Вновь наступила весна. Суровое северное поморье, долго спавшее под снегом, проснулось под теплыми лучами весеннего солнца и зазеленело молодой зеленью. Зазеленел и Соловецкий остров, и Кемской и Сумской посады, и Анзерский скиток… Только не ждут уже к себе молодые кемлянки и сумские молодухи дружков милых, молодых стрельчиков, а молодая Вавилкина попадейка своего милого друга, Иванушку-воеводушку: с весной отплыли московские стрельцы с своим воеводушкой на страну далече… Тихо в монастыре и около.
Зазеленел с весной и Архангельской славной город, о котором так долго скучала Оленушка: и в Архангельском, и вокруг него, как говорила Неупокоиха, «разтвяли твяты лазоревые и пошли духи малиновые».
Особенно цветут садики вокруг торговой площади в городе Архангельске. Да и вся площадь, особенно у заборов, зеленеет молодою травкою.
Утро. Весеннее солнце, только что выкатившись из-за восточного взгорья, окрашивает золотисто-пурпуровым цветом церкви и крыши домов и протягивает длинные тени поперек всей площади. У торговых рядов и около казенных весов и мер да у кабацкого кружала стоят возы с припасами съехавшихся в город из окрестностей поселян. Привязанные у возов и у хрептугов лошади, пережевывая сено и овес, то и дело ржут, не видя своих хозяев. А хозяева, мужики и бабы, а равно рядские сидельцы и посадские люда, все это кучится к середине площади, где высится огромный деревянный «покой», два столба с перекладиною. С перекладины спускается длинная, круто плетенная веревка, с петлею на конце. Тень от виселицы и от веревки идет по головам собравшейся толпы, теряясь где-то за заборами и в зелени садиков.
Все смотрят на виселицу, перекидываясь односложными словами и междометиями. Иногда из нестройного гула ясно вырежется и замрет среди лошадиного ржания фраза удивления.
— Ишь ты, какой покой-от съерихонили, и-и-ах! — острят тут же толкающиеся земские ярыжки.
— Уж и точно покой… покой он по-по какой-он ко-ко, покой, с загогулиной, э-эх н-ну!..
Под виселицей ходит варнак с рваными ноздрями, в красной касандрийской рубахе с засученными рукавами и исподлобья вскидывает своими немигающими глазами на толпу. Это палач.
Два стрельца, приставив ружья к виселичному столбу, расположились под виселицей, и один у другого ищет в голове.
Вдруг где-то за площадью глухо застучал барабан. Толпа колыхнулась. По лицам у всех пробежали не то тени, не то лучистые искры. Головы поднялись и беспокойно задвигались на плечах. Барабан не умолкал, все более и более приближаясь.
Из-за людских голов показалась дуга и лошадиная морда. Из-за лошади по временам высовывались два затылка обнаженных человеческих голов. Скоро показались и спины их.
При приближении барабана толпа раздвинулась, и открылось необычайное шествие.
Впереди взвод стрельцов, с барабанщиком в голове взвода. Барабан выбивал глухую, беспорядочную дробь, а барабанщик, лениво колотя палочками по туго натянутой шкуре, шибко делал выверты локтями. Стрельцы шли сердито, как бы стыдясь своего дела, а понурый Чертоус беззвучно шевелил губами.
За стрельцами жирный, красномордый попина, в черной рясе и с крестом в отекших от жиру руках. Видно было, что торчавшая впереди виселица поглощала все его внимание.
За попом поджарый подьячий, в потертом кафтане и с таким же потертым лицом. За ухом лебединое, в виде лопаты, перо, а у пояса медная с ушками чернильница.
За ним стрелец вел за поводок пегую клячу, на которой, спиной к виселице и конской гриве и лицом к хвосту, сидел высокий старик с седою, сбившеюся на затылок косою. В руках он держал горящую восковую свечу.
Далее следовала телега, тоже ведомая стрельцом, державшим за повод лошадь, впряженную в эту телегу. В телеге, лицом назад, покачивались при движении телеги и терлись одна о другую плечами две человеческие фигуры. В руках их тоже горели зажженные свечи.
За первой телегой — другая. В ней тоже два седока задом и оба со свечами.
За телегами другой взвод стрельцов.
У самых виселиц шествие остановилось. Стрельцы сняли с пегой клячи необычайного седока с седою косою. Старое, темное и осунувшееся лицо оборотилось к толпе и, видимо, усталыми глазами из-под седых, нависших бровей глянуло на виселицу… На лице показалась грустная улыбка… Это был архимандрит Никанор.
Толпа замерла. Слышалось только усиленное дыхание да изредка подавленный вздох.
