Мы вышли из медицинского отсека в тишину переходной галереи. Дверь за спиной сомкнулась, отсекая озон и негромкий голос Мироновой, и несколько шагов мы прошли молча — каждый, вероятно, всё ещё ощущал на себе невидимый, чуть зудящий след сканирующей арки, как ощущают запах грозы, даже когда гроза уже миновала. Я уже собирался свернуть к лифтам жилого крыла, чтобы подняться в кабинет и засесть за отчёты, и даже успел машинально коснуться запястья — коммуникатор молчал, — когда Тигран вдруг остановился и придержал меня за рукав, легонько, двумя пальцами, но с той настойчивостью, которая не терпит отказа.
— Андрей Леонидович, — он посмотрел на меня с особой, внимательной задумчивостью, какая бывает у человека, только что принявшего решение и теперь ожидающего, что его спросят: «что такое?» — Я вот подумал сейчас. Вы сказали — к себе, отчёты разбирать. И я сказал — к себе, в лабораторию. И мы, значит, разойдёмся по своим углам, как два сыча. А зачем? Пойдёмте ко мне. Вместе и отчёты ваши посмотрим, и на бактерии мои поглядим. У меня там новая порция данных с десятого полигона как раз подоспела, ночью ещё пришла. И чайник есть. И сушёный инжир из дома прислали — тот, знаете, вяленый, в сахарной пудре, который к чаю идёт так, что за уши не оттащишь. — Он выдержал паузу и добавил, чуть понизив голос, словно сообщая нечто особенно важное: — И потом, я давно хотел вам показать, как они затаиваются. Это надо видеть своими глазами. В отчёте такого не прочтёшь, хоть трижды его вызубри.
Я усмехнулся. Отказывать Тиграну, когда он вот так — с распахнутыми глазами, с инжиром и чайником, да ещё и с обещанием научного зрелища — зовёт к себе, было невозможно. Да и перспектива провести час не над колонками цифр в одиночестве, а в обществе человека, который даже о цианобактериях говорит как о старых знакомых, вдруг показалась куда более привлекательной, чем самый образцовый порядок в отчётных файлах.
— Убедил. Идём.
Мы двинулись по коридору в сторону восточного крыла, где располагались биологические лаборатории. Переход здесь был широким, с высоким потолком и сплошным остеклением вдоль одной стены, выходящей на внутренний двор Центра — небольшой, но тщательно возделанный сад с карликовыми соснами, альпийскими травами и крошечным прудом, над которым сейчас поднимался пар от утренней прохлады, тонкий и прозрачный, как дыхание на морозе. Солнце уже поднялось достаточно, чтобы залить галерею светом, и тени от оконных переплётов лежали на полу ровной геометрической решёткой, чуть скошенной к востоку.
Мы не прошли и половины пути, когда из-за поворота, со стороны лифтового холла, показалась фигура — коренастая, широкая в плечах, одетая в тёмно-зелёный лабораторный китель поверх простого серого свитера. Человек двигался неторопливо, чуть вразвалку, и в самой его походке, в этом размеренном, чуть косолапом шаге чувствовалась та спокойная уверенность, которая бывает у людей, привыкших иметь дело с крупными, сильными и не всегда предсказуемыми существами.
— Миша! — окликнул я, и лицо моё, кажется, расплылось в улыбке помимо воли — так всегда бывало при встрече со старым другом, с которым десяток лет назад делил и аудиторную скамью, и общежитскую кухню, и первые, ещё студенческие, мечты о звёздах.
Михаил Дубровин. Мой старый товарищ по Новосибирскому Университету Биосферных Наук, а ныне — ведущий экзозоолог Центра «Горизонт» и один из немногих людей на планете, которые всерьёз занимались моделированием высших форм животной жизни в условиях экзопланет. Если Тигран копался в бактериях и цианобактериях, если его вселенная простиралась вширь под линзами микроскопов, то Михаил работал на другом конце биологического спектра — он конструировал и испытывал генетически адаптированных млекопитающих, способных выживать в чужих атмосферах, при иной гравитации и радиационном фоне. Его подопытные — карликовые козы, приспособленные к условиям Марса, лабораторные грызуны с модифицированным метаболизмом, способные усваивать местные аналоги белков, — населяли целый виварий в подземном уровне Центра. И, надо сказать, в обращении со всем этим зверинцем Михаил проявлял ту особую смесь твёрдости и нежности, которая свойственна людям, с детства выросшим среди животных и понимающим их без слов.
