К книге
Дом без соседейРАССКАЗЫ. МАРТОВСКИЙ КОСТЕР КАПЕЛИ
29%
РАССКАЗЫ. МАРТОВСКИЙ КОСТЕР КАПЕЛИ
7

В весеннем сквере по сохнущей обнаженной земле неторопливо и осторожно катит коляску Надя Колычева. Молодая мать, любуясь, смотрит на четырехмесячного сынишку с едва обозначившимися ямочками на щеках и морщинками возле носа. Синяя соска торчит в розоватых губах. Глаза малыша, небо и соска — одинаково сини. Синий цвет — предвестник счастья.

А ее счастье тревожно, но одновременно высоко и радостно, и все пережитые волнения сейчас уже ничего не значат, бессильны омрачить материнское ликование.

Черты ребенка ей напоминают с каждым днем все заметнее и резче черты другого человека, вряд ли знающего о ее малыше. И никому не может она признаться в этом: ни матери, ни подруге, ни тем более мужу… Только она одна читает и распознает эти черточки, эти отметинки, и, как бы ни было трудно дальше, жизнь не будет казаться такой пугающей и запутанной, какой виделась поначалу.

Она выносила, выстрадала и уберегла свое счастье. Для нее оно теперь в малыше и заботах о нем. Все последующее — вторично, зыбко, неопределенно. Временами в душе и сердце ворохнется пережитое; но сразу умолкнет и вытеснится, как только раздастся голос ребенка.

Время кормить малыша — и Надя поворачивает коляску к дому. В квартире она тихонько наберет известный ей номер.

— Вас слушают, — отзовется знакомый голос.

И хотя ничего не скажет она в ответ, человек на другом конце города догадается, кто звонил. И произнесет: «Слушаю». А она обрадуется голосу и тому, что не отозвался в трубке другой, кто-то неизвестный ей.

* * *

Много раз у них прежде бывало, когда хотелось, чтобы он позвонил, она с напряжением принималась думать, посылая свои, обоим понятные позывные. Через несколько минут раздавался телефонный звонок.

Она тут же брала трубку.

— Нет, ты скажи? Вот так чудо! — радовалась Надя такой интуиции. — Только подумала: почему не звонит? И тут же звонок. Ты просто молодец!

И она расспрашивала, как он там в своей однокомнатной квартире, наверно, опять ел всухомятку. Тронутый заботой и беспокойством, он говорил в ответ ничего не значащее, но такое понятное им обоим, такое нужное и волнующее. И никто не мог дозвониться к ним — так долго длились эти беседы.

— Мне нравится слушать тебя, — признавалась она с некоторым кокетством, но он верил, никогда не сомневался, что отношение ее искренне и неподдельно. — Знаешь что? — начинала она и умолкала. — Знаешь что?..

— Да говори же!

— У тебя есть стихи…

И умолкала вновь.

— Какие? — в нетерпении переспрашивал он.

— Ну, вот эти: «Не жизни жаль с томительным дыханьем…»

Он сразу угадывал, чье это, и подхватывал: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя».

— Да-а… — размышляла она о чем-то своем и тут же спохватывалась: — Какие обжигающие слова «просиял над целым мирозданьем…»! Прочитай еще, пожалуйста.

Он не заставлял ждать, уговаривать:

— «И много лет прошло томительных и скучных, и вот в тиши ночной твой голос слышу вновь, и веет как тогда, во взорах этих звучных, что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь».

— Вот сейчас бы так писали… — сказала она и, посерьезнев, вдруг призналась: — Мне нравится, как ты говоришь — мягко, сочно. Я очень люблю твой голос.

И не предполагал он, никогда не думал, что голос его может быть для кого-то приятен, как и глаза, и улыбка… Смущаясь, он говорил в ответ что-то бессвязное, комканое.

На работе Надя иногда машинально рисовала его лоб, овал лица, подыскивала к рисунку модели плащей, костюмов, пальто, сорочек и галстуков. Она была художником-модельером, рисунки были оригинальны. Он выпрашивал их, а когда противилась, отнимал и прятал. Она снова и снова рисовала его.

