В январе, как было сказано, послов долго не звали к переговорам; между тем Смоленск с часу на час приходил в стесненное положение; поляки постоянно похвалялись, что пойдут на приступ. Тогда Василий Голицын для спасения Смоленска дал мысль – сделать уступку, предложить полякам впустить в Смоленск, для королевской чести, немного королевских людей, например человек сто, с тем чтобы король не принуждал Смоленска целовать себе крест и отошел от города. Митрополит и дворянство не соглашались; с трудом их уговорил Голицын. Но когда по этому поводу начались с панами переговоры, то поляки давали согласие не принуждать смольнян присягать королю разом с королевичем, но требовали впустить в Смоленск восемьсот человек. Послы представляли, что такое большое число будет тяжестью для жителей, и соглашались сначала только на пятьдесят, потом на шестьдесят человек, а наконец – на сто. Не сторговались и разошлись. Вслед за тем запрещено было послам сноситься с смольнянами. Подозревали Голицына, что он тайно подущает смольнян не сдаваться и не слушаться боярского указа. В конце января Иван Салтыков и Иван Безобразов привезли новую боярскую грамоту из Москвы, где, как и в прежней, приказывалось сдать Смоленск и присягать на имя короля вместе с сыном. 30 января призвали послов, прочитали грамоту. Послы сказали: «И эта грамота писана без патриаршего согласия; притом его величество король уже объявил нам через вас, панов, что не велит присягать смольнянам на королевское имя».
«Вы врете, – закричали паны, – мы никогда не оставляли крестного целования на королевское имя».
«Нам, – возразили смольняне, – на последнем съезде объявлено от маршала и канцлера, что его величество крестное целование свое оставил и не неволит, а велел только говорить о людях, сколько мы впустим в Смоленск».
«Вы врете!» – закричали на них снова паны.
Тогда Филарет сказал: «Если у нас объявилась неправда, то, пожалуйте, побейте челом о нас его величеству, чтобы нас отпустил к Москве, а в наше место велел выбрать и прислать иных послов. Мы никогда ни в чем не лгали, а что от вас слышали, то все помним; и таково посольское дело изначала ведется: что говорят, того после не переговаривают, и бывают слова их крепки; а если от своих слов отпираться, то чему же вперед верить? Итак, ничего нельзя более делать, коли в нас неправда показалась».
Сидевший тут же Иван Салтыков, подслуживаясь полякам, возвысил голос и начал говорить с жаром: «Вы, послы, должны верить их милостям панам радным: они не солгут; а вы их огорчаете и великого государя короля приводите на гнев. Вы, послы, должны беспрекословно исполнять королевскую волю по боярскому указу; вмешиваться в государственные дела – не патриаршая должность; знать патриарху – только свои поповские дела. Его величеству, простояв два года под таким лукошком, отойти стыдно, а вы, послы, должны вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю».
Послы на это сказали: «Ты опомнись, с кем говоришь! Не твое дело вмешиваться в рассуждения послов, избранных всем государством, а еще непристойнее оскорблять их непристойными словами». – «Паны радные! – сказал митрополит, обратясь к польским панам. – Если у вас есть к нам дело, то и говорите с нами вы, а не другие, которым до нас нет дела: мы с ними не хотим слов терять, а если и вам нет дела до нас, то просим: отпустите нас; я вам обещаюсь Богом: хотя бы мне смерть принять, я без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами ничего не буду делать! Святейший патриарх – духовному чину отец, и мы под его благословением; ему, по благодати Св. Духа, дано вязать и прощать, и кого он свяжет словом, того не токмо царь, но и Бог не разрешит!»
Тогда паны сказали: «Когда вы по боярской грамоте не делаете, то ехать вам в Вильну к королевичу».
Через несколько дней, в феврале месяце, снова позвали послов, убеждали их побудить смольнян присягнуть на королевское имя и, получивши от них прежний ответ, сказали: «Когда так, то вам до нас более нет дела: собирайтесь ехать в Вильну».
