Волков приехал на юг так же, как ездил всюду, где хотел увидеть цену своими глазами, — без огласки, зашторенным вагоном до ближней живой станции, дальше машиной по разбитой дороге, которую война и распутица превратили в направление. Власик ехал сам не свой: фронт отсюда ушёл далеко на запад ещё летом, но тыл этот был из тех, что хуже иной передовой, — разорённый, полупустой, с недобитыми по балкам и лесополосам, с дорогами, где машина глохла в грязи посреди степи на виду у кого угодно. Он всю дорогу поминал, что Верховному сюда незачем, а Волков всю дорогу молчал, потому что ездить туда, куда незачем, и было его давней, неисправимой привычкой. Ему и вправду незачем было ехать. Всё, что доложат у ствола, доложили бы и в Москве, бумагой, короче и теплее. Но он давно заметил за собой, что решает вернее, когда постоит сам над тем, о чём решает, — будь то раненые на Пироговке, мёртвый куб на Урале или вот эта затопленная шахта, о которой в сводке стояла одна строка, а строку он не любил принимать на веру, не поглядев, что за ней.
Рудник встретил его тем, чем встречает всякое место, откуда только что ушла война: не развалинами даже, а обглоданностью. Столбы без проводов. Копёр, взорванный и упавший внутрь, лёг поперёк устья ствола ржавой грудой. Барак с одной живой половиной. Снег, серый от угольной пыли и нетоптаный — некому топтать. И тишина, неправильная для рудника, который должен гудеть, а стоял немой, как остановившееся сердце.
У ствола его ждал местный начальник, суетливый и напуганный приездом, которого Волков сразу отодвинул глазами в сторону. Рядом, чуть поодаль, держались люди Власика — не жались к Верховному, но и не выпускали из кольца ни его, ни чёрное устье, ни немногих работных, что были при руднике. А у самой закраины стоял тот, ради кого стоило смотреть, — немолодой, костистый, в замасленной телогрейке поверх ватника, с лицом человека, который тут не встречает, а работает. Этого Волков рассмотрел.
— Вы кто? — спросил он, минуя начальника.
— Костромин. Инженер. Откачник. Меня прислали поднимать эту шахту, товарищ Сталин.
Он назвал себя ровно, без той оторопи, что напала на местного, — не оттого что не понял, кто перед ним, а оттого что понял, но был из породы, у которой работа заслоняет и страх, и почтение: спросили — отвечает, а кто спросил, разберётся потом.
— Поднимать, — повторил Волков. — Ну так покажите, что поднимать. Не рассказывайте — покажите.
Костромин посмотрел на него — коротко, оценивающе, как смотрит мастер, прикидывая, поймёт ли начальник, если показать по-настоящему, или ему нужно, чтоб покивали и отпустили, — и, видно, решил, что этот поймёт. Он подвёл Волкова к самому устью, к бетонной закраине, у которой громоздился упавший копёр, и показал вниз, в узкую чёрную щель, оставшуюся между обломками.
— Слушайте, товарищ Сталин.
И крикнул в ствол — коротко, резко, одно слово. Волков ждал эха, гулкого, как в колодце глубиной в дом. Эха не было. Был короткий, глухой, сытый звук — голос ушёл вниз, ударился обо что-то близко и вернулся мокрым, придушенным.
— Вода, — сказал Костромин. — Слышите, как близко бьёт? Ствол — за двести метров. Воды в нём — сто шестьдесят. Немец утопил её почти доверху. Стой мы тут с вами до весны и черпай вёдрами — не вычерпаем и на локоть. — Он говорил без надрыва, ровно, как говорят о болезни, которую поздно скрывать. — Тут не вёдра нужны. Тут насосы, большие, и ток, чтоб их крутить. А ни того, ни другого нет.
Волков стоял у самого края и смотрел вниз, в чёрную щель, откуда тянуло холодом и стоячей водяной затхлостью. Он ничего не видел там — темнота да близкий мокрый блеск на глубине, где кончался свет и начиналась вода. Но он смотрел долго, дольше, чем нужно, чтобы просто взглянуть, потому что за этой чёрной водой он видел то, чего не видел стоявший рядом Костромин.
