Пакет, из которого высовывался хиджаб, лежал между ним и мной. «Говоришь, ты дочь Аджама?» — переспросил имам. Я кивнула. «Знаешь, дочь моя, фамилии здесь ничего не значат. Все их меняют почти каждое утро». Казалось, он выбирает из океана слов те, что годились для меня. «Говоришь, ты отсюда, из Хад-Шекалы?» Я опять кивнула, удивившись его предыдущей фразе. В углу комнаты в корзинке с белыми и голубыми пеленками шумно сопел младенец. В ту минуту я почувствовала, как ты двигаешься, подобно материку на глубине, всплываешь к канюле, высовываешь голову и склоняешься над колыбелькой.
Незадолго до того мой мудрый голос, который слышишь только ты, напоминая закон Господа, произнес на своем внутреннем языке: «Мужчина не может уединяться с посторонней женщиной, иначе третьим станет шайтан». Чувствуя мое смущение, имам-нож нашел решение, чтобы вызвать мое доверие. После ночной молитвы он вернулся в комнату, держа в одной руке блюдо с требухой, приготовленной, по его словам, его женой, а в другой — колыбельку с младенцем. С сыном! «Его зовут Измаил. Как нашего общего мусульманского предка». Ребенок спал. Я еле сдержалась, чтобы к нему не притронуться, не склониться над ним. Чтобы различить твои возможные черты? Именно так.
«Ты должна знать, сестра, что здесь фамилии не важны». Мое недоверие никуда не исчезло, и я прокручивала в голове гипотезы для объяснения этой загадки. «В Хад-Шекале, сестра, в отличие от всей остальной страны можно выбрать какое угодно имя. Так ты утверждаешь, что тут у тебя родные?» Я подтвердила, не отводя настойчивого, сурового взгляда женщины, выросшей без мужской власти. Шейх пожал плечами и жестом, принятым у его собратьев и обозначающим мудрость, погладил бороду. «Здесь, в Хад-Шекале, люди твердят, что они все из одной семьи. Мы все сошли с гор. Многие погибли. Так ведь?» Он насмешливо наблюдал за тем, как я изображаю сильную женщину, и решил не приукрашивать. Я сочла эту прямоту тревожной, но странным образом необходимой. «Учти, сестра, местные жители не любят вспоминать прошлое. И тут являешься ты… в своем наряде, с неприкрытыми волосами, и это оскорбляет их достоинство. Затем ты решаешь взять слово, хотя они боятся фитны после истории с ослами. Некоторые даже хотели напасть на дом Господа, сестра, и на меня, имама деревни!» Его интонация поднялась до проповеди и достигла горестных вершин, которых он желал слышать божественными, жалостные ноты невольно меня тронули. Дьявольский голос! «Что ты хотела заявить им, сестра?»
Шейх явно ждал ответа, хотя осознавал абсурдность своего вопроса. Канюля притягивала его сильнее, чем мои золотисто-зеленые глаза; так происходило со всеми мужчинами, однако он был отчаянный борец. Он держался поодаль, предпочитая не подходить слишком близко с вопросами в лоб. А я сопротивлялась его вкрадчивым словам. Меня завораживал голос, сулящий успокоение, окончательное восстановление.
Шейх расчетливо молчал, похлопывал по красноватому ковру, откашливался и снова произносил десяток слов, где скрывались тысячи. Чего он хотел? Как я могла догадаться, моя Гурия? «Здесь нет настоящих фамилий, только несчастные судьбы. Ты же это прекрасно поняла? Кто-то меня не принимает, сестра, потому что я чужак. Я пришел из Тиарета, когда умерли мои родные. Ты ведь не журналистка? — Он явно волновался, но я одобрительно скривилась. — Я один остался. Мой отец-торговец, видимо, умер от тоски, а брат исчез. Я пришел, гол и бос, с книгой Всевышнего в душе и желанием оживить глас Его Пророка, да даруется Ему спасение в этой измученной деревне. О, да! Они здесь настрадались. Больше не различают добро и зло, халяль и харам. Ведомы дьяволом, он смущает их своим голосом. Знаешь ли ты, сестра, что предыдущего имама они однажды прогнали и побили камнями во время Рамадана?»