Тогда митрополит сказал: «Буде королевское величество велит нас везти в Литву и Польшу неволею, в том его государская воля, а нам и подняться нечем и не в чем: что было, то все проели. Более полугода живем под Смоленском без королевского жалованья и без подмоги; платье свое и рухлядь распродали, и лошади от бескормицы вымерли; товарищи наши и духовный чин отпущены к Москве, и нам делать нечего».
«Вам велят ехать, – гневно закричали на них паны, – собирайтесь в Вильну!»
Паны написали к московским боярам грамоту от имени Сигизмунда. Король уверял бояр, что слухи, распространенные его врагами, будто он не хочет прислать сына на Московское государство и думает разорить греческую веру в Московском государстве, неосновательны; король жаловался на упорство смоленских сидельцев и на послов, в особенности на Голицына. Паны еще несколько раз, в феврале, пытались склонить послов повиноваться королевской воле. Паны снова отрекались от крестного целования на королевское имя, но требовали, чтобы впущено было восемьсот человек в Смоленск. Послы соглашались только на двести. Им позволили еще раз снестись со смольнянами, и послы потом говорили, что они насилу убедили смольнян принять двести человек. Напротив, поляки приписывали упорство смольнян и теперь, как прежде, наущению Голицына. Поляки требовали, чтобы, впустивши королевских людей, оставить одни ключи у городского начальника, другие – у польского; чтобы смольняне, как виновные в упрямстве, заплатили все убытки, понесенные королевскими войсками, и чтобы те, которые прежде из них покорились королю, находились под судом и ведением польского, а не русского начальства. Король обещал снять осаду только тогда, когда смольняне исполнят его требования. Но как исполнить их было нельзя, особенно заплатить издержки в то время, то ясно видно было, что король после этого договора останется с войском и только воспользуется введением своих людей для удобного взятия города. И послы, и смольняне отказали; переговоры снова прервались.
Сильно были раздражены паны против послов. Они упорствовали, а между тем Русская земля ополчалась; вести приходили все грознее. Возникло подозрение, что послы сносятся с Ляпуновым, что они тайно помогают русским в восстании. Голицына обвиняли также в прежних сношениях с Тушинским вором, когда он еще был жив, и с Делагарди. Перехвачено было письмо к нему от шведского генерала, где последний уговаривал отстать от поляков и признать царем шведского королевича, который крестится в греческую веру. Наконец пришла весть, что ополчения восставшего народа подходят с разных сторон к Москве. Уже решили арестовать послов, пресечь их сообщения с московскою землею. 26 марта их позвали, и Лев Сапега сказал им:
«Мы знаем ваши коварства и хитрости, неприличные послам; вы нарушили народное право, преступили границы ваших посольских обязанностей, пренебрегали указами бояр московских, от которых посланы; народ тайно поджигали к неповиновению и мятежу, возбуждали ненависть к королю и королевичу Владиславу, давали советы мятежникам, отклоняли Шеина от сдачи Смоленска, обнадеживая его скорою помощью от Ляпунова, дожидались, пока измена и мятеж созреют. Вы должны отправляться в Польшу»[976].
«Позвольте, – сказали послы, – взять наше имущество».
«Этого вам не будет позволено», – был ответ. Тотчас явились триста жолнеров, окружили их и повели во двор. Филарета посадили в одной избе, Голицына, Луговского и Мезецкого – в другой. Арестовано несколько дворян; вокруг посольского стана, где оставались другие дворяне, поставили стражу[977].
Наступила Святая неделя. Послы написали челобитную королю. Сигизмунд прислал им разговеться (стан говядины, старую баранью тушу, двух молодых барашков, одного козленка, четырех зайцев, четырех поросят, одного тетерева, четырех гусей и семь куриц; все это было битое). Послы удержали себе одну половину, а другую, с позволения пристава, отправили дворянам разговеться.
