Уходим, — сказал я. — Тётку не будить.

— Сделал?

— Сделал.

Он сплюнул в темноту, сунул незакуренную самокрутку за ухо. Мы канули в протоку тем же путём, и за нами осталась спящая старуха, которая утром найдёт родную кровь холодной и не узнает, чья рука и за что, а узнает только, что война взяла у неё ещё одного.

* * *

Повернуться я решил сразу. Не отлёживаться, зализывая, — кусать в ответ, пока враг считает меня загнанным под воду.

Тёрнер давил уверенно, и в уверенности крылась его первая ошибка за всё это время. Он привык, что после катка, после дыма и потопа, после Чыонга мы зажаты, оглушены, заняты своими мёртвыми, — и оттого его связные группы, его малые дозоры советников, что шарили теперь по тропам подхода к выкуренной зоне, ходили чуть свободнее, чем ходили бы, считай он меня живым и злым. Я был живой и злой. Оставалось показать ему это так, чтобы дошло.

Тропу выбрала Май, и выбрала верно — узкую гать через топь к северу от Анфу, единственную сухую нитку, по которой группа с поста ходила смотреть следы у залитых колен. Ходила малой силой: советник, переводчик-нгюй, отделение солдат охранения. Я ставил засаду не на батальон, не на каток — на горстку, и ставил так, как ставят укус: коротко, насмерть, с отрывом прежде, чем небо успеет вмешаться. Фугас из неразорвавшейся бомбы — в начале гати, где не свернуть. Бая с трубой — на фланг, по охранению. Двоих стрелков и себя — на тех, кто уцелеет после первого удара. И ни секунды лишней на месте: ударили, добрали, ушли в топь, растворились, пока с поста поднимают тревогу.

Они вошли на гать в третьем часу пополудни, гуськом, как и должны были, — деваться им с узкой нитки было некуда, и в этом весь расчёт. Я пропустил голову до отметки и свёл провода.

Гать встала дыбом. Болото плюнуло вверх грязью и железом.

Бай ударил из трубы с фланга. Охранение смело в воду.

Я бил коротко, по тем, кто поднимался. Двое стрелков — со мной, в два ствола.

Советник уцелел после фугаса — здоровый, в американском пятнистом, рванул с гати в топь, и я снял его на третьем шаге: повело, уронило в жижу лицом. Переводчик заверещал, вскинул руки — его срезала очередь сбоку, не моя.

Бай перезарядил трубу. Вторая граната ушла в голову колонны, где ещё копошились. Дёрнуло, разбросало. Камыш лёг от тяги.

Солдат охранения, кого не достал фугас и не смыло тягой Бая, бил наугад, густо, во все стороны, оглушённый, без цели, валя своих и пустой камыш, — и эта слепая густая пальба сказала мне всё, что я хотел знать: они тоже умеют теряться. Их тоже можно поставить в ту мясорубку, где сила обращается в ничто. Один пулемётчик попробовал собраться, лёг за тело, повёл стволом в нашу сторону, толково, — и его сняли мои двое в два ствола прежде, чем он нащупал нас в тростнике. Минута. Больше я на гати не дал никому.

— Отрыв! — рявкнул я.

У советника, прежде чем уйти, я задержался на счёт «три» — ровно настолько, чтобы вынуть из его нагрудного кармана то, что у таких всегда там лежит. Карта в целлофане, разлинованная их сеткой, с пометками от руки: тропы, которые они уже знали, колена, которые вычислили, кружок над выкуренным восточным входом. Я сунул её за пазуху, не разглядывая, — разгляжу под землёй. Сунул туда же, где латунь Тёрнера и прядь Зунга: горькая моя казна сегодня пополнилась впервые не мёртвым своим, а живой добычей с мёртвого чужого.

И мы канули. В топь, в тростник, по одному, врассыпную, каждый своей заранее размеченной ниткой, затверженной до того, что ноги несли сами, — прежде чем с поста поднялись стволы, прежде чем небо учуяло, что внизу опять кусаются. Над гатью ещё оседала грязь, когда нас там уже не было. Позади на узкой нитке осталась вражья кровь — впервые за много дней не наша. Латунь Тёрнера, что ночью холодила мне грудь, к этому часу нагрелась от тела и лежала под блузой тёплая, своя.

Вечером, в новом схроне, Шау выслушал всё — и про Анфу, и про гать, — помолчал, гоняя за щекой бетель, глядя в земляной пол перед собой. Потом сплюнул красным в угол и проговорил, не подняв на меня глаз, будто отмечал то, что и так всем видно:

— Огрызнулся, мальчик. Это хорошо. Только не спутай: огрызнуться — не то же, что встать.

Я не спутал. Один советник на залитой гати не отменял ни катка, ни выкуренного колена, ни четверых под чёрной водой. Инициативу я не вернул — нащупал только край, кончиками пальцев, на одну короткую засаду; под этим краем по-прежнему чёрной водой стояла та пропасть из камышей у реки, дна которой я так и не достал.

Тёрнер сидел за рекой, на сухом, под крышей, и пока ещё считал меня загнанным. Скоро учует, что загнанный начал огрызаться, и придёт другим.

Я дождался, пока Шау уйдёт спать, придвинул плошку и расправил на колене трофейную карту. Целлофан был ещё липкий от его пота. При свете фитиля проступила их сетка, и в ней — наши тропы, наши колена, кружок над выкуренным восточным входом, обведённый дважды. Я разгладил складку большим пальцем и стал читать, что они про нас знают.

Предыдущая главаГлава 16 из 41Следующая глава