Случалось, приглашала его к себе домой, в две небольшие комнаты с окнами на трамвайную линию. В прихожей было тесно, он искал, куда бы повесить пальто и шапку. Надя тут же принималась накрывать стол, разогревала, жарила. В окно виделась улица: беспорядочные склады, постройки, впритык прижатые к набережной, окованной каменистыми берегами Яузы. Мутная, маслянистая, с густым сточным запахом, река не замерзала в любой мороз.

Потом они ходили гулять в сад, где в спокойном величии красовался старинный Казаковский дворец и куда Надя обычно брала с собой собаку.

Не забыть ему той последней, морозной, как никогда, зимы. В середине ее Мишка Минаев и Надя Колычева гуляли по засыпанным снегами дворцовым аллеями, радуясь и морозному воздуху, и бодрящему дню. Он настоял, чтобы Надя обула валенки и надела милицейский полушубок отца.

В давешнем, студенческих дней пальто, в импортных легких ботинках он вскоре озяб до чертиков, но вида не подавал. Он шел, приноравливаясь к медленному ее шагу. Временами ему все же неодолимо хотелось убежать в теплый подъезд.

Гуляли часа полтора. Возвратись, он не ощутил почему-то тепла и за чаем попытался незаметно снять под столом туфли. Но… подошвы примерзли. Позже их удалось сдернуть, и страшная боль неистово передалась от ступней вверх.

Стопы он отморозил, долго лежал потом и в больнице, и дома. Изредка его навещала Надя, но приходила все реже, ссылаясь на занятость по работе. Просила навестить его свою тетю, одинокую, сердобольную Полину Семеновну Михаил уговаривал, просил не навещать, но пожилая женщина с удивительной аккуратностью приходила к нему. После ее визитов росла необъяснимая тревога: что-то менялось в отношениях между ним и Надей…

Возвратясь как-то в палату, он увидел на тумбочке кулек с апельсинами и записку: «Не говорите нашим, что я заходила. Полина Семеновна».

Потрясла, расстроила тогда эта записка, но не простые предшествовали ей и события…

Между прожитым и наступившим мартом был теперь год. Минул ровно год с их последней встречи. Наступивший март выдался редкостным. Перед сумерками в комнату доносилось весеннее оживление: детские крики, пронзительное воронье карканье, и где-то внизу во дворе слышался треск горящих поленьев или лежалого сушняка, но без дымного запаха и отблеска пламени. Треск от невидимого горения который вечер не утихал, он, наоборот, становился гуще и рождал некое неразгаданное чувство тоски и восторга.

Временами казалось, что в комнату и в самом деле откуда-то проникает запах костра и дыма. Михаил не выдерживал, шел открывать балконную дверь и смотрел вниз.

Ничто не пылало внизу, в сырой темноте, не горело ни возле дома, ни поодаль. Он понял: это были звуки воды. С крыш густо сыпалась капель, падала на землю с весенним напором, и этот звук создавал впечатление дружно горящего из сушняка костра, с таким же неподдельным и точным треском. И, не выгляни Михаил через балкон, вряд ли и узнал бы об этом.

С жемчужным весельем дробилась вода, лилась с накопленной силой, радостно сверкала, пролетая мимо балкона. От водяных этих звуков будоражилась кровь, путались мысли и невольно вздрагивалось от неясных, смутных желаний.

И среди запаха талого снега, среди нахлынувших впечатлений о прошлогоднем марте, среди творящегося весеннего обновления с ощутимой пронзительностью вдруг зазвонил телефон. В трубке молчали. Сердце часто забилось, хотелось выкрикнуть, выдохнуть в запотевшую в руках трубку: «Надя, ведь это же ты!..»

Но он ждал, когда отзовутся в трубке первыми. Трубку же положили. Могли звонить, конечно, и по ошибке, однако что-то подсказывало, нашептывало, что это была она: срабатывали те же позывные сигналы, возникшие в разгар их дружбы. От нетерпеливого ожидания они сработали и теперь.

