Я вышел из кабинета и не оглянулся. Это было моим правилом: если решение принято — не оглядывайся, не ищи взглядом подтверждение тому, что ты делаешь правильно. Дверь за спиной закрылась с тихим, едва слышным щелчком, замок мягко фиксировал тишину внутри, и я услышал, как сработала система блокировки — короткий, уверенный звук, который я слышал тысячи раз, но в это утро он прозвучал иначе. Окончательно. Бесповоротно.
Я стоял в коридоре жилого сектора, и воздух, пахнущий хвойным экстрактом и озоном, казался мне особенно плотным, почти осязаемым. Световые панели под потолком уже переключились в утренний режим — мягкий, тёплый спектр, имитирующий солнце над плато Укок, — и их свечение ложилось на пол ровными прямоугольниками. Я смотрел на них и думал о том, что через несколько часов эти панели погаснут, коридор опустеет, и кто-то другой будет ходить по этому полу, не зная, что здесь когда-то жил человек, который улетел к звёздам.
Я пошёл по коридору, и каждый шаг отдавался во мне тихой, почти безболезненной грустью. Я знал здесь каждый поворот, каждую дверь, каждую трещину в стене, которую техники заделывали годами, но которая всё равно появлялась снова — тонкая, извилистая, как напоминание о том, что даже самые совершенные материалы когда-нибудь устают. Я проходил мимо скамьи у стены, где иногда сидел с журнальником в руках, разбирая отчёты; мимо окна, из которого открывался вид на внутренний двор с карликовыми соснами и альпийскими травами; мимо двери столовой, откуда по утрам доносился запах свежего хлеба. Всё это оставалось здесь, на Земле, и я уносил с собой только память о том, как это было.
В главном холле Центра уже собрались те, кто оставался. Они стояли небольшой группой у выхода на посадочную платформу — человек десять, не больше. Я узнал их всех: молодой лаборант из астробиологического отдела, который всегда здоровался со мной первым; пожилая женщина из хозяйственной службы, которая каждое утро приносила в столовую свежий хлеб и никогда не жаловалась на усталость; начальник смены, с которым мы вместе решали технические проблемы в прошлом году, когда вышла из строя система климат-контроля в одном из лабораторных отсеков, и мы сидели до двух часов ночи, перебирая схемы и проклиная неисправные датчики. Они не махали руками и не кричали «прощай». Они просто стояли и смотрели, и в их глазах было то, что трудно передать словами: уважение, понимание, немного печали — той особенной печали, которая бывает только у провожающих, когда они знают, что не увидят тебя больше никогда.
Я прошёл мимо них, останавливаясь только на мгновение, чтобы коротко кивнуть каждому. Слова были излишни. Что можно сказать человеку, который остаётся на Земле, когда ты улетаешь на тысячу четыреста световых лет? Только то, что ты его помнишь, что он был частью твоей жизни, и что эта часть останется с тобой даже в самой далёкой пустоте.
Ирина Павловна стояла чуть поодаль, у самого выхода. Она была в своём медицинском комбинезоне цвета морской волны, и старомодный стетоскоп на тонком шнурке висел на её шее так же привычно, как всегда. Она не улыбалась — она вообще редко улыбалась, — но когда я подошёл ближе, я увидел в её серых глазах что-то, чего не видел раньше: нежность. Сухую, сдержанную, почти невидимую, но она была там, и я почувствовал, как у меня сжалось горло.
— Связки зажили, — сказала она негромко, глядя мне прямо в глаза. — Я проверила перед отлётом. В гибернации будут держаться. Не подведите.
— Постараюсь, Ирина Павловна, — ответил я, и голос мой прозвучал ровнее, чем я ожидал.
Она кивнула, и на мгновение мне показалось, что она хочет сказать что-то ещё. Но она промолчала. Вместо этого она протянула мне руку — коротко, сухо, по-врачебному, — и я сжал её пальцы в ответ. Ладонь у неё была тёплой и сухой, с той особенной силой, которая бывает у людей, привыкших держать в руках жизнь и не бояться этого.
— Счастливого пути, Андрей Леонидович, — сказала она, отпуская мою руку. — Возвращайтесь. Мы будем ждать.
Я ничего не ответил. Я просто кивнул и повернулся к трапу челнока.
На посадочной платформе нас ждал челнок. Небольшой, стремительный, с зеркальной обшивкой, отражающей утреннее небо, — в нём уже угадывались те же стремительные обводы, что и у межзвёздного корабля, который ждал нас на орбите. Он стоял на магнитных опорах, чуть покачиваясь, готовый к взлёту. Из открытого люка доносился негромкий, ровный гул систем жизнеобеспечения — тот самый звук, который я слышал на тренировках, но который теперь, в это утро, звучал иначе. Настоящий.
Я поднялся по трапу.