Я с любопытством вскинула бровь, а он весело продолжил: «Он вычислил, что точное указание на восток по направлению к священной Мекке отличалось на несколько градусов по сравнению с тем, которое установили бывшие имамы. И на свою беду, придумал настелить ковры в мечети по линиям, чтобы правильнее расположить ряды правоверных на общей молитве, обозначилась фитна. Половина верующих молились немного севернее, половина — южнее. Кончилось все кровопролитием, камнями и угрозами, вот так, сестра. Бедные люди, постоянно стыдятся».
Он опустил взгляд, чтобы я дольше томилась от неразгаданной тайны. Его скрытные, словно у мертвеца, глаза меня изучали. Порой он гладил рукой лобик спящего младенца, будто проверяя, что тот жив. Пакет с черной тканью служил границей между нами. «Да, сестра, они стыдятся. Но Господь постепенно их лечит. Я сын скотовода, но учился в мечети нашей деревни около Тиарета. Я из Уэд-Лилли. Потом в нашем краю выдалась фитна. Моего брата арестовали и, как утверждали некоторые, бросили в тюрьму. Кто-то говорил, что он до сих пор живет в горах и отказывается сдаваться. Я пришел сюда, когда у нас в Тиарете отняли все. Скотоводы знают меня, я покупал у них скот, продавал, пока не открыл собственную мясную лавку и не начал разводить стада баранов высоко в горах. Но люди завистливы, сестра. Некоторые жители деревни завидуют и наговаривают на меня. Именно так родилась история с ослиными головами. Меня обвиняют в продаже ослиного мяса! Раньше просто слухи ходили, но в этом году на улицах и около мечети нашли ослиные головы! Что им об этом известно, сестра? Они лгут, как братья Юсуфа, благослови его Господь. Слепцы. Я с Божьей помощью продал мяса себе в ущерб. Раздал самым нуждающимся, и они же теперь на меня клевещут».
В его истории есть преувеличения, так голубь бьется о потолок в закрытой комнате, хлопая крыльями. «Не вся деревня! — поправляется шейх. — На земле Аллаха остались еще чистые души, добрые люди, верные Пророку. Но зависть рождает фитну. Тебя тоже, сестра, могут забросать камнями, поскольку ярость и стыд ослепляют. Кто-то еще сидит у двери мечети».
Первый его выстрел: разлить чернила страха.
Ему удалось.
Искушение было велико, но я плохо представляла, как в ужасе побегу вниз к дороге и остановлю такси — тут дай бог одно в месяц проезжает. Тогда я осознала, в какую захлопнувшуюся ловушку попала. И не могла ни крикнуть, ни позвонить маме по телефону, ни кого-либо предупредить. Наверное, я тоже окончу свои дни подобно обезглавленному ослу. Я рассматривала потолок маленькой комнатки с позолоченными арабесками и оконцем из «Тысячи и одной ночи». Шейх пояснил: «Я выстроил эту мечеть, сестра, на собственные деньги и некоторые пожертвования». Я размышляла об огромном позолоченном чреве, где мы находились, куполе, раздутом, как беременная женщина, чья плоть разукрашена десятью тысячами татуировок. Мечеть выглядела грубой на фоне убогой деревни. Ее роскошь создавала впечатление, будто она привлекла все приношения и все деньги на свете, сожрав их во время богатого пиршества. «Я постепенно платил и строил ее, — продолжил шейх, поглядывая на дитя краем глаза. — Но теперь мне не хватает денег, чтобы закончить минарет. И они думают, что я продаю им ослиное мясо, чтобы заграбастать их жалкие гроши!» Его голос, который казался сильнее, чем его тело, ослабел, погрузившись в бесконечную печаль преданного Бога.
Я невероятно устала, моя Гурия. Что и усыпило мою бдительность, я заблудилась. Его голос увлек меня в лабиринт. «Видишь ли, сестра, когда ты отобрала у меня громкоговоритель, в этот день Ид аль-Адха тебя Господь послал с небес. Наверняка то была его воля, его знак. Они могли меня убить, прирезать, но Бог предпочел чудо, а не преступление». Он посмотрел на меня с интересом, как на подношение. У меня очередной раз не получалось осознать, что считаюсь жертвоприношением, чудом или крылатой овечкой. Это Господь издевался надо мной или моя сестра оборачивала против меня историю моей жизни? Или она наблюдала за мной, спрятавшись там, в горах?