Внешность его была под стать профессии — или, вернее, профессия сама вылепила его облик за долгие годы. Невысокий, но крепко сбитый, с широкими ладонями и мощной, чуть наклонённой вперёд шеей — казалось, что сама природа создавала его по образу лесного зверя, который привык к физической работе и долгим переходам по пересечённой местности. Лицо круглое, открытое, с румяными щеками и коротким, чуть вздёрнутым носом, на котором, если приглядеться, можно было заметить россыпь едва различимых веснушек — наследие сибирского детства. Глаза — небольшие, карие, с лукавыми искорками, которые делали его похожим на медведя из доброй сказки: вроде бы и опасен, а всё равно тянет угостить мёдом и выслушать неторопливую историю. Русые волосы, с лёгкой рыжинкой, выгоравшей на солнце до пшеничного отлива, он стриг коротко, но отпустил аккуратную бороду, которая добавляла ему солидности и совершенно не старила. Усы у него были чуть длиннее, чем требовала мода, и когда он улыбался, они смешно топорщились, придавая лицу совершенно обезоруживающее выражение.
— Андрей! — он шагнул навстречу, и мы обменялись коротким, но крепким рукопожатием. Ладонь у Михаила была сухой, горячей и твёрдой, как хорошо выделанная кожа, — рука человека, который не привык к перчаткам и привык к делу. — А я как раз к вам. Ну, не прямо сейчас — сейчас меня Миронова ждёт. Правда, я, кажется, чуть задерживаюсь: она велела в семь пятнадцать быть, но, видно, с вами провозилась дольше обычного. Ничего, Ирина Павловна — женщина строгая, но отходчивая. — Он бросил короткий взгляд на часы, встроенные в браслет, и улыбнулся уголком рта. — Но после осмотра думал к тебе заглянуть. Узнать, как дела перед стартом. А вы, я гляжу, уже не один?
— Знакомься, — я чуть посторонился, впуская в разговор Тиграна. — Тигран Аветисян, наш главный специалист по цианобактериям и прочей микроскопической жизни, которая, возможно, окажется единственной компанией на Kepler-452b.
— Очень приятно, — Михаил протянул руку и Тиграну. — Тигран Арменович, я о вас слышал. Вы же с десятого полигона споры изучаете? Говорят, уникальные образцы. Мне наш завхоз рассказывал: привезли пробу, а она при облучении повела себя так, будто у неё разум имеется.
— Слышали уже? — Тигран просиял и с готовностью пожал протянутую ладонь, и в его глазах снова зажглись те самые янтарные искры, что появлялись всякий раз, когда речь заходила о его работе. — Да, уникальные. Затаиваются при радиации, как медведи в берлоге: замедляют метаболизм до почти нулевого уровня, и снаружи кажется, что они погибли, а внутри — жизнь, тихая, но упрямая. Но вы, Михаил... простите, как по батюшке?
— Да просто Миша, — махнул рукой Дубровин, и усы его смешно дрогнули. — У нас в виварии чины не в ходу, там главное — чтобы козы не бодались и чтобы мыши не сбегали из клеток. А если будешь каждого «Михаилом Петровичем» величать, пока выговоришь — они уже разбегутся.
— Тогда Миша, — Тигран улыбнулся широко и открыто. — А вы, значит, этими самыми козами и занимаетесь? Для Марса?
— Не только козами. И не только для Марса, — Михаил бросил ещё один, уже более спокойный взгляд в сторону двери медотсека, словно прикидывая, сколько минут у него осталось. — Сейчас у меня проект по моделированию пищевых цепей для Kepler-452b. Если там есть местная жизнь, нужно понимать, сможем ли мы её употреблять в пищу или хотя бы использовать как биомассу. Или, наоборот, не опасно ли наше присутствие для местной фауны — вдруг мы для них окажемся чем-то вроде инвазивного вида? Работаем с модифицированными линиями лабораторных грызунов — тестируем, как их метаболизм реагирует на синтезированные аналоги чужеродных белков. Но это долгая история, на целый вечер разговора. Расскажу при встрече.