Как хотелось увидеть ее сейчас с малышом на руках. Она ходит по комнате, под густой треск капели за окном… Поразмыслив, он решил: «Может, и к лучшему, что разговора не состоялось». От кого-то он слышал, что у кормящих матерей от волнения пропадает молоко. В этом случае виноватой была бы не она, а те сигналы, что подавали они друг другу. И по молчанию в телефоне он понял, что сила сигналов не иссякла и не ослабела, вопреки замужеству, она оставалась в их чувствах и памяти прежней.

…Не забыть ему и сухой осени — первой осени их знакомства. В судьбе и жизни его Надя встретилась первой, с кем было легко и раскованно и кто понимал его, как, может, не понимал иногда себя и он сам. Он помнил много стихов и романсов, отобранных и отсеянных неумолимым временем. Надя часто просила что-либо прочесть ей или напеть. И он пел, читал, а Надя впитывала то, что слышала, вбирала в себя, как росную влагу вбирает растение. Он делился с ней тем, чем жил сам.

— Мишутка, прочти еще… — просила она.

— «Молитву» хочешь?

— Нет, лучше стихи.

— «Молитвой» стихотворение называется.

— Тогда читай.

Он останавливался в тихом переулке или под деревом на бульваре и начинал читать: «Я, матерь божия, ныне с молитвою Пред твоим образом, ярким сиянием, Не о спасении, не перед битвою, Не с благодарностью иль покаянием, Не за свою молю душу пустынную, За душу странника в свете безродного; Но я вручить хочу деву невинную Теплой заступнице мира холодного. Окружи счастием душу достойную, Дай ей сопутников, полных внимания, Молодость светлую, старость покойную, Сердцу незлобному мир упования. Срок ли приблизится часу прощальному В утро ли шумное, в ночь ли безгласную — Ты восприять пошли к ложу печальному Лучшего ангела душу прекрасную».

С того времени, как у Мишки Минаева умерла мать, он думал о женитьбе. И все чаще казалось ему теперь, что Надя Колычева именно такая девушка, которая и нужна ему. Будь живой мать, пожалуй, порадовалась бы его выбору.

— У меня ведь жених есть, — заметила как-то Надя, словно угадала его сокровение. — В командировке он, в Африке, будет там два года.

Вначале и не поверилось, показалось розыгрышем обескураживающее ее признание. Женитьба на ней все же представлялась хоть и далеким, но вполне вероятным делом.

— Не обижайся, если расстроила. Ну, пожалуйста?

— Тебя, Надя, наверное, бог приметил.

— Выдумщик.

— Так говорят обычно о хороших и добрых.

— Хочешь, я поцелую тебя? — И, не дожидаясь ответа, вставала на цыпочки и целовала его.

Он вздрагивал от трепетной теплоты ее губ, обхватывал узкие худоватые плечи и притягивал к себе.

Позже действительно подтвердилось, что некий Витальчик, командированный за границу, и в самом деле ее жених. Но от этого он только крепче уверился, что замуж она все-таки выйдет за него, Мишку Минаева.

— Знаешь, — говорила она через несколько дней, когда он сделал ей предложение. — Знаешь, я бы, пожалуй, и пошла бы за тебя, да не уверена, что не уйду к Витальчику, когда вернется. Он ведь что говорил: «Если ты слово нарушишь, я потом все равно тебя уведу, где бы ни жила».

— Напиши, чтобы не обижался. Объясни, что так, мол, и так, встретила другого…

— Нельзя.

— Почему?

— Потому, что такое письмо убьет его. Представляешь, — повторяла она любимое свое словцо, — представляешь, написать за границу такое? Да он же с ума сойдет! Это жестокость.

В ответ он только вздыхал и выслушивал все до конца:

— Представь, с Витальчиком случилось бы что? Ведь я потом до конца дней себе не простила бы, да и какое счастье было бы у нас? Уж лучше так. Вернется он, и я все расскажу. Все как есть — пусть сам решает. Так будет честнее. Осталось немного.