«Не подумай дурного, сестра, но ты останешься тут на ночь. Ты можешь поесть, поспасть и вымыться. А завтра на рассвете мы обязательно найдем тебе такси, пока не проснулись жители. Тебе надо вернуться домой, здесь ничего не найдешь. Твою фамилию носят десятки людей, это ничего не значит. Поверь, имена и фамилии ничего не значат. Не зацикливайся на этом». Рукой он погладил упаковку с хиджабом. И я поняла. Ответила его другому голосу, расчетливому, спрятанному в его внешнем голосе, и снова повторила своим неописуемым шепотом: «Я дочь Ахмеда Аджама». Мне хотелось, чтобы он согласился. Чтобы признал, что я пришла ради другой истории, из-за дурацкого происшествия с ослиным мясом, лишившего остатков разума жителей деревни, где нет загробной жизни. Полагаю, он знал это с самого начала.
И нож замолк. А затем врезался в свои мысли, как режут кончиком лезвия дерево или землю. Шейх сомневался, вылезать ли ему из старых ножен, изготовленных в его ремесле из сур и проповедей. Надо было раньше сообразить. Я хотела дать ему отпор в его доме, вместо того чтобы раскрыть глаза. И пока день закатывался за горы, его голос коснулся моего шрама, и шейх решил поискать другое слабое место. «Видишь ли, сестра, тут они от этого страдают и не желают, чтобы кто-то другой об этом же говорил за них. Зачем возвращаться в прошлое? Ради того, чтобы погрузиться в отчаяние и открыть двери дьяволу? Пророк советовал сплотить ряды в общих молитвах, чтобы не дать шайтану проскользнуть в какую-нибудь щель между пальцами ног двух людей, между их плечами. Видишь, сестра, если прийти сюда и вскрыть раны, лучше не будет, только свою разбередишь. Начнешь войну и раздор. Здесь все ошибаются и все правы. Бог всем простил, не надо слушаться Проклятого и приходить ворошить могилы».
Лезвие ножа отскакивало от канюли, не обращая внимания на мою боль. Оно усилило нажим, чтобы вырезать там некое послание. «Здесь все либо невиновны, либо виновны. Я потерял брата в лесах, вот так, сестра. Решает Господь. Тебе нужно знать эту историю? Здесь мы все равны перед лицом смерти, перед Всевышним и Его Пророком. Мы все закрывали глаза». Нож замахнулся в темноте.
Мне казалось, я победила, но в то мгновенье острие дотронулось до чего-то внутри меня, моя Гурия. Лезвие сделало насечку на моем черном камне. Я выдержала мрачный взгляд шейха.
Захотелось встать, убежать, спуститься в деревню, постучаться в двери. Но эта мечта лишь гасила зарождающийся страх, я начинала подозревать об истинном смысле его речей. А может, это ты, в темноте моей крови, раскусила его паузы? Я не сомневалась, что, несмотря на двусмысленные слова шейха об именах и фамилиях, в этих краях должен был остаться след от нашей семьи. «Здесь трудно добиться правды, люди стыдятся, и знаешь почему, сестра? Они стыдятся, потому что ничего не знают! Им неведомо, откуда они, кто они, кто чей сын и кто кому мать. Это проклятая деревня. Ты же знаешь, сестра, двадцать лет назад из-за фитны и дьявола погибли десятки и десятки людей».
Нож подбирался к моему горлу, и я отдавалась его точеному блеску, словно чтению аята. Имам понимал, что и для него опасен этот поединок. «Кто из них не убивал? Кто не погиб? У всех, сестра, кровь на руках и в теле. Люди стыдятся, поскольку думают, что не имеют права на жизнь, и, разумеется, это верно. Те, кто пережил близких, того не заслужили. Дар божий, которого они не достойны. Так ведь?» Нож сильнее надавил на мою вену. «Они могли быть сообщниками убийц. Или сбежали, бросив близких. Некоторые украли дни своей жизни у собственных погибших родных, разве не так? Видишь ли, сестра, им стыдно, и бесполезно им об этом напоминать. Бог нам судья, поэтому мы надеемся на Страшный суд и ждем его, молясь. Ты должна знать, настоящая ты Аджама или та, кто выдает себя за девочку из этой семьи. Произошла трагедия, сестра, кто-то спрятался, кто-то убежал, кто-то солгал, и сегодня никто не смеет обвинить их в том, что им стыдно. Лучше расплатиться в этом низменном мире и прийти непорочным в другой. Их послушать, они будут талдычить, что никто недостоин жить, и будут правы. Все, что им осталось, — деревня и забвение. Забвение — милость Божия. Его великая жалость по отношению к нам, Его созданиям».