Сняли с первой телеги двух седоков, у которых к ногам прикованы были дубовые колодки. У одного, высокого, плечистого, хотя, видимо, изможденного колодника красная голова так и отливала на солнце золотом, а запавшие глаза искрились, как у кошки в темноте. Другой, худой и косматый, с сумою через плечо, казалось, любовался виселицею и всем, что он видел… Добрые глаза светились детскою радостью… Это были огненный чернец Терентьюшко, ученик Аввакума, и Спиря юродивый.
Сошли и со второй телеги, гремя цепями как спутанные лошади, сотники Исачко и Самко.
Все осужденные встали в ряд. У каждого в руках горело по свечке. Все молчали, только Исачко косился на виселицу, над которой в глубокой лазури утреннего неба кружились голуби, и судорожно улыбнулся: вероятно, ему вспомнился любимец его, турман в штанцах, застреленный воеводою Мещериновым Ивашкою и теперь покоящийся в земле, на далеком острове…
К осужденным подошел поджарый подьячий, вынул из-за пазухи кафтана бумагу, развернул ее, снял шапку и, крикнув пискливо-скрипучим голосом к толпе «шапки долой!», стал гнусить что-то…
Все слушали как будто рассеянно, словно бы то, что читали, совсем до них не касалось… Никанор же, который стоял первым, слушая читаемое, задумчиво качал головой, между тем как посиневшие губы его беззвучно шептали: «И се мимо иде, и се не бе… и камо иду, не вем… дние его яко цвет сельний — и тако отцветут… да-да, отцвели… отцветут и падут…»
Чтение кончилось… Он взглянул на свечку, вздохнул и сам задул ее… Потом положил свечку к себе за пазуху, бормоча: «Тамо зажгу ее… долог путь тамо, ох долог!» — и сам подошел к виселице.
Палач, казалось, не смел приблизиться к нему и глядел вопросительно на подьячего.
— Верши! — хрипло проговорил последний.
Палач протянул руку к петле. Никанор отклонил его руку.
— Сам на себя сумею венец-то надеть! — И поклонился на все четыре стороны. — Сам надену…
И надел: вложил шею в петлю, отведя в сторону волосы и освободив из-под веревки бороду, как делал он это обыкновенно, облачаясь в ризы перед литургиею… Он поднял глаза к небу…
— Господи! В руце твои…
— Верши! — прохрипел подьячий.
Тот стремительно дернул за другой конец веревки. Веревка запищала в немазаном блоке… Тело старого архимандрита поднялось от земли… ноги подогнулись, руки конвульсивно поднялись к шее. Палач встряхнул веревкой, еще, еще, и сам как бы повис на ней…
— Ооох! — послышался стон в толпе.
— Глядите, православные, как люди на небо возносятся! Гляньте-ко! — раздался вдруг чей-то голос, так что все вздрогнули.
Это крикнул юродивый, указывая на колыхавшееся в воздухе бездыханное тело старого архимандрита;
— Господи! За что ж это? Ооох!
— За крест истовый, за веру… Нну! Времечко…
Многие испуганно крестились, и странно! Все крестились именно тем истовым крестом, за который вот тут же, сейчас, умер человек, которого и в купели крестили этим же крестом, и сам он крестился им более семидесяти лет…
Подьячий подошел к качавшемуся телу и робко потрогал его за ноги.
— Отошел, кажись, — тихо сказал он палачу, — спусти.
Палач, красный от натуги, опустил веревку. Мертвое тело мешком повалилось на землю… седые волосы разметались…
— Ох, смертушка! Оо! — Это из толпы.
Палач распустил петлю, вынул из нее голову мертвого и оттащил труп в сторону, к виселичному столбу.
Под виселицу подошел юродивый. Он обвел толпу своими кроткими глазами, и вдруг лицо его озарилось глубокою радостью…
— Оленушка! Дитятко!
Действительно, у края толпы, прижавшись к матери, вся бледная и дрожащая, стояла Оленушка, с распухшими от слез глазами. Рядом с ней, также бледная и испуганная, опираясь на руку плотного рыжего мужчины в немецком платье, стояла и знакомая нам аглицкая немка, Амалея Личардовна Прострелова, и тут же, сердито поглядывая на поджарого подьячего, виднелся галанский немец, богатый Карлоус Карлоусович из Амбурха. Из-за Оленушки робко выглядывал в своей черненькой скуфейке юный Иренеюшко, а на него косился исподлобья стоявший тут же краснощекий малый в щегольской синей канаусовой рубахе, с четырехугольным прорезом густейших русых волос на низком лбу; это был Боря, у которого на сердце… да не до Борькиного сердца теперь!..