Он видел цепь.
Эта вода стояла между ним и весной. Не прямо — обходом, через вещество, которое лежало тут, внизу, под чёрной толщей в полтораста с лишним метров, в затопленных горизонтах, и которого стране не хватало острее хлеба. Марганец. Волков не был металлургом, но пехотинцем был, и знал руками, не из книг: марганец — это сталь, а сталь эта — та, что идёт на броню и на стволы. Без него сталь хрупка, колется, не держит удара. Он вспомнил, как в той, прежней жизни его самого хранила и подводила эта сталь: то держала осколок, то трескалась не вовремя. Сталь — это танки. Танки — это армия, которая сейчас стояла далеко на западе, на Буге, зарывшись в землю на зиму, и весной должна была снова идти вперёд, на умного немца, который не лез в котлы и уходил прежде, чем сомкнётся кольцо. Чтобы весной наконец додавить такого, превратить вечное вытеснение в разгром, армии понадобятся не просто танки, а танки с бронёй, которая держит. А это — марганец. А марганец — вот он, под чёрной водой, которую немец, уходя, спустил в стволы грамотно, со знанием дела, как спускает тот, кто сам горный инженер.
Вся линия сошлась у Волкова в голове, пока он смотрел в ствол, — от этой стоячей воды до весенней атаки, которой ещё нет, до брони, которой ещё нет. И злее всего было то, что в этой цепи он, помнивший будущее, почти ничего не мог из этой памяти достать. Память не торговала насосами и не тянула проводов. Тут не было развилки, которую пройдёшь умнее прежнего, — была голая нехватка, мало насосов и мало тока, и лечилась она не прозрением, а тем же, чем он лечил нехватку моторов у Незваля: властью, вложенной в одну точку.
И всё же одно память подсказала, не бог весть что, но и не пустяк. Он знал, оттуда, из непрожитого ещё времени, что затопленные рудники этого края поднимут, и поднимут не одними насосами, которых всегда будет мало. Что воду из глубоких стволов, куда не дотянуться помпой, гнали сжатым воздухом: загоняли трубу, давали в неё воздух, и столб воды шёл вверх сам, вытолкнутый снизу. Способ был старый, приисковый, полузабытый, и здесь, на марганце, о нём сейчас не думали — думали о насосах, которых нет. А воздух был. Компрессор найти легче, чем полтораста погружных помп, и питать его можно от чего угодно, хоть от паровика, не дожидаясь, пока протянут высокую линию. Это не отменяло ни насосов, ни тока, ни месяцев в ледяной воде. Но это был обход — способ тронуть воду раньше, чем придёт большая сила, а в деле, где счёт шёл на месяцы, обход в несколько недель стоил многого.
Он не стал говорить этого вслух Костромину — не так, не сразу, чтобы не выглядеть барином, учащим мастера ремеслу. Он сделает иначе: пришлёт человека. Был на Урале горный инженер, из эвакуированных, до войны как раз и водивший эти южные рудники, — и Волков, порывшись в памяти, вытащил его не по фамилии даже, а по делу: тот в двадцатых поднимал затопленные шахты воздухом, писал об этом, и его подняли на смех, а зря. Вернуть его сюда, к его же рудникам, свести с Костроминым — и способ придёт сам, не приказом сверху, а от инженера к инженеру, как и должно приходить верное. Это Волков умел лучше всего: не изобрести за мастера, а поставить верного человека в верную точку и уйти.
— Что вам нужно, — сказал он, не отрывая глаз от воды, — чтобы эта вода тронулась вниз? Не вообще. По счёту. Сколько насосов и какой силы, и сколько тока.
Костромин ответил сразу — видно, считал это уже сто раз, ночами, при коптилке.
— Насосов — с запасом вдесятеро против того, что кажется, товарищ Сталин. Тут приток большой, Днепр близко, паводковый край. Мало перекрыть воду — надо перекрыть и ещё сверху взять, на убыль. Насосы такие на всём юге по пальцам: свои утопили в сорок первом, немец добил в сорок третьем. И ток. Станцию сожгли, подстанцию сожгли. Ближняя живая линия — вёрст за сорок. Тянуть её сюда — работа не меньше самой откачки. — Он помолчал и добавил то, что говорит всякий, кто уперся в физическую стену: — Воду без силы не возьмёшь ничем — ни рвением, ни числом, ни приказом. Дайте силу — назову сроки вдвое короче. Не дадите — хоть расстреляйте, вода будет стоять.