— Заходите к нам в лабораторию, — пригласил Тигран, и в его голосе прозвучала та простодушная, лишённая всякой формальности теплота, которая располагала к себе мгновенно. — Мы с Андреем Леонидовичем как раз туда направляемся. Отчёты разбирать и на споры смотреть. И у меня инжир есть — настоящий, из дома, вяленый, в сахарной пудре. И чай с чабрецом. И, может быть, даже сушёная хурма завалялась, если мыши Дубровина до неё не добрались.
— Инжир — это аргумент, — Михаил одобрительно кивнул, и в его карих глазах мелькнуло что-то очень довольное, почти детское. — А хурма — аргумент вдвойне. Договорились. Как Миронова меня отпустит, сразу к вам. Если, конечно, она меня не забракует для гибернации. А то может — вдруг найдут в крови слишком много гранатового сока или, скажем, подозрительную любовь к сладкому. С неё станется: она однажды одного геолога заставила три раза кровь пересдавать, потому что он накануне объелся черники и анализы сбоили.
— О, вы тоже гранатовый сок любите? — Тигран всплеснул руками, едва не расплескав остатки своего травяного настоя. — Тогда вам точно к нам! Это судьба. Я как раз вчера на медосмотре доказывал Ирине Павловне, что гранатовый сок — это не гастрономическая слабость, а культурная норма. Она, правда, не впечатлилась.
— Она никогда не впечатляется, — хмыкнул Михаил. — Но своё дело знает. Ладно, — он кивнул нам обоим и двинулся к дверям медицинского отсека, и его тяжёлые ботинки загудели по светящейся навигационной разметке. Уже на ходу обернулся и добавил: — Андрей, ты это... не пропадай до отлёта. Надо бы хоть раз ещё посидеть, как раньше, по-студенчески. Вспомнить, кто мы и откуда. Успеем?
— Успеем, — пообещал я, и обещание это прозвучало твёрже, чем я ожидал от самого себя. — Заходи вечером, как освободишься. Я у себя. Если не застанешь — ищи у Тиграна в лаборатории, там, судя по всему, теперь будет наш неофициальный штаб.
— Добро, — бросил Михаил через плечо, и дверь медотсека сомкнулась за ним, отрезав от нас его коренастую фигуру и оставив только ощущение крепкого рукопожатия.
Мы с Тиграном продолжили путь. Галерея постепенно сужалась, переходя в коридор биологического крыла, и воздух здесь менялся с каждым шагом — он делался гуще, влажнее, наполнялся запахами, которых не встретишь ни в жилом секторе, ни в инженерных отсеках. Пахло прелой листвой, влажной землёй, лёгким звериным мускусом и ещё чем-то неуловимым — может быть, самим процессом жизни, который шёл здесь круглосуточно, не замирая ни на минуту. Где-то впереди мягко гудели климатические системы оранжерейного блока, и этот гул, низкий и ритмичный, напоминал дыхание огромного спящего существа.
— Хороший человек, — произнёс Тигран задумчиво, когда мы отошли на достаточное расстояние. — Сразу чувствуется — с животными работает. У него взгляд добрый, без подвоха. И руки тёплые. Знаете, есть такие люди: с ними даже молчать приятно. Он из таких, я сразу понял. Вы давно знакомы?
— С университета. Вместе общежитие делили, вместе курсовые писали, вместе экзамены заваливали и пересдавали. Он тогда ещё с мышами возился, мечтал на Марс попасть. Ну, попал — сначала на Марс, теперь вот с нами к звёздам летит. Говорит, что на Kepler-452b обязательно заведёт себе какого-нибудь местного зверька, если таковые там обнаружатся.
— Интересно у нас экипаж подбирается, — Тигран покосился на меня с улыбкой, и в его голосе прозвучала та тёплая, чуть удивлённая интонация, какая бывает у человека, только начинающего осознавать, с кем ему предстоит делить долгий путь. — Инженер, который стихи в уме не пишет, но думает как поэт. Биолог, похожий на медведя. Астробиолог с инжиром. И ещё врач с характером, которая всех нас держит в кулаке и при этом умудряется оставаться доброй. Дальше, наверное, ещё интереснее будет.
— Дальше — пилот, планетолог и геолог, — напомнил я, и про себя отметил, что Тигран, сам того не зная, только что дал точнейшие характеристики каждому, кого уже встретил. — С ними ты ещё не знаком близко. Но успеешь. Времени до старта хватит.
