Тридцатое августа я запомнила навсегда.
В клубе отмечали Гришин день рождения. Раньше я не была там при свете дня. Ночь не сдала позиций: она смотрела на нас из всех трещин на облупившихся стенах, она не уходила из клуба. Сцену превратили в стол, застелив газетами и разложив на ней колбасу и помидоры. Впервые в жизни я выпила портвейну и исполнилась нетрезвой решимости. А Юсуф был вовсе пьян. Танцевали кружком, закатное солнце, заставляя круг двигаться, слепило всех по очереди. Юсуф вышел из клуба, я испугалась, что он уходит, и, выждав несколько конспиративных минут с отчаянно бьющимся сердцем, бросилась за ним. Мы столкнулись в дверях, Юсуф молча обнял меня и отвел обратно, что вызвало прилив гордости. Мы снова танцевали в кругу, и, когда Юсуф протяжно спросил, когда же будет медленный танец, я уже знала, что он пригласит меня. Мы обнялись сразу и пошатывались в середине зала. Влага моих рук оставляла пятна на рубашке Юсуфа, и я старалась ладонями прикрывать потемневшие места на его спине. Юсуф танцевал с закрытыми глазами, он почти спал. Наступал мне на ноги, горячо касался щекой моей щеки, дышал мне в нос винным жаром и несколько раз невнятно спросил: «Все нормально?», не замечая ответа. Танец кончился, и я за руку потащила Юсуфа из клуба, куда-нибудь, в синьку сумерек. «Куда пойдем?» «Пойдем, проводишь». Он взял меня под руку, уперся локтем в мое ребро. Опьянение дало ему сонливую нежность, рядом со мной шел невыспавшийся ребенок, румяный, припухлый и прекрасный. Он мямлил: «Вот Данков – хороший город, я б там жил и не пил бы… Вот и ты уезжаешь… Я футбол люблю, а здесь играть негде, я в Таджикистане полузащитником был, в юношеской сборной… Я твой телефон наизусть помню, хочешь, расскажу? Буду в Москве – позвоню… Когда ты уезжаешь? Ах да…» Этот сонный монолог продолжался и у калитки. Юсуф дал мне руку, видимо, прощаясь, я притянула его к себе, и Юсуф поцеловал меня в щеку, я – его, царапнула губы первая щетина. Расчувствовавшись, Юсуф принялся клясться, что приедет в Москву обязательно и непременно до меня дозвонится, обещал прийти завтра провожать на поезд. Я поцеловала его в губы, он ответил. Бархатная черная родинка на его лице приблизилась, словно перешла с одного места на другое, и я смотрела в нее, как в зрачок третьего глаза – остальные два слегка двигались за сомкнутыми веками. Покалывали кожу ресницы. «Проводить тебя до двери?» «Да». Мы целовались в совсем уже темном холодном коридоре, топча какую-то обувь. «Подожди, сейчас я позову тебя в комнату». Проскользнула. Все спят – я определила это по часам, они смеют тикать так громко, только когда дом спит, – в деревне ложатся рано. В дальней комнате я скинула с кровати покрывало, дохнувшее пыльной прохладой, и вернулась за Юсуфом. «Проходи». Тишина. «Ты здесь?» В коридоре не было даже мух, только мрак.
Утром дядя сказал мне, посмеиваясь: «Надю-уш, жених-то у нас в калидоре ночевал. Я уж на рассвете вышел, не спалось, да споткнулся об него, чуть ухо не отдавил. Вскочил и домой побёг. Такие страсти, а ты уезжаешь».
И мы не виделись четыре года.
А тогда в поезде я плакала от счастья, глядя с верхней полки на мельтешение желто-зеленой ленты за окном. Моя Родина разматывалась бесконечным клубком, как в сказке. В ребрах сладко болело, я думала: «Теперь можно и умереть. Если больше ничего не будет в жизни, то не страшно – это уже было. И хоть бы уже ничего и не было – этого хватит».