— Ох, мама! Матушка! Оох! — стонала Оленушка, припадая к плечу матери.
Юродивый, запустив левую руку в свою суму — он не расставался с нею и в архангельской земляной тюрьме, где заключены были осужденные, — вынул оттуда череп и поцеловал его. Потом стал кланяться на все четыре стороны.
— Простите, православные, в чем согрубил вам!
— Бог простит, родимый, Бог простит! — загудела толпа.
— Прощай, Оленушка! Прощай, девынька!
И юродивый издали перекрестил ее, а потом снова поцеловал череп, говоря: «А теперь ты, моя Оленушка, здравствуй: я к тебе пришел…»
И положив череп в суму и не задувая свечи, сам вложил свою косматую голову в петлю.
— Возноси на небо! — скомандовал он палачу. — Я со свечой иду ко Господу. Теплись, моя свечечка!
И опять палач-варнак дернул за веревку и даже присел на корточки…
Взлетел Спиря на небо… поджал ноги… опустил их… из окоченелых пальцев не выпала горевшая свечка, но припала к груди… задымилась рубаха… вспыхнула… поломя охватило бороду… перекинулось на косматую голову… затеплился, как свечечка воскояровая, весь Спиря…
Раздались вопли по всей площади…
— «О, Владычица!» — «Господи спаси!» — «Свят-свят… О! Изверги!».
Оленушка упала как сноп… Боря вскрикнул и припал к ней.
— О, барбарей! Доннерветтер! Пфай-оо! — неистово бормотал Карлоус Карлоусович.
У Амалеи Личардовны по бледным щекам текли слезы.
Труп с обугленной головой вынули из петли и положили рядом с Никанором…
Под виселицу молча подошел огненный чернец и, подняв кверху правую руку с отрубленными пальцами, громко сказал: «Мотрите, православные! За истовый крест отсекли у меня персты… Слава тебе, Господи!.. Топерь секите мою голову, стрельцы!» — обратился он к стрельцам, стоявшим у виселичных столбов.
Стрельцы смущенно потупились… «Господь с тобой, Тургонушко, — бормотал Чертоус, — мы туточка ни при чем… наше дело рабье…»
— Верши! — проскрипел подьячий к палачу.
И огненный чернец качался в воздухе… Рыжая голова, освещаемая солнцем, казалось, испускала лучи…
Седой Чертоус, бледный, с дрожащими губами, ударил ружьем оземь, так что приклад разлетелся надвое, и мрачно подошел к подьячему.
— Вешай и меня… и я хочу венец получить, — так же мрачно сказал он.
Подьячий с испугом попятился назад… «Что ты! Что ты! Бог с тобой!» — бормотал он.
— Вешай, это твое дело!..
К виселице подошел Исачко и стал надевать на себя освободившуюся от третьего трупа петлю. Поправляя ее у себя на шее, он поднял голову… Опять над виселицей кружатся голуби… а вон и белый турман… у Исачки дрогнули углы губ и заискрились косые, добрые глаза… Прошлое с этим голубем встало перед ним… Он махнул рукой палачу…
Палач натужился, потянул; ноги Исачки отделились от земли; он закинул голову, встряхнулся и — «ох», — крикнули в толпе, Исачко упал…
— Сорвался! Ох, страсти! — прошептал кто-то.
Исачко поднялся с земли с обрывком на шее, красный, с налитыми кровью глазами…
— О, шанде-Барбарей! — обратился Карлоус Карлоусович к соседу в немецком платье. — Вот срам! К нам, за море, отправляют лучшие веревки и пеньку, а казне оставляют брак, гниль… О Московия!
Исачко, шатаясь, подошел к подьячему, который что-то горячо говорил палачу. «Да вить это ты, государь, отпустил веревку-ту, казенна», — оправдывался варнак.
— Вот тебе за веревку, казнокрад! Ина же! Ешь.
И полновесная пощечина Исачкиной широкой и мозолистой ладони глухо звякнула по сухим скулам подьячего… Подьячий как стоял, так и свалился снопом на трупы повешенных.
— И мы хотим венцов! Вешайте и нас! — послышался ропот в толпе, и толпа хлынула к виселице. — Хотим помереть за веру, за крест! Берите всех нас! И мы с ними заодно! Казните нас! Секите головы!..
Площадь превратилась в бушующее море…
На другой день, утром, из Архангельска, по холмогорской дороге, вышли два странника, один старый, другой молоденький, оба с сумками и дорожными посохами.
— Так-ту, Иренеюшко, — говорил старик, — коли на Руси дышать нечем стало, так и Бог с ней… И птица от зимы на теплые воды летит, так-ту и мы с тобой.