О приезде Витальчика он больше не говорил. Разговор о нем в последний раз возник на квартире у Нади. За чаем, на который приехала и Полина Семеновна, мать Нади осторожно заметила:

— Хороший вы человек, Михаил. Но не обижайтесь на нас. Надя обещала Витальчику ждать, давала слово. Я, как мать, тоже обещала.

— Я понимаю… — всего и сказал он.

Полина Семеновна не вмешивалась. Она никого не осуждала и ни о чем не высказывалась в этой совсем необычной и одновременно же не новой житейской истории. Спокойно и рассудительно думала, что такие, как Михаил и Надя, нелегко сходятся, непросто расстаются и еще труднее забывают друг друга.

Она была единственной, кто догадывался, что Витальчик и сам в себе толком не разобрался еще и что привязанность к ее племяннице могла объясняться больше командировочной тоской по друзьям и знакомым, нежели чувствами. Отношения к Наде, как казалось, не требовали от Витальчика зрелой серьезности, душевной общности и родства. Рано привыкнув к родительскому покровительству, он и за рубеж был послан благодаря влиянию и опеке отца. Племянница виделась Полине Семеновне более рассудительной: именно такую жену и подбирали сыну родители Витальчика.

Многое понимала Полина Семеновна, не случайно оказавшаяся на чаепитии у своей младшей сестры. Она любила племянницу, желала счастья и повторяла часто: «Сердечко-то у нее доброе».

В тот же день она ничего не сказала ни Наде, ни ее матери.

* * *

После замужества Надя переехала в квартиру родителей Витальчика. С кооперативным жильем, на которое рассчитывал Витальчик, летая в Африку, почему-то не получалось. Надя жила вместе с его родителями. Изредка звонила она Михаилу и просила проводить после работы. Волосы ее теперь пахли дымом модных заграничных сигарет «Мальборо»: что-то, видно, не давало покоя Витальчику, курившему до того, что даже волосы жены пропахивали табаком.

Накануне Восьмого марта он улетал вновь. Поздравив Надю с праздником, Михаил предложил ей посидеть в кафе.

— Ой, как здорово! Я давно нигде не была. А куда пойдем? Может, в «Садко»?

В стилизованном под старину кафе на Пушкинской улице они просидели недолго. Было шумно и будоражно, с какой-то нарочитой ленцой двигались меж столиков официанты.

— Что-то голова болит, — призналась она. — Закажи кофе.

Надя сделала глоток и отставила:

— Гадость!

— Может, лучше ко мне поедем? — предложил он, глядя на ее утомленное лицо. — Отдохнешь там.

— Свекровь обидится за позднее возвращение. А впрочем, у меня же сегодня праздничный вечер! — спохватилась она. — Поехали!

Жил он в Измайлове, в однокомнатной квартире: полки с книгами, цветной телевизор, письменный стол и небольшой бар со светильником определяли его простой холостяцкий быт.

— Как спокойно здесь, — заметила она, устраиваясь на диване и вздохом выдавая нелегкость своего замужества. — Знаешь, чего я больше всего хочу? — спросила она, как только он заварил чай.

— Ну?

— Хочу, чтобы ты сказку прочел в честь праздника.

— У меня же подарок есть!

— Пусть сказка будет вместо подарка.

Сказки были ее исцелением.

Он уменьшил в телевизоре звук, открыл книгу.

— «Жил старик со старухой, — начал Михаил, проникаясь волшебством и мудростью, — Вот старуха на старика всегда бранится, что ни день, то помелом, то рогачом отваляет его; старику от старухи житья нет. И пошел он в поле, взял с собою тенеты и поставил их. И поймал он журавля, и говорит ему: «Будь мне сыном!»

Текст звучал с тем особым настроем, когда невольно отходит и забывается тягостное и неотвязное. И успокаивается, обволакивает тишиной и покоем сердце.

