В наши дни много и охотно – одни радостно захлебываясь и выпучивая глаза, другие не без некоторой тоски в голосе – говорят о “правом повороте”, наползающем на современное человечество вообще и на наше общество в частности. Много говорят и о “ценностях”, не очень-то даже пытаясь их внятно сформулировать.
Вот и в среде тех, кого я привык числить “своими”, время от времени слышны унылые голоса говорящих о крахе и поражении “наших ценностей”.
Почему крах? Почему поражение? Крах и поражение наступят лишь тогда, когда мы сами откажемся от своей картины мира, от своих представлений о добре и зле, о красоте и уродстве, о вкусе и пошлости, от своих, объединяющих нас культурных и социальных конвенций.
А мы что, уже отказались? Надеюсь, что нет. Я, во всяком случае, не отказался. И пока не вижу оснований для этого отказа. Даже скорее наоборот.
Жизнь – такая, какая есть, – продолжается. И с ней надо внимательно и по возможности терпеливо разбираться именно с позиций своих ценностей. А как еще-то?
Ну, это более или менее понятно.
Не очень понятно как раз с так называемым правым поворотом, с консерватизмом.
Я с ранних пор часто слышал это слово и к нему вроде как привык. Читая, например, Диккенса, я знал, что консерватизм – это когда непременно чай в пять часов, когда дети не встают из-за стола раньше взрослых, когда в воскресенье – всей семьей в церковь и когда неприлично выйти из дому без цилиндра и перчаток.
В наши дни и в нашем пространстве, насколько можно понять, речь идет о каком-то другом консерватизме, который является лишь ласковым эвфемизмом менее нежного понятия “мракобесие”.
И он пока не вполне затрагивает фактуру повседневной жизни. Нынешний наступающий и наступательный консерватизм пока что все-таки еще не с пулеметом, а скорее с “лейкой” и блокнотом, с телевизором, интернетом и прочими достижениями неконсервативного мира.
Этот консерватизм не вполне серьезный. То есть он, разумеется, серьезный, потому что весьма агрессивный. Но он несерьезный в прежнем смысле слова. Потому что он симулятивный, медийный, в известном смысле игровой, постмодернистский, гибридный, как и все остальное.
Давно уже рутинной банальностью стало то обстоятельство, что чем аморальнее государство, тем в большей степени оно озабочено проблемами морали. О морали неустанно говорят все – от президента до министра культуры, от депутата до водителя такси, от генерального прокурора до охранника автомойки, от патриарха до самого мелкого телевизионного брехуна. Говорят по-разному и на все лады, но объединяет их понимание морали как прежде всего объекта следственно-полицейских мероприятий.
И все, разумеется, говорят о “традиционных ценностях”.
Слово “традиционный” тоже, прямо скажем, не новое. С самого детства я знаю о “великих революционных традициях”, например. В годы учебы я много слышал о “диалектическом единстве традиции и новаторства в искусстве социалистического реализма”. Как автор я сформировался именно во вполне сознательном и последовательном противостоянии “традиционному искусству”, каковым считалось прежде всего позднее советское искусство, сейчас воспринимаемое нами как безнадежно отсталое и провинциальное.
Всякое новое искусство всегда работает с традицией, точнее, с различными традициями, включая традицию время от времени подвергать сомнению, а то и прямо нарушать сложившиеся к данному моменту традиции.
Традиции – вещь необходимая. Необходимая как надежный фон для нового. Как то, что время от времени необходимо расшатывать и нарушать.
А вот традиционализм, являющийся слегка смягченным синонимом фундаментализма, – явление вредное и опасное, всегда стремящееся к тотальности и униформированности, несущее в себе заряд невнятной, но явной агрессии, ищущей и, как правило, находящей выход.
Впрочем, и это давно понятно.
Понятно также, что “традиционные ценности”, что бы ни означало это словосочетание, могут быть привлекательны для вовсе не политизированного обывателя как что-то уютное и привычное, как что-то вроде растоптанных тапок, продавленного дивана в кошачьей шерсти, растянутых на коленях треников, треснутой чашки, которую давно бы надо выбросить, да жалко, подаренной кем-то к какому-то юбилею лет тридцать тому назад грузинской чеканки, висящей в темной прихожей и из последних сил изображающей царицу Тамару.
И это даже по-своему трогательно, если только не превращается в род идеологии, навязываемой другим.
А вот что под “традиционными ценностями” понимают казенные идеологи, совсем непонятно. Прежде всего им самим.
Эти изнурительные в своем отчасти маниакальном постоянстве разговоры о каких-то традиционных ценностях, о которых не известно ровно ничего, кроме того, что они “традиционные”, напоминают мне об очень давних разговорах с соседом дядей Пашей, бывшим когда-то неизвестно кем, а в те времена – устойчивым пенсионером.
Он был ворчлив. Особенно его удручала какая-то неисправимая неправильность современной молодежи.
“Раньше-то как было! – назидательно говорил он. – Вот как отцы-наши-деды-прадеды…”
В этом месте возникала малоинформативная пауза.
“А как отцы-прадеды, дядь Паш?” – спрашивали его, заранее, впрочем, более или менее зная ответ, поскольку не в первый же раз… То есть именно затем и спрашивали.
“Как, как! – раздраженно отвечал дядя Паша. – Сядь да покак! Много будете знать – скоро состаритесь”.
И он сердито скрывался за дверью своей комнаты, откуда доносился запах валерьянки, слежавшихся старых газет и чего-то еще не вполне уловимого, но явно традиционного.