К книге
Не мирный атомГлава 34 Нейтралы
81%