Из Москвы прибыли с новою грамотою Иван Никитич Салтыков и Безобразов. Паны послали Салтыкова уговаривать послов – уступить королевской воле – и в то же время приказали через приставов сказать послам, что если они и теперь станут противиться, то их повезут в Польшу.
На увещания Салтыкова послы отвечали так: «Тебе, Иван Никитич, надобно попомнить Бога и нашу православную веру, и свое отечество, и за Московское государство стоять, а на разорение государства не посягать. Сами видите, что над нами деется». Они показывали ему статейный список и доказали, что исполнить требования, противные первоначальному наказу, невозможно. Их слова, а еще более их пример проникли в сердце Ивану Салтыкову: он раскаялся, что служил врагам, и решился служить отечеству.
Весть о том, что ополчение уже находится под Москвою, устрашила панов. Они побаивались, как бы с их войском в Москве не сделалось чего-нибудь худого. При огромности восстания рассчитывали, что если теперь уладится дело о Смоленске, то это произведет впечатление, которое обессилит восстание Московской земли. Они предложили послам уступку, отрекались от того, чтобы Смоленску с его землею, как прежде требовалось, платить военные издержки, и соглашались только на двести пятьдесят человек гарнизона. Уже составили условия[978], как вдруг пришло известие, что посольский гарнизон в Москве предал огню столицу и произвел повальное кровопролитие. Призвали послов. Паны говорили им, что виною всей беде московские люди. Послы говорили, что виною всему король: зачем не утвердил договора, не отошел от Смоленска.
«Нашим людям нельзя было не жечь Москвы, – сказал Лев Сапега, – иначе их всех самих побили бы; что сталось, тому так и быть. Король и мы хотим знать, а вы нам скажите, как злу помочь и кровопролитие унять?» «Мы сами не знаем, что теперь делать, – отвечали послы. – Нас отправила вся земля, а во-первых, патриарх. Теперь же патриарх, наш начальный человек, под стражею. Московского государства бояре и всякие люди пришли под Москву и бьются с королевскими людьми. Мы не знаем, за кого себя признавать, и о Смоленске не знаем, что делать: как смольняне узнают, что королевские люди, которых москвичи впустили к себе, сожгли Москву, то побоятся, чтобы и с ними того же не сделали, если впустят к себе королевских людей». Впрочем, послы предлагали одно последнее средство поправить сколько-нибудь дело: отойти от Смоленска и утвердить все статьи договора, с которым они приехали. В таком случае сами послы вызывались писать к подмосковному войску и требовать, чтобы оно разошлось.
Стал король советоваться с панами. Хотели во что бы то ни стало оставить гарнизон в Смоленске в знак победы: иначе казалось постыдным возвращаться, ничего не сделавши и так долго добивавшись Смоленска. В Польше сочли бы это бесчестием для нации: поднялся бы ропот на бесполезную трату силы и казны; проснулись бы вновь едва уснувшие враждебные побуждения против короля; русские же не примирились бы от этого с поляками; московский пожар и кровопролитие не такие были события, чтобы могли изгладиться отступлением короля от Смоленска.
Самое это отступление объяснили бы невольною уступкою и еще сильнее вошли бы в задор против поляков.
Думный дьяк Луговской принес Сапеге черновые отпуски грамот, которые обещали послы отправить к патриарху и к начальникам подмосковного ополчения, если король согласится отойти от Смоленска. Сапега прочел отпуски и спросил:
«Хотите ли вы впустить в Смоленск королевских людей?»
Луговской отказал, а Сапега прибавил: «Ну, так вас пошлют всех в Вильну!»
«Надобно прежде кровь христианскую унять, а Польшей нас стращать нечего, Польшу мы знаем!» – отвечал дьяк.
