Глава 2. Чай на веранде
(Лиза)
Я застыла в дверях с подносом в руках и несколько секунд просто наблюдала. Двор был залит солнцем, но на веранде царила приятная тень. Все лучше, чем в душных комнатах. Лето в этом году выдалось знатное. Жаркое, щедрое, пахнущее травой и нагретой за день землей.
Аня сидела в плетеном кресле, а на коленях у нее устроилась Машенька, наша доченька с Николаем. Сестра Коли примеряла племяннице свою дорожную шляпку: большую, с полями, украшенную смешными искусственными вишенками. Маша вертелась и заливалась счастливым хохотом. Аня смеялась вместе с ней, но в ее улыбке мне почудилась легкая грусть.
Какая же она все-таки красивая. Та же порода, что и у Коли: светлые глаза, тонкие черты. Но в Ане больше мягкости, столичного лоска. Одета по последней моде: светлое платье с кружевами, хотя в деревне это смотрелось почти неуместно, как райская птица среди воробьев. Но глаза выдавали. За этой внешней легкостью – усталость. Надлом.
Бедная Аня. Как она с этим живет?
Я перевела взгляд на дочку. Вся в отца: темные глазенки, твердый, упрямый взгляд. Но улыбка мамина, и кокетства в ней хоть отбавляй. Папина радость. Коля души в ней не чает и даже не скрывает этого, балует дочь как может.
А Сережа... тот в деда пошел, серьезный. Так говорит Коля. Сама я свекра не застала. Он умер незадолго до моего появления в этих краях, в этом времени. Шесть лет Сергею, а уже с отцом по полям ходит, вопросы задает, во все вникает. Гордость.
Семь лет. Всего семь лет пролетело, но как один день.
Когда Аня приезжала в первый раз – на рождение Сережи – она была другой. Колкой, настороженной. Смотрела на меня как на самозванку, захватчицу. А теперь... теперь мы почти сестры. Как же все меняется.
Коля тогда прислушался ко мне. Поверил. Если бы не он, если бы не его доверие...
Я так и не решилась сказать правду. Все еще боялась. Прикрывалась «снами», которые сбывались. Хорошее слово – сны. Все, что я знала о будущем, я называла снами. И Коля верил. Или делал вид, что верил. Но как сказать правду? Как объяснить, что я не отсюда?
Я тряхнула головой, отгоняя мысли, и шагнула вперед.
— Осторожно, горячее! — предупредила я, ставя поднос на стол.
Машенька тут же оживилась.
— Ой, можно мне? — спросила она звонко, уже протягивая руку к печенью.
Аня ловко перехватила ее, чтобы та не смахнула чашки и отдала одно печенье, шутливо грозя пальцем:
— Ах ты, маленькая сластена! Перебьешь аппетит перед обедом.
Маша довольно схватила угощение, но есть не стала: зажала в кулачке и с любопытством уставилась на меня:
— А что на обед? Мавра вкусное готовит?
Я улыбнулась и села в соседнее кресло.
— И правда, — Аня повела носом, принюхиваясь к запахам, доносившимся из кухни. — Мавра опять колдует? Я еще с порога почувствовала. Опять что-то новенькое?
— Сюрприз, — подмигнула я. — Не буду портить. Но обещаю: будет не хуже столичных деликатесов.
Аня рассмеялась:
— Ты меня балуешь. И себя не жалеешь. С утра на ногах, с детьми, с хозяйством... Где ты только силы берешь?
Я только плечами пожала. Силы? Они сами откуда-то брались. Наверное, от счастья.
Мавра за эти годы стала настоящим виртуозом. Я потихоньку, как бы невзначай, подкидывала ей идеи из своего мира. Сегодня на обед – заливное из судака. Блюдо, которое в глубинке 1913 года редкость, особенно такое прозрачное, как слеза.
Я как-то объяснила Мавре главный секрет: бульон нужно варить на малом огне, чтобы ни разу не закипел ключом. И обязательно снимать пену: всю, до последней крупинки. А потом, когда бульон готов, сделать «оттяжку»: взбить белок и влить в горячее, чтобы он собрал на себя всю муть.
Мавра сначала не верила, говорила: «Да откуда ж ему прозрачным-то быть, если мы всегда студень варили, и ничего». Но попробовала и теперь у нее заливное получалось такое, что любо-дорого посмотреть: рыбу укладывает узорами, украшает зеленью и крутыми яйцами. Для деревенской кухарки – высший пилотаж.
И кое-что еще готовит на обед, вот Аня удивится...
Из дома вышла Пелагея. Увидев нас, она привычно нахмурилась, но я-то знала, что это лишь маска.
— Машенька, иди ко мне, — сказала она, и в голосе ее не было строгости, только забота. — Не мешай маме с тетей разговаривать. Вон, пойдем во двор, папу встречать. Сережа уже за ним побежал, скоро будут.
Я смотрела на нее и в который раз ловила себя на мысли, что годы над ней будто не властны. Все такая же: осанка прямая, взгляд острый. Седых волос прибавилось, но глаза по-прежнему молодые. Для нее наши дети – вторые «барчата». Первыми были Коля с Анной, теперь его дети. Она их обожает и тиранит с равной силой. И никто не посмеет сказать, что Пелагея не член семьи.
Сколько же она для нас сделала. И нянька, и экономка, и просто... мать. Для всех нас.
Маша сначала закапризничала, не захотела уходить. Но Пелагея ловко переключила ее внимание:
— Пойдем, покажу, где цыплята гуляют.
Маша тут же оживилась, глаза ее загорелись.
— А можно я одного поймаю? Я осторожно!
— Поймаешь, — пообещала Пелагея. — Если будешь слушаться.
