Он работал.
Поздний вечер — десятый день их брака — и Кацуро сидел за столом в кабинете, освещённый двумя фонарями, склонённый над картой северных укреплений, с кистью в правой руке и чашкой остывшего чая — в левой. Волосы — стянуты небрежно, наспех, несколько прядей выбились и падали на лоб, и он — не замечал, не убирал, слишком погружённый в линии и цифры. На нём — домашнее кимоно, тёмное, расхлёстнутое у горла: воротник сбился, обнажив ключицу и начало того шрама, который Аяме уже знала на ощупь, который трогала губами каждую ночь, как талисман, как — доказательство, что он жив.
Аяме стояла в коридоре — босая, в ночном шёлке, с распущенными волосами — и смотрела на него через приоткрытую дверь. Минуту. Может быть — дольше. Смотрела — на его руки, на кисть между пальцами, на наклон головы, на морщину между бровями, на эту ключицу — и чувствовала, как внутри поднимается что-то, не похожее на нежность. Нежность — была утром, когда он поправлял ей волосы в коридоре. Нежность — была вчера, когда она заснула на его плече над документами, и он перенёс её на футон, и она проснулась — уже укрытая, уже в тепле, с его рукой на пояснице. Нежность — была привычной, понятной, ручной.
Это — не нежность. Это — другое. Горячее. Острее. Голоднее. Это — десять дней рядом, десять ночей в его руках, десять утренних поцелуев и десять вечеров плечом к плечу над бумагами, — и всё это, вместо того чтобы насытить, только распалило. Только — заострило. Она знала теперь — каков он. Знала его вес, его запах, его руки, его рот, его ритм, его — голос в темноте, низкий, ломающийся. Знала — и хотела. Больше. Иначе. Не — осторожно.
Она вошла.
Он — не поднял головы. Увлечён. Кисть — скользила по бумаге, пометка за пометкой, его почерк — резкий, быстрый, уверенный (она любила этот почерк; она любила — всё, что он делал руками; это — было проблемой, потому что осознавать — не хотелось, потому что осознать — значило признать). Аяме подошла — к столу. Тихо. Босые ноги по дереву — беззвучно. Встала — сбоку. Он — периферийным зрением — заметил, поднял глаза на секунду, мазнул взглядом:
— Не спишь? Сейчас закончу, ещё полчаса...
Не закончил.
Потому что Аяме — молча, не говоря ни слова, не прося и не объясняя — села на край его стола. На документы. На карту северных укреплений. Прямо на чернильные линии и его пометки — подол ночного кимоно скользнул вверх, обнажая голени, колени, край бедра. Она села — и посмотрела на него. Сверху вниз. С тем выражением, которое — она знала — он прочитает. Как стратегическую карту. Как — всё.
Он — замер. Кисть — остановилась. Чай — забыт. Глаза — поднялись, медленно, от её босых ступней по голеням, по коленям, по подолу кимоно, по тому, что под ним угадывалось, — выше, по животу, по груди, по шее, — к лицу. К её глазам. И — остались. И — потемнели.
Секунда. Две. Тишина — густая, электрическая, звенящая, как тетива перед выстрелом. Аяме видела: как это происходит. Как в его взгляде — том контролируемом, генеральском, бесконечно выдержанном взгляде — что-то меняется. Сдвигается. Как осторожность, с которой он обращался с ней десять дней (бережно, терпеливо, нежно — как с фарфором, как с чем-то хрупким), — трескается. Как — под ней — проступает другое: тёмное, горячее, жадное. То, что он держал на привязи. То, что она видела — мельком, вспышками, в их ночах, — но что он всегда придерживал, всегда контролировал, всегда упаковывал обратно — в дисциплину, в заботу, в осторожность.
— Полчаса — это долго, — сказала Аяме. Тихо. Ровно. С той спокойной дерзостью, которую давали пять жизней: знание — что смерть страшнее любого мужчины, что нож — больнее любого отказа, что терять — нечего, потому что всё уже потеряно, пять раз, и единственное, что осталось, — брать. То, что хочешь. Пока — можешь. Пока — жива.
Его рука — правая, та, что держала кисть, — разжалась. Кисть — упала на стол, покатилась, оставляя чернильный след на бумаге. Он — не заметил. Не — сейчас. Его глаза — на ней, только на ней, тёмные, расширенные зрачки, почти полностью поглотившие радужку.
Он поднялся. Медленно. Из-за стола — но не отодвигая стул, а — вставая в то пространство, которое она оставила: между её коленей. Между — ней. Его руки — легли на стол, по обе стороны от её бёдер. Не касаясь. Ещё. Его лицо — близко, ниже её (она — на столе, он — стоит, разница высоты — головокружительная, непривычная; она — смотрит вниз, он — вверх, и этот ракурс — новый, и от него — что-то внутри сжимается, горячо, остро, невыносимо).
— Аяме, — сказал он. Низко. Предупреждающе. Тем голосом, от которого мурашки бежали по спине — не от страха, от — предвкушения. — Если ты сидишь на моих документах — я не несу ответственности за их сохранность.
— Не неси, — ответила она.
И — потянулась к нему. Руками — за ворот кимоно, за ту расхлёстнутую ткань у горла, за его тело — под ней. Притянула. Вниз. К себе. И — поцеловала.
Не так, как утром: не мягко, не сонно, не нежно. Жёстко. Глубоко. Открытым ртом, с зубами на его нижней губе, с языком — требовательным, ненасытным, говорящим на языке, который старше слов: хочу. Сейчас. Здесь. Не осторожно. По-настоящему.
Его контроль — лопнул. Она — почувствовала: момент, секунду, мгновение, в которое стальной канат, державший его десять дней (десять ночей нежности, десять ночей сдержанной силы, десять ночей «я могу больше, но не буду, потому что ты — хрупкая, новая, моя»), — оборвался. Его руки — со стола — на неё: одна — в волосы (всегда — в волосы, его якорь, его безумие), другая — на бедро, под подол, на голую кожу, — жёстко, цепко, собственнически. Не — как раньше. Не — бережно. Так, как он хотел десять дней — и не позволял себе.
Он — целовал её. Или — она его. Разница — стёрлась. Рты — сплелись, зубы — столкнулись, языки — боролись, и это была борьба, не танец, не нежность, — борьба за близость, за глубину, за — всё, чего было мало, мало, бесконечно мало.
Его рука — в её волосах — сжалась. Потянула — назад. Мягко, но неотступно, отклоняя её голову, обнажая шею — и его рот — переместился: на горло, на пульс, на то место, где жизнь била часто-часто, отчаянно, бешено. Его зубы — на её шее. Не — больно. Ощутимо. Точно на грани — той, за которой укус станет меткой, — и она выдохнула, длинно, дрожаще, со звуком, который был почти — стоном, и его пальцы на бедре — ответили, сжались сильнее.