Тут случилось событие, раздражившее еще более панов против русских. Появилось в Дорогобуже ополчение, которое готовилось идти на помощь Ляпунову. Поляки послали против него Ивана Никитича Салтыкова. Тронутый убеждениями и примером послов, раздраженный поступками поляков в Москве, этот преданный до сих пор Сигизмунду человек, прибывши к Дорогобужу, объявил себя сторонником восстания и написал в Смоленск грамоту, где уговаривал смольнян не сдаваться. Поляки приписывали эту перемену влиянию послов. Поляки говорили, что тогда открылось ясно, что послы сносились с Ляпуновым. Вероятно, тогда узнали они о том воззвании, которое написано было от смоленских дворян и первое возбудило людей Московского государства к восстанию; обвиняли послов еще в том, будто они прямо сносились с смольнянами и убеждали их не сдаваться.
Последний раз Сапега потребовал угрожающим тоном от митрополита Филарета, чтобы он написал к подмосковным начальникам об отходе от столицы, а к Шеину в Смоленск, чтобы тот сдал город. Филарет отвечал: «Я все согласен перетерпеть, а этого не сделаю, пока не утвердите всего, от нас поданного в договоре».
После этого ответа 12 апреля послам объявили:
– Вы завтра поедете в Польшу.
– У нас нет указа из Москвы, – отвечали послы, – чтобы ехать в Польшу, и нечем нам подняться.
– Вы поедете безотговорочно на одном судне, – сказали им. – Так велит его величество король.
На другой день, 13 апреля, ко двору, где содержались послы, подвезли судно и приказали им садиться. Когда слуги посольские стали собираться, приставы Самуил Тышкевич и Кохановский велели выбросить из судна их пожитки, лучшее взяли себе, а слуг перебили: холопская кровь не стоила большого внимания! Пленников окружили жолнеры с заряженными ружьями, и судно поплыло вниз по Днепру. За ними, в двух негодных суденышках, повезли посольских дворян[979].
Поступок с московскими послами показывал, что король польский смотрит на Московское государство как на страну не только покоренную, но порабощенную; поляки уже не считали себя обязанными признавать посольской чести за теми, которые были представителями этой страны перед польским правительством. Только Жолкевский, когда послов везли мимо его имения, выслал к ним спросить о здоровье.
Сенаторы много раз советовали королю оставить осаду Смоленска и идти прямо в Москву; по их мнению, он там появлением своим мог бы изменить дела и усмирить восстание. Этого домогались и поляки, осажденные в Москве, и русские бояре, королевские приверженцы. Но Сигизмунд говорил, что не взять Смоленска – оскорбительно для его чести. Находились у него приближенные, которые поддерживали это мнение, желая польстить ему.
Время проходило. Все ждали, что смольняне доведутся до крайности, не станут более терпеть и сдадутся. Но смольняне не сдавались. Уже послы отвезены были в Польшу – смольняне все упорствовали. Между тем соперник Жолкевского, Ян Потоцкий, умер. Тогда послан был гонец к Жолкевскому, уехавшему в Оршу, с приказом остановиться; потом другой гонец побежал к гетману и привез ему королевское приглашение воротиться к войску и принять над ним начальство. Король даже прислал за особою гетмана три цуга лошадей. Жолкевский прежде был оскорблен: во-первых, король отдавал предпочтение его сопернику, во-вторых – не слушал его советов. Жолкевский видел и не раз представлял королю, что дело, счастливо им устроенное, пропадет оттого, что король не присылает сына в Москву, а сам стоит под Смоленском, раздражает московский народ и вместе с тем дает ему время собраться для восстания. Жолкевский и теперь не надеялся, чтобы король стал поступать так, как гетману казалось лучшим. Он уклонился и отвечал, что уже услал лошадей вперед в Могилев. Через несколько дней после того король переменил свое намерение. Он ясно увидел, что Жолкевский не хочет более вести московского дела, сообразил, что с Жолкевским нельзя ему сойтись в планах, и назначил предводителем войска под Смоленском Якова Потоцкого, брата умершего Яна, а к Жолкевскому послал еще раз гонца с приказанием не ворочаться и продолжать свой путь в Русь[980].