Внутри, у самого входа, я впервые увидел его.
Он сидел в кресле у иллюминатора, уже пристёгнутый, и смотрел на горы, уходящие вдаль. Когда я вошёл, он повернул голову, и я заметил его лицо — красивое, спокойное, с резкими, но не грубыми чертами. Глаза были чёрными, глубокими, почти без отражения, как две неподвижные воды, в которых не видно дна. Волосы — тоже чёрные, коротко стриженные, с лёгкой сединой на висках, которая не старила, а придавала лицу особую, спокойную зрелость. Он был из тех людей, о ком говорят: «его трудно вывести из себя», и я понял это сразу, без слов, по тому, как он сидел — неподвижно, ровно, без лишних движений, как будто вся его жизнь была приготовлением к этому моменту.
— Николай Воронов, — представился он коротко и протянул мне руку. Ладонь была тёплой, сухой, с крепким, уверенным рукопожатием, какое бывает у людей, которые много лет держали в руках штурвал и не боялись ответственности. — Специалист по экзоатмосферной навигации и аварийным системам. Бывший военный лётчик Союза. Теперь — учёный.
Голос у него был низким, ровным, без лишних интонаций, и в этом голосе слышалась та же спокойная уверенность, что и во всём его облике. Он говорил коротко, точно, как человек, привыкший к тому, что в воздухе каждое слово должно быть весомым.
— Андрей Лацис, — ответил я, пожимая его руку. — Глава экспедиции. Рад познакомиться.
Он кивнул, и в его чёрных глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение, но он ничего не сказал. Просто снова повернулся к иллюминатору, и я сел в соседнее кресло, пристёгиваясь.
Вокруг нас, в таких же креслах, сидели остальные. Тигран — справа, с закрытыми глазами и лёгкой улыбкой на губах, как будто он уже спал и видел хороший сон. Михаил — слева, сжимающий подлокотники так крепко, что побелели костяшки, но лицо его было спокойным, только глаза выдавали напряжение. Пётр Ильич — напротив, с неизменным спокойствием рассматривающий что-то в своём журнальнике, как будто он не улетал с Земли, а просто переезжал в соседний кабинет. Королёв — в кресле пилота, сухой и собранный, уже проверивший все системы и теперь просто ждавший команды. Остальные члены экипажа — те, с кем я ещё не успел познакомиться близко, — тоже молчали, каждый переживая этот момент по-своему.
Я искоса взглянул на Воронова. Он сидел неподвижно, почти не дыша, и смотрел в иллюминатор, где горы Алтая медленно уходили вниз, становясь меньше, спокойнее, превращаясь из отдельных вершин в зелёные складки, а потом — в узор на карте. В его облике была та особая, выверенная годами собранность, которая бывает у людей, привыкших к опасности и научившихся не показывать страха. Я подумал, что такой человек может быть полезен в долгом пути. Наверное, именно поэтому его и взяли в экспедицию — не только как учёного, но и как того, кто умеет сохранять спокойствие там, где другие паникуют.
Челнок оторвался от платформы мягко, почти незаметно. Только лёгкое изменение давления в ушах да едва заметная вибрация, прошедшая по полу, подсказали мне, что мы уже не на Земле, — вернее, уже не на той части Земли, которая касается твёрдой поверхности. Я сидел в кресле, пристёгнутый ремнями, и смотрел в небольшой иллюминатор, где горы Алтая медленно уходили вниз, становясь меньше, спокойнее, превращаясь из отдельных вершин в зелёные складки, а потом — в узор на карте. За ними, за горами, оставался Центр, оставалась Ирина Павловна, оставались люди, которые провожали нас и которые будут ждать, когда мы вернёмся — или когда мы не вернёмся, и тогда они просто будут помнить.
Я смотрел на уходящие горы и думал о том, что этот вид я запомню навсегда. На всю жизнь, какой бы длинной она ни была. На всю вечность, которую мы собирались пересечь.
Через час Алтай исчез. Вместо гор под нами расстилалась бесконечная тайга — зелёное море, прорезанное извилистыми серебряными нитями рек. Я смотрел на неё и думал о том, сколько поколений людей жило на этой земле, сколько историй, счастья и горя она вместила, — и что теперь всё это остаётся там, внизу, а мы уходим в небо, чтобы никогда не вернуться. Не потому, что не сможем, а потому, что когда мы вернёмся, это уже будет другая земля, другие люди, другая жизнь.
Через два часа тайга сменилась облаками — белыми, плотными, как вата, — а ещё через час — синевой океана. Челнок набирал высоту, и Земля за иллюминатором становилась всё меньше, всё круглее, всё более голубой. Я смотрел на неё и думал о том, что когда-то, очень давно, люди тоже смотрели на эту голубизну, но только с поверхности, снизу вверх, и не могли даже представить себе, что когда-нибудь они увидят её сверху, как светящийся шар в чёрной пустоте.
Мы стали их мечтой.
Корабль ждал нас на орбите. Я видел его на схемах, на голограммах, на тренировочных симуляциях — но живой, настоящий, он выглядел иначе. Огромный, серебристый, с длинными радиаторами по бокам и тёмными иллюминаторами, напоминающими глаза, — он висел в пустоте, медленно вращаясь вокруг своей оси, и его масштаб казался почти неуместным в этой пустоте, как будто человеку было тесно на одной планете и он решил построить новую.
Стыковка прошла гладко. Челнок мягко коснулся стыковочного узла, и я услышал, как сработали механизмы фиксации — глухой, уверенный металлический звук, от которого в груди стало тепло и спокойно. Двери раздвинулись, и мы вошли внутрь.
Корабль пах металлом, озоном и тонким запахом синтетических материалов. Внутри было просторно и светло, с мягким белым светом, льющимся отовсюду и ниоткуда. Коридоры расходились в разные стороны, ведущие к отсекам, каютам, лабораториям. Мне выделили небольшую каюту — просторную по корабельным меркам, с иллюминатором, откидной койкой и столом, встроенным в стену. Я положил на стол свой журнальник, сел на край койки и долго смотрел в иллюминатор, за которым медленно проплывала Земля.
Она была уже не просто голубой. Она была живой, дышащей, покрытой белыми завитками облаков и тёмными пятнами океанов. Я видел её такой, как видели космонавты прошлого, — целой, единой, без границ, без людей, без войны, без голода. Только планета. Только дом.
Где-то в глубине корабля я слышал шаги — Королёв проверял системы, Тигран осваивался в лабораторном отсеке, Михаил навещал свой биологический модуль. Воронов, наверное, уже был в рубке, проверял навигационные параметры. Я слышал их шаги, их голоса, их дыхание, и мне было спокойно от того, что мы все здесь, вместе, на этом корабле, который нёс нас в неизвестность.
Через несколько часов должны были начать стартовый отсчёт. Я откинулся на койку, закрыл глаза и позволил себе просто дышать.
Стартовый отсчёт начался в 14:00 по бортовому времени.
Я сидел в кресле в рубке, пристёгнутый ремнями, и смотрел на панель управления, где загорались и гасли огни. Рядом, в соседнем кресле, сидел Воронов — спокойный, собранный, с руками, лежащими на подлокотниках, готовый в любой момент взять управление на себя. Королёв был у основного пульта, его голос отсчитывал секунды — ровно, без эмоций, как диктор на калибровке.
— Двадцать... девятнадцать... восемнадцать...
Я слышал, как дышит экипаж. Кто-то сжимал подлокотники, кто-то закрыл глаза, кто-то, как Тигран, улыбался — широко, открыто, как будто он уже видел свою лабораторию на новой планете. Я сам чувствовал, как сердце бьётся ровно и сильно, — не от страха, а от осознания того, что всё, что было до этого момента, было лишь подготовкой к этому.
— Десять... девять... восемь...
В иллюминаторе зажглось что-то яркое, ослепительное. Двигатели включились.
— Пять... четыре... три...
Корабль дрогнул. Я почувствовал, как перегрузка начала вдавливать меня в кресло, как воздух в лёгких стал тяжелее, как мир вокруг сжался до одной точки — до цифр на панели и до света за стеклом.
— Два... один... зажигание.
Корабль рванулся вперёд.
Я не видел, как Земля исчезла. Я только чувствовал, как она уходит, как связь с ней становится тоньше, как всё, что было родным, остаётся там, за спиной. Перегрузка нарастала, и я закрыл глаза, позволяя телу принять её, позволить себе раствориться в этом ощущении — в чувстве того, что мы уходим, что мы отрываемся от дома, что мы летим в пустоту, которую сами выбрали.
Через минуту перегрузка ослабла. Я открыл глаза.
Земля была уже не голубым шаром. Она была точкой. Маленькой, тёплой, далёкой точкой, которая медленно таяла в черноте космоса.
Я смотрел на неё и молчал.
Рядом, в соседнем кресле, Воронов тоже смотрел в иллюминатор. Его лицо было спокойным, почти бесстрастным, но я заметил, как его пальцы чуть сжались на подлокотнике — едва заметное движение, которое мог заметить только тот, кто знает, как трудно бывает прощаться. Потом он разжал пальцы и медленно выдохнул.
— Красивая, — сказал он тихо, почти беззвучно, и я понял, что он говорит не о Земле. Он говорит о том, что мы оставляем её позади. О том, что у нас нет пути назад.
— Да, — ответил я. — Красивая.
Мы сидели молча, глядя на удаляющуюся Землю, и я думал о том, что через несколько часов мы войдём в гибернацию, и это будет наш последний взгляд на дом.