Маша соскочила с Аниных колен, положив печенье не стол и, бросив на ходу: «Я потом доем!», бойко побежала к Пелагее, на бегу забрасывая ее вопросами про цыплят.
— Ну вот. Остались одни, — Анна откинулась в кресле, задумчиво глядя вслед Пелагее с Машенькой. А потом добавила вдруг тихо: — Счастливые вы.
— Мы? — удивилась я.
— Все вы. Ты, Коля, дети, даже Пелагея со своим вечным ворчанием. У вас тут... настоящее. А у меня...
Она замолчала, теребя край платка.
— Аня, — я положила руку ей на ладонь. Пальцы у нее были холодные, несмотря на жару.
— Знаешь, Лиза, — продолжала она, не глядя на меня, — я иногда думаю: если бы у меня были такие дети, я бы все стерпела. А так, зачем я ему, Володе? Зачем я вообще кому-то?
— Ты нужна нам, Аня, — сказала я твердо. — Ты нужна Сереже и Маше. Они твои истории про Петербург обожают. Ты нужна Коле: единственная, кто помнит его мальчишкой. Каким он был до всего этого. До хозяйства, до забот, до... до меня. Кто помнит, как они с отцом на охоту ходили, как он мать свою обожал, как впервые коня оседлал. Для него ты – не просто сестра. Ты – его память. Самая живая и теплая.
Аня молчала, но я видела, как дрогнули ее губы.
— А знаешь, — сказала она тихо, — я помню. Все помню. И как отец его за шалости наказывал, и как мать тайком пирожки в карман совала... Боже, как давно это было.
— Вот видишь, — я сжала ее ладонь. — Ты – его детство. Его корни. А без корней, Аня, даже самое крепкое дерево упасть может. А еще ты нужна мне.
Она подняла глаза. В них блестели слезы, но она сдерживала их с той отчаянной гордостью, которая бывает у женщин, привыкших не плакать при посторонних.
— Потому что ты единственная женщина здесь, — договорила я, — с кем я могу поговорить не только о навозе и урожае.
Аня всхлипнула и вдруг рассмеялась. Сквозь слезы, но искренне.
— Какая же ты... необыкновенная. Коля рассказывал, как он тебя нашел. В снегу, полумертвую. Загадку, как он сказал. А ты... из того снега выросло такое тепло. Такой дом. Такая семья.
Я посмотрела вдаль, туда, где за полями темнел лес. Тот самый овраг где-то там. Семь лет прошло, а внутри все еще жил тот холод.
— Из снега, — повторила я задумчиво. — Только я все время боюсь, что этот снег вернется. Что все, что мы построили, может растаять в одну минуту.
— О чем ты? — Аня насторожилась, вглядываясь в мое лицо.
Я спохватилась. Слишком много сказала. Аня же не знает. Никто не знает.
— Так... мысли вслух. Ты прости, я иногда сама не знаю, что говорю. Пей чай, а то остынет.
И в этот момент со стороны двора донесся звонкий, счастливый крик Машеньки:
— Папа! Папа идет!
Обернулась. И сердце замерло на секунду, как всегда при виде его.
Коля шел от поля. Не торопясь, но широким шагом: той особой, размашистой походкой, какой ходят люди, привыкшие за день обходить не одну десятину. На нем была простая холщовая рубаха с закатанными по локоть рукавами, такие же простые порты, заправленные в сапоги. Руки загорелые, сильные, в ссадинах: не барские, работящие.
Я вспомнила, каким он был семь лет назад. Дорогой сюртук, идеально вычищенные сапоги, осанка. Ну точно барин, как в романах описывают. А теперь... теперь он мог бы затеряться среди мужиков, если бы не одно «Но». Стать. Та самая внутренняя стать, которую ни холщовой рубахой не спрятать, ни пылью полевой не припорошить. Как он голову держит, как смотрит, как плечи развернуты. Это не от хорошей одежды, это от крови, от породы.
В одной руке он держал сорванный колосок, которым, видимо, всю дорогу играл, покручивая между пальцев. Загорелый, пропыленный, усталый и невероятно красивый. Для меня всегда.
Сережа бежал рядом, но, заметив Тимошку, который выскочил из-за угла, тут же сорвался к другу. Мальчишки захохотали, принялись толкаться и понеслись наперегонки.
Тимошка – сын Анюты и Анисима. Шесть лет, ровесник Сережи. Не разлей вода. Тимошка спокойный, рассудительный, весь в отца. Все время прикрывает Сережу, когда тот очередную авантюру затевает. Анюта с Анисимом живут тут же, в отдельном доме. Анюта теперь не просто горничная, а правая рука по дому. И моя подруга. Хорошо, что так вышло.
Коля подошел к веранде, поднялся по ступеням. Подошел ко мне, наклонился, поцеловал в висок. При сестре позволял себе только это. Но в глазах все остальное.
— Устала, моя ягодка? — тихо спросил он.
Я только улыбнулась в ответ.
Потом он обернулся к Ане, широко улыбнулся и обнял сестру.
— Ну, здравствуй, сестренка. Сколько лет, сколько зим.
Аня прижалась к нему, и я увидела, как расслабились ее плечи. Дома она. Среди своих.
Она отстранилась, но все еще держала брата за руку. Лицо ее стало серьезным.
— Коля... Мне надо с тобой поговорить. И с Лизой. Очень серьезно.
Коля насторожился:
— Что стряслось? Володя? Опять?
Аня покачала головой:
— Не только. Коля... в Петербурге неспокойно. Очень неспокойно.
Я замерла. Внутри все оборвалось.
— Началось... — прошептала я почти беззвучно.