— «Я тебя отнесу своей старухе, — продолжал он, — авось она не будет теперь на меня ворчать». Журавль ему отвечает: «Батюшка! Пойдем со мной в дом». Вот он и пошел к нему в дом. Пришли…»

Он оторвался от чтения и увидел ее отрешенно спящей. С темными ресницами и бровями, с полыхавшим на щеках румянцем она напоминала сказочную Аленушку, прилегшую после хождения по лесу и сидения на камушке у воды. Отложив книгу, он залюбовался ею в полумраке комнаты.

Поздним вечером она медленно и нехотя засобиралась. С леденящей душу тоской смотрел он на нее, с сожалением и отчаянием отвозил домой.

Однажды из будки возле работы она позвонила ему. Говорила, что со дня на день приедет Витальчик, а она не знает, как быть теперь и что делать…

— Только ты и можешь помочь…

— Чем?

— Найди срочно врача. Кажется, я беременна! И чтоб никто-никто не узнал…

— Перебирайся ко мне! — решительно предложил он, опаленный изнутри мыслью, что у них будет ребенок и она наконец станет его женой.

— Тогда я определенно погибла. Пожалей меня!

И он заколебался, пообещав подумать. А думая и взвешивая, заполучил от знакомых и необходимый адрес. Но говорить об этом Наде медлил. Он знал ее характер и ждал, что она сама примет решение. И почти не ошибся: звонки с мольбой вскоре отпали с такой же внезапностью, как и возникли.

Загадочное, удивительное вдруг наступило затишье в их отношениях. Не зная, как понимать это молчание, он позвонил сам.

— Знаешь, я передумала: будь что будет.

А спустя немного еще, когда он вновь уговаривал переехать к нему, вдруг сказала, что ничего не подтвердилось, ничего, оказалось, и не было.

С тех пор они больше не виделись, после того марта ни разу не встретились. Она не звонила ему, и он не тревожил, зная о возвращении ее мужа. Но летом, перед отъездом в отпуск, не утерпел и по телефону спросил, не случилось ли что.

— Позванивай, если хочешь, сам. Я больше не буду… — И, ссылаясь на занятость, повесила трубку.

Не понял он тогда этих слов: простая ли в них была доброта или нечто большее, называемое вечной женской загадочностью. Так и уехал со странной обеспокоенностью.

В отпуске он позвонил ей. Пронзительно-синие были дни, подобной синевы никогда и не помнилось, и потому хотелось поведать о ней — вдруг да надумает приехать.

С этого-то звонка из далекого Крыма он не знал уже больше покоя, с этого-то звонка он ни на минуту не выпускал из памяти минувший март, и все, что было отныне с этим месяцем связано.

— Надя? — с удивлением переспросили его. — Она же в декретном отпуске!

— Извините, не знал.

Новость ошеломила, сбила с отпускного настроя. Перемешала тревогу с радостью. Тревога была за исход, радость же, что и у нее тоже будет, как и у многих, маленькое, крохотное чудо, которое она выстрадала с никому не известной тайной.

* * *

Под треск весенней капели ощутил он свою неустроенность, усиленную загадочными телефонными звонками и за ними следовавшим непонятным молчанием. И после каждого из звонков, поддаваясь иллюзии, сильнее воображал трогающие лицо детские ладошки…

Кому надо было звонить и молчать, узнавать: дома ли и что у него на душе?

Мишка Минаев замирал с колотящимся сердцем и с волнением, удвоенным и утроенным, напрягаясь, ждал — не взорвется ли нечаянно на другом конце провода детский крик, выдавший бы тайну молчаливых звонков. Но тайна все так же оставалась тайной. И чьи-то губы всякий раз, казалось, шептали в трубку: «Он — твой, он — твой…»

И тогда вечерами, мартовскими весенними вечерами одолевало беспокойство и непривычное опасение, которое объяснял он для себя одной лишь причиной: не пропали, не исчезли бы однажды молчаливые эти звонки, как брошенный конец веревки утопающему с проплывающей мимо лодки.

Но и другой, кто звонил ему, не мог не бояться этих вечерних предвидений тоже — вдруг да прозвучит в трубке чужой женский голос!

Двух этих мгновений они сильнее всего боялись под звуки падающей и текущей воды.

Предыдущая главаГлава 7 из 24Следующая глава