Решено было: не двигаться с войском к Москве, а оставаться под Смоленском, пока не возьмут этого города.
Еще несколько недель прошло. Король все ждал, что смольняне сдадутся. Поляки примечали, что ряды годных к оружию на смоленских стенах все редели и редели, но смольняне не думали сдаваться. Шеин недаром удерживал их и ободрял. «Шеин, – говорили поляки, – помнит геройскую смерть отца своего, павшего при взятии Сокола во время войны с Баторием»[981].
Проходил май. Смоленск не сдавался. Между тем в последние дни сентября назначен был в Польше сейм. Королю к этому времени следовало воротиться в отечество. Король хотел и должен был явиться перед лицом своего народа победителем; надобно было во что бы то ни стало взять Смоленск, иначе пришлось бы ему терпеть насмешки. И вот в первых числах июня назначен был генеральный приступ. Приготовлены были для забросания рва мешки с землею и со всякою тяжестью весом по 20 центнеров[982]. Войско польское поставлено было на всех четырех сторонах осажденного города. На восточной стороне, где стояли казаки, занявши Духов монастырь, почти против Аврамиевских ворот, находился сам главный предводитель польского войска, староста каменецкий Яков Потоцкий; на северной стороне, где протекал Днепр, против Крылосовских ворот, стояли литовский маршал Христофор Дорогостайский и Бартоломей Новодворский; на западе – брат Якова Потоцкого, Стефан Потоцкий, староста фелинский; здесь же стояла батарея и был пролом, сделанный польскими орудиями; но за проломанной стеной был насыпан высокий вал, защищавший город и окопанный пространным глубоким рвом. Между южной и западной стороной стояла немецкая пехота под начальством Яна Вейгера. Недалеко от Крылосовских ворот, против которых стоял литовский маршал, была яма для стока нечистот. Какой-то москвич-перебежчик явился к Новодворскому и известил его, что туда можно положить порох и таким образом взорвать стену. Новодворский осмотрел яму, затем поляки всыпали туда пороху.
В полночь с 2 на 3 июня, когда уже занималась летняя северная заря, поляки пошли на приступ. Первый полез на стену Стефан Потоцкий; по его приказанию жолнеры быстро бросились приставлять к стенам лестницы; сам предводитель показывал им пример и нес собственноручно лестницу. Этот приступ был сделан внезапно и стремительно: осажденные никак его не ожидали. В то же время немцы пехоты Вейгера с другой стороны приставили так же быстро лестницы к стенам и полезли по ним вверх. Русские подняли тревогу, скликали друг друга к оружию, звонили в колокола и бросились на стены. В Смоленске стены были тридцать локтей в ширину; на них было где разойтись и померяться. Завязался кровавый рукопашный бой на стенах. Русские работали усердно и кричали для собственного ободрения. Поляки подались, принуждены были сходить со стен. Их дело казалось тут проигранным и поправилось неожиданно. Когда русские, стоявшие на стенах, дружно и удачно сгоняли врагов со своих стен, вдруг вспыхнул порох, подложенный поляками в подстенную канаву. По одним известиям, его зажег своеручно Новодворский, бросив в яму, недалеко от входа канавы в Днепр, петарду; другие говорили, что осталось неизвестным, кто зажег его – поляки или московские люди[983]. Взорвало стены на тридцать локтей в длину и на двенадцать в ширину[984]. Пораженные неожиданным взрывом стены, русские пришли в панический страх, оставили стены и валы и метались в беспорядке. Они никак не думали, что с этой стороны можно было подложить мины и сделать взрыв. Вслед за тем Дорогостайский и Новодворский бросились во вновь сделанный пролом, но увидели, что через него нельзя пробраться за грудами разметанной стены и вала, и повернули на Княжеские ворота. Жолнеры разбили разметанные кучи земли и бревна, которые загораживали дорогу к воротам, пробили ворота и вломились в город. В это время сам главный предводитель Потоцкий, стоявший на западной стороне против того места, где прежде была проломана стена, бросился в глубокий ров; жолнеры его быстро перелезли этот ров, с великим трудом взлезли на высокий