— Познакомимся, — Тигран толкнул дверь лаборатории и сделал приглашающий жест, чуть шутливый, но полный искреннего радушия. — Заходите, Андрей Леонидович. Сейчас будем пить чай, жевать инжир и смотреть, как спят мои подопытные.
Тигран коснулся сенсора, дверь ушла в стену, и я перешагнул порог, с любопытством оглядываясь.
Комната Тиграна Аветисяна была одновременно и похожа, и совершенно не похожа на мою. Те же пропорции, та же высота потолка, то же «живое» окно во всю стену, сейчас приоткрытое и впускавшее мягкий утренний свет, уже растерявший утреннюю резкость и ставший золотистым, почти медовым. Но дальше начиналась уже совсем другая история — история человека, который не просто жил в Центре «Горизонт», а свил здесь гнездо, полное памяти, тепла и науки.
Стены были оклеены тёплыми бордовыми обоями с едва заметным, чуть выпуклым узором — стилизованным гранатовым деревом, чьи ветви переплетались в сдержанный, ритмичный орнамент, и если долго смотреть на них, начинало казаться, что они слегка колышутся от тока воздуха из климатической системы. У стены стоял массивный сервант из тёмного ореха, с резными дверцами и бронзовыми ручками в виде виноградных листьев — каждая, видно, была отлита вручную и хранила на себе следы многих касаний. За стеклом поблёскивал кофейный сервиз тонкого фарфора с ручной росписью — Арарат в лучах утреннего солнца, и гора на чашках и блюдцах повторялась в разных оттенках синего, от бледно-голубого у подножия до густо-кобальтового у вершины. Рядом, чуть не вписываясь в общий ретро-стиль, тихо гудел холодильник «Эверест» — громоздкий, с округлыми формами и хромированной ручкой, модель ещё двадцатых годов, модернизированная, как потом пояснил Тигран, магнитокалорическим модулем вместо компрессора, отчего работал он почти бесшумно. Над сервантом, заняв почти всю стену, висели портреты в деревянных рамках: строгая женщина с тёмными глазами и серебряными прядями в волосах — бабушка, догадался я сразу, по тому, как Тигран задержал на ней взгляд; крепкий мужчина в альпинистской куртке на фоне заснеженных вершин — отец; и совсем молоденькая девушка, смеющаяся в объектив, с веткой цветущего миндаля в руках — мать Тиграна в юности, ещё до его рождения, когда весь мир был молод и полон обещаний.
Но всё остальное пространство комнаты принадлежало не быту, а науке.
У противоположной стены, аккуратно вписанная в нишу, которую Тигран, судя по всему, спроектировал сам при заселении, располагалась его домашняя лаборатория. Это не было похоже на казённую аппаратную медицинского отсека — скорее, на мастерскую алхимика, влюблённого в своё дело. Длинный стол, накрытый матовым антистатическим покрытием, был уставлен приборами, которые он ласково называл по именам, словно домашних питомцев.
Центральное место занимал микроскоп-спектрограф «Арагац-М» — разработка ереванского Института Оптической Электроники. Внешне он напоминал старый бинокулярный микроскоп из университетских лабораторий двадцатого века — с бронзовыми ручками фокусировки и наклонным тубусом, — но это впечатление было обманчивым. Внутри корпуса, отделанного деревом — Тигран сам выточил накладки из ореха, под цвет серванта, — скрывалась оптика на основе метаматериалов с разрешением до единиц нанометров, а встроенный спектрограф позволял снимать рамановские спектры прямо с живой клетки, не убивая её и не нарушая её внутреннего равновесия. Рядом стоял термостат «Витязь» — прозрачный куб из кварцевого стекла, внутри которого, на тончайшей гелевой подложке, покоились десятки чашек Петри. Температура, влажность, состав атмосферы, уровень ультрафиолета — всё регулировалось с точностью до десятых долей, имитируя условия экзопланет, которые Тигран моделировал с той одержимостью, с какой художник подбирает оттенки для фона.