Волков едва не усмехнулся — узнал породу. Так говорил Незваль про моторы. Так говорит каждый, кто уперся не в свою нерадивость, а в физическую стену: не проси у меня старания там, где нужна мощность; рвением воду из ствола не поднять. И это было честно, и это можно было решить, потому что решать нехватку железа и киловаттов — это и было то, ради чего он стоял тут в мороз, а не грел руки в Москве.
Он наконец отвернулся от ствола и посмотрел на Костромина прямо.
— Будет вам сила. Насосы свезут — с других строек, с других шахт, отовсюду, где они есть; кого-то этим обидят, чья-то работа встанет, но свезут, это я беру на себя. Ток — протянут линию, мощность снимут с второстепенного, кто-то посидит без света ради вашей воды. И человека вам пришлю — горного, с Урала, из здешних, довоенных. Приглядитесь к тому, что он предложит, даже если покажется стариной. Считайте, что всё оно уже едет. Ваше дело — чтобы, когда придёт, было готово принять: люди, монтаж, копёр расчищен. Не ждите бумаги — бумага догонит. Начинайте так, будто насосы уже на подходе. Они на подходе.
Костромин посмотрел на него — не с благодарностью ещё, а с той настороженной проверкой, с какой мастер встречает лёгкое начальственное обещание, зная им цену. И, видно, что-то в лице Волкова его убедило, потому что он не стал ни кланяться, ни рассыпаться, а только кивнул, коротко, по-рабочему, и сказал:
— Тогда подниму. Дайте силу — подниму. Не к сроку, что в бумаге, а насколько раньше выйдет — настолько раньше и подниму.
— Раньше и надо, — сказал Волков.
Он ещё постоял у ствола, глядя, как узкая чёрная щель между обломками копра дышит холодом и затхлой водой, и думал о том, что из всех его дел это, пожалуй, самое неблагодарное. Тут не будет ни взятого города, о котором доложат стоя, ни вспышки ярче солнца, о которой узнают двое. Будет только вода, уходящая по сантиметрам в сутки, месяцами, и первая тонна руды, поднятая наверх где-то к весне, — тонна, которой не заметит никто, кроме него, да этого костистого инженера, да того металлурга где-то на Урале, к кому она приедет и ляжет в плавку, чтобы стать бронёй.
Он не любил это дело меньше двух других своих войн — той, что наверху, с фронтами и сальдо, и той, что под Уралом, о которой знали двое. Он просто видел, что оно — фундамент, а фундамента не видать, когда стоит дом. И взялся за него так же, как за всё: не потому, что красиво, а потому, что без этой воды, ушедшей вовремя, к весне выдохнутся те две, что наверху и под землёй.
Уезжал он в тот же день. Машина шла назад по разбитой дороге, за стеклом тянулась серая, обглоданная войной степь, и где-то позади, у затопленного ствола, оставался инженер, которому Волков только что пообещал силу и чьё имя, единственное из всего этого дня, решил не забывать. Костромин. Он повторил про себя фамилию, чтобы легла, — как повторял имена того моториста в Перми и того комбата на юге, всех тех, на ком в последней точке держалась его огромная воля и без кого она была бы пустой. Он подписывал и приказывал. Они — стояли по колено в ледяной воде и поднимали то, что он приказал. И вся разница между его росчерком и их водой была той же, что между картой и землёй: на карте стрелу проводят пальцем, а землю берут ногами, руками, спиной — и, случается, жизнью.
За окном смеркалось рано, по-зимнему. Волков закрыл глаза и стал думать уже о другом: о том, что ждало его в Москве и что было выше и марганца, и Буга. Но чёрная вода в стволе стояла у него перед глазами дольше, чем он хотел, и ушла не сразу.
Следующая книга https://author.today/work/615685