вал и, не встречая отпора, очутились в городе. Вдруг загорелась башня, стоявшая близ Княжеских ворот; в башне был порох, огонь скоро дошел до пороха: башню взорвало, и тотчас же загорелись близстоявшие дома. Пожар распространился по городу с чрезвычайною быстротою. Загорелись другие три башни из семи, стоявших по стене, примыкавшей к реке, на северной стороне крепости; с грохотом падали стропила и кровли. Дорогостайский приказывал тушить пожар, обещал награду, но это было невозможно. Русские сами зажигали дома, чтоб не доставалось имущество победителям. К тому же поднялся сильный ветер – пламя достигло до архиерейских палат; там были сложены и деньги, и имущество жителей и служилых и уездных людей; там было много узорочья, и золота, и одежд… и в погребе 150 пудов пороха. Толпы народа бежали в соборную церковь. Владыка смоленский Сергий во всем облачении стоял перед престолом и гласно молился за души погибших и готовых погибать. Тогда русские, видя, что все уже пропадает, зажгли пороховой склад под домом владыки. Владычние палаты с громом полетели на воздух, треснула и отвалилась одна стена в соборе; кое-какие поляки, гнавшиеся за русскими, были ранены, иные погибли; жолнеры ворвались в полуразрушенные стены собора; там, среди развалин и дыма, лежала, склонив головы, толпа народу, женщин и детей; над ними стоял в царских дверях в блестящем облачении владыка. Враги были поражены его видом; он был прекрасен, с белокурыми волосами, с окладистою бородой. Первая ярость прошла, поляки не стали более умерщвлять никого; но сами русские, предводимые священниками и монахами, бросались в огонь, решаясь лучше погибать, чем терпеть поругание и унижение от победителей. «Где Шеин?» – кричали поляки. Им указали на одну башню. Там заперся Шеин с женою, с сыном-дитятею, с товарищем своим, князем Горчаковым, и с несколькими дворянами. Толпа немцев бросилась на эту башню, русские побили их. Тогда сам Стефан Потоцкий приблизился к башне и звал Шеина на объяснение. Шеин показался наружу с сыном. Потоцкий уговаривал, чтоб он пощадил свою жизнь. Не столько сам Шеин, как другие, с ним бывшие, решились сдаться. Шеин сошел и отдал свое оружие, за ним то же сделали и другие.
Четырнадцатого июня были представлены пленные торжествующему королю[985]. Вместе с тем Дорогостайский представлял королю отличившихся при взятии крепости. Кроме таких, которые беспрестанно досаждали королю требованием жалованья, были также служившие без жалованья, которые, в надежде получить староства и каштелянства, прибыли служить бесплатно для славы Речи Посполитой и распространения католической веры; между ними обратил тогда на себя внимание один мальтийский кавалер; когда его представили Сигизмунду, он сказал, что не хочет никаких наград, кроме королевской милости к ордену, к которому он принадлежит. Шеина приняли сурово, и ему, как преступнику, дали вопросные пункты. Преимущественно хотели узнать – с кем он был в умышлении, в сношениях, в совете. Шеин ничего не говорил. Архиепископ Сергий и товарищ Шеина, Горчаков, как видно, выгораживали себя перед победителями и говорили, что они советовали ему сдаться; Шеин показал, что от Горчакова он ничего не слыхал, а Сергий хоть и сказал ему как-то раз, что уж не сдаться ли им, но на это не было обращено внимания, и после того архиепископ ничего не говорил подобного. На вопрос: что бы он делал, если бы отсиделся в Смоленске, Шеин отвечал: «Я всем сердцем был предан королевичу, а если бы король сына на царство не дал, то, так как земля без государя быть не может, поддался бы к тому, кто был бы царем на Москве». Между тем Сигизмунд не оценил прямоты его: допрос сопровождался пыткою. Поляки думали, что в Смоленске остались сокровища, и хотели от него дознаться, но ничего не добились. После пытки его отправили в Литву в оковах, разлучили с семьею; сына взял себе король, а жену и дочь – Сапега[986]. Впрочем, впоследствии судьба его улучшилась. Он сошелся с Новодворским, главным виновником взятия Смоленска: оба оценили друг друга и сделались друзьями.
Несмотря на то что город был весь поврежден взрывом, поляки, однако, нашли в нем значительные запасы съестного: овса, ржи, гусей, кур, павлинов, поросят и, к удивлению победителей, только одну корову для молока к столу архиепископа. Взято до 200 орудий, кроме потерпевших от взрыва. Это сохранилось в тех башнях, которые уцелели от взрыва; там найдено несколько пороху, а ядер было так много, что их, как говорят современники-поляки, достаточно было бы на несколько крепостей. Во время взрыва засыпало развалинами парня с девушкой так, что над ними образовалось просторное место и они могли дышать. На шестнадцатый день после того гайдуки, перебирая щебень с целью отыскать что-нибудь, услышали стоны и откопали их. Девушка испустила дыхание, как только ее коснулся свежий воздух и свет, а парень имел еще силы попросить водки и бани. Поляки привезли его в свой обоз, и он, как только отведал водки, тотчас умер[987].
Так пал Смоленск, долгое время не поддававшийся воле короля; давнее желание короля исполнилось! До сих пор он давал себе предлог – честь его страдает оттого, что Смоленск не сдается; теперь честь его удовлетворилась. Оставалось кончить начатое. Некоторые сенаторы и военачальники советовали теперь не медлить и идти с войском прямо под Москву, освободить осажденных в стенах Кремля поляков, упрочить власть над Московским государством, приласкать бояр; можно, думали они, кротостью и раздачею жалованья склонить на свою сторону многих из тех, которые были против короля. Жалованье войску могло быть заплачено из царской казны, и войско было бы спокойно. Сенат и сейм не только не поставили бы ему в вину этого похода, а еще были бы довольны, что уплата войску производится не из народных сумм, а на счет чужого государства. Против этого возражали, что сейм соберется в сентябре и король должен находиться на сейме; если же он пойдет к московской столице, то принужден будет войти в продолжительную войну с московским полчищем, осадившим столицу, а платеж войску должно будет производить польское государство, потому что не станет московской казны; произойдет задержка жалованья: войско начнет роптать; между тем сейм, собравшись без короля, не будет слишком довольствоваться тем, что Сигизмунд хочет завоевать чужую землю для своей фамилии. Представляли, что, прежде чем король решится на окончательное дело с Москвою, надобно испросить мнения Речи Посполитой. Договор, который заключил с Московским государством Жолкевский, еще не был подвергнут обсуждению и одобрению сейма, а это было необходимо в стране, где верховная власть истекала от воли народа. Король пристал к последнему мнению. Ему, между прочим, хотелось вступить победителем в свою столицу; его пленяло ожидание торжества и народного ликования. Тогда, надеялся он, сейм будет более расположен к его видам. Поправить дело в Москве, подвести осажденным живность и отбить москвитян от города можно, казалось, и без присутствия короля. Сигизмунд поручал это дело литовскому гетману Ходкевичу, стоявшему тогда в Ливонии. В Смоленске был оставлен воевода брацлавский Якуб Потоцкий; ему поручал король устроить все, что нужно для охранения и укрепления Смоленска и для приведения в покорность новозавоеванной земли.