Возле термостата выстроились в ряд колбы и биореакторы — миниатюрные, размером с ладонь, с питательными средами разных оттенков: от густо-зелёного, как ряска на пруду, до бледно-голубого, почти прозрачного, как утренний лёд. Над каждым биореактором горел крошечный индикатор — зелёный или жёлтый, — безмолвно сигнализируя о состоянии культуры. Слева примостился анализатор газового состава «Воздух-4» со щупальцами тонких трубок, уходивших куда-то вглубь термостата; справа — центрифуга «Юла», чей ротор сейчас был неподвижен, но, как я знал по опыту, мог раскручиваться до шестидесяти тысяч оборотов в минуту, разделяя клеточные фракции с ювелирной точностью.
И над всем этим, на стене, за стеклянными дверцами старого навесного шкафчика — потёртого, с облупившейся по краям краской, — хранились книги. Настоящие, бумажные, с пожелтевшими от времени страницами: «Определитель цианобактерий» в твёрдой обложке, «Основы астробиологии» с закладками-стикерами, «Экология микроорганизмов» Костичева, потрёпанный томик Вернадского «Биосфера и ноосфера» и, что меня особенно тронуло, сборник армянских сказок в яркой обложке, на которой золотой дракон обвивал гранатовое дерево.
— Располагайтесь, — Тигран кивнул на венский стул с гнутой спинкой у края стола, а сам прошёл к термостату и прильнул к окуляру «Арагаца», и вся его фигура, ещё минуту назад расслабленная и домашняя, обрела ту особую сосредоточенность, какая бывает у человека, заглядывающего в невидимый мир. — Я только проверю, как там мои красавицы.
— Красавицы? — я сел, и стул подо мной отозвался лёгким скрипом — тем самым, что бывает только у старой, хорошо сделанной мебели, — и с интересом наблюдал за его манипуляциями.
— Цианобактерии рода Chroococcidiopsis, модифицированные, — не оборачиваясь, пояснил он, и его пальцы тем временем легли на ручку фокусировки с привычной, почти ласковой точностью. — Те самые, с десятого полигона. Я вам вчера говорил. Не смотрите, что они микроскопические — каждая из них, знаете, как маленькая крепость. Оболочка у них из трёх слоёв: внешний — полисахаридный матрикс, который впитывает радиацию, как губка воду; средний — слой белков-антиоксидантов, которые нейтрализуют свободные радикалы быстрее, чем те успевают повредить ДНК; и внутренний — мембрана, защищённая трегалозой, той самой, которую мы в гибернационные растворы добавляем. Когда они попадают в жёсткие условия — радиация, засуха, холод — они не погибают, а затаиваются. Сворачивают метаболизм в точку. Почти как мы с вами через несколько дней.
Он оторвался от окуляра и посмотрел на меня с тихой гордостью — той, что не требует признания, а просто светится изнутри.
— Я их сейчас на специальной среде держу, с добавлением изотопа углерода-13. По тому, как они его усваивают даже в полу-анабиозе, я могу рассчитать скорость их метаболизма. И знаете, что обидно? Они справляются с радиацией раз в десять лучше, чем наши лучшие криопротекторы. Если я разгадаю их секрет — тот самый механизм, который они включают при повреждении ДНК, — мы сможем поднять шансы пробуждения после гибернации. Может, не до ста процентов, но до девяноста девяти — я почти уверен.
Он прошёл к чайнику — тоже не казённому, а своему, пузатому, керамическому, с нагревательным элементом на графеновой плёнке, — и, пока вода закипала, издавая тихое, убаюкивающее шипение, достал из холодильника «Эверест» блюдце с сушёным инжиром в сахарной пудре и баночку абрикосового варенья, на которой чьей-то заботливой рукой была выведена этикетка: «Հունիս, 2127» — «Июнь, 2127».
— Вы пейте чай, Андрей Леонидович, — сказал он, пододвигая ко мне кружку с армянским орнаментом по ободку — тонким, золотисто-коричневым, — и загляните в термостат. Это, знаете, завораживает. Даже лучше, чем отчёты.
Я взял кружку — она была тёплой и грела ладони ровно той температурой, какая бывает у вещей, хранящих человеческое тепло, — и подошёл к термостату. За прозрачным кварцевым стеклом, в зеленоватой среде, покоились крошечные колонии: невидимые невооружённым глазом по отдельности, но в массе своей образовывавшие бледно-зелёные, почти изумрудные пятнышки, похожие на мох. Они действительно спали — не мёртвым сном, а тем особым, замедленным, бережным сном, в котором угадывалось дыхание, пусть и почти неуловимое. И в этом сне было что-то такое, отчего мои собственные тревоги о предстоящей гибернации вдруг отступили, стали меньше и понятнее.
Если эти крошечные существа способны пережить радиацию и холод, затаившись и доверившись своей природе, — то, может, и мы справимся. Может, и мы — всего лишь часть той же самой биосферы, которая научилась выживать в самых немыслимых условиях. Просто мы добавили к этому ещё и разум, и волю, и вот эту вот тёплую кружку с чаем в руках.
Тигран, заметив мой долгий взгляд, улыбнулся — не широко, как обычно, а как-то по-особенному мягко, уголками губ, — и тихо, почти про себя, добавил:
— Они маленькие, но они — учителя. Я серьёзно. Когда мы вернёмся, я хочу назвать один из выделенных белков именем моей бабушки. Она тоже была учителем. Только детей, а не бактерий.
Я промолчал, но про себя подумал, что в этом — вся суть того мира, который мы строим: мира, где бактерии и люди, прошлое и будущее, наука и сказка переплетаются так же естественно, как гранатовые ветви на бордовых обоях. И это, наверное, и есть настоящее чудо — не громкое, не пафосное, а тихое, как дыхание цианобактерий в кварцевом кубе.
Я сел за стол рядом с Тиграном, развернул журнальник, и мы оба погрузились в работу — каждый в свою, но разделённую на двоих той особой тишиной, которая не давит, не требует заполнения словами, а, напротив, согревает, как согревает ладони кружка с горячим чаем в прохладное утро.
Тигран склонился над окуляром «Арагаца», изредка касаясь сенсоров настройки, и его пальцы двигались легко, почти музыкально — было видно, что с прибором он на «ты» и что каждая манипуляция отточена до автоматизма, до той бессознательной точности, какая приходит только после сотен часов работы. Время от времени он отрывался от окуляра, делал глоток чая из своей кружки с армянским орнаментом — той самой, что поблёскивала золотистым ободком, — и что-то негромко помечал голосом в лабораторный журнал, а система послушно конспектировала его слова на голографическом экране, разворачивая их в строки, графики и примечания.
Я же разбирал отчёты — те самые, что накопились за последние дни перед стартом и терпеливо ждали моего внимания: техническая документация по системам жизнеобеспечения, сводки с варп-ускорителей, протоколы испытаний гибернационных камер. Цифры и графики плыли перед глазами, сменяя друг друга, но думалось почему-то легче, чем обычно, — может, дело было в инжире, который Тигран придвинул мне поближе, и я время от времени машинально отправлял в рот один сладкий, обсыпанный пудрой кружок; может — в бордовых обоях с гранатовым узором; а может — просто в том, что рядом сидел живой человек, который тоже работал и тоже молчал, и в самом этом молчании не было ни капли одиночества.
— Андрей Леонидович, — вдруг нарушил тишину Тигран, не отрываясь от окуляра и чуть поведя плечом, словно разминая затёкшую шею, — будьте добры, передайте мне пипетку, вон ту, с красным колпачком. Она у вас под локтем притаилась.
Я опустил взгляд: действительно, маленькая стеклянная пипетка с рубиновым колпачком лежала у самого края моего журнальника, почти касаясь его гибкого корпуса, и я, погружённый в цифры, совершенно её не замечал.
— Держи, — я протянул ему пипетку, и он принял её, не глядя, одними пальцами, как принимают хорошо знакомый инструмент. — А ты мне плесни ещё чаю, если не трудно. Что-то я свою кружку уже осушил.
— Какой же тут труд, дорогой? — он оторвался от микроскопа, взял пузатый чайник, и над столом поплыл тонкий пар, пахнущий чабрецом и ещё чем-то, кажется, мятой. Тигран аккуратно, не пролив ни капли, наполнил мою кружку до половины и замер с чайником в руке. — Только вы ту булку доедайте, она к вечеру засохнет. Я ещё одну открыл, с корицей, — он кивнул на блюдце, где действительно лежала свежая, чуть присыпанная сахаром булка. — Берите, не стесняйтесь. Чай без булки — это не чай, а одно недоразумение.
— Спасибо, — я отломил кусок булки, и запах корицы смешался с запахом чабреца, рождая странное, уютное сочетание.
Он вернулся к своим спорам, а я — к сводкам. Несколько минут мы работали молча, и только лёгкое гудение термостата «Витязь» да редкие щелчки сенсоров под пальцами Тиграна сопровождали наше сосредоточенное безмолвие. Потом он снова заговорил, не оборачиваясь, и голос его прозвучал тихо, почти задумчиво:
— Вы знаете, Андрей Леонидович, я иногда думаю: странно устроен человек. Летим к звёздам, через варп, через гибернацию, а сидим тут — пипетки, чай, инжир... И ведь это и есть жизнь. Не только там, где подвиг, а вот здесь, где пипетка с красным колпачком и булка с корицей.
— Подвиг без этого — просто рывок в пустоту, — отозвался я, не поднимая глаз от журнальника, но чувствуя, как его слова отозвались где-то внутри, в том самом месте, которое ещё вчера болело на Балконе тревогой о предстоящем. — А мы не в пустоту летим. Мы дом везём. Ты со своим инжиром, я со своей кружкой, Миша с козами, Пётр Ильич с базальтом... Каждый — свой кусок. Вместе — целое.
Тигран хмыкнул и, кажется, улыбнулся — я не видел его лица, но по тому, как дрогнули его плечи, понял, что улыбка была.
— Тогда дайте мне ещё один кусочек вашего дома, Андрей Леонидович, — сказал он и кивнул на голограмму, развернувшуюся над «Арагацем» мерцающим веером. — Посмотрите вот сюда. Видите пик на спектре? Вот тут, на длине волны тысяча шестьсот обратных сантиметров. Это амид I, альфа-спираль. Белок, который сохраняет структуру даже при десятикратном превышении радиационного фона. Я его условно назвал «арагацин», в честь горы. Как вам?
— Красиво, — я отложил журнальник и приблизился к голограмме, вглядываясь в пик, вычерченный светящейся линией. — Звучит по-армянски и по-научному одновременно. Только смотри, чтобы Миронова не приревновала: у неё свои белки для криопротектора, у тебя свои.
— А мы объединим, — он бросил на меня быстрый, лукавый взгляд, и янтарные искры в его глазах вспыхнули ярче. — В конце концов, мы же все в одной лодке. Или, вернее, в одном корабле. И потом, Ирина Павловна — она мудрая. Она поймёт. Лишь бы связки вам долечила до старта, а то я без вас отчёты разбирать не сяду. Мне одному скучно.
— Сядешь, — усмехнулся я, возвращаясь к столу. — У тебя бактерии есть. Они, вон, слушают и, кажется, даже не перебивают.
— Бактерии — хорошие слушатели, — согласился Тигран и, помедлив, добавил чуть тише: — Но им не скажешь: «передай пипетку». А с вами, Андрей Леонидович, мне спокойнее. Даже когда вы молчите.
Я отложил журнальник окончательно, взял кружку и сделал долгий, неторопливый глоток. Чай был именно той температуры, которую я любил, — горячий, но не обжигающий, и вкус чабреца, смешанный с послевкусием инжира, оставался на языке долго, не торопясь уходить. За окном, над плато, солнце уже поднялось достаточно высоко, и снега на вершинах блестели так ослепительно, что пришлось чуть прищуриться, впуская в себя этот свет — чистый, резкий, алтайский. Где-то в коридоре мягко прошелестела дверь, и я услышал знакомые, чуть грузные шаги — наверное, Михаил закончил медосмотр и теперь шёл к нам.
— Сейчас Миша подойдёт, — сказал я вслух, не оборачиваясь к Тиграну. — Ты ему про арагацин расскажешь. Он оценит.
— Обязательно. Он поймёт, — Тигран поправил фокусировку на «Арагаце» и покосился на дверь. — Он же с козами работает — значит, добрый. И терпеливый. С козами по-другому нельзя.
Я улыбнулся, и мы снова замолчали. Но это было то молчание, которое не нуждается в оправданиях и не тяготится собой, — молчание двух людей, которым хорошо вместе работать и вместе пить чай, глядя, как за окном разгорается утро. Тишина, наполненная тихим гудением термостата «Витязь», дыханием спящих бактерий и светом алтайского солнца, льющегося сквозь «живое» окно, — и всё это вместе было домом, который мы везли с собой, даже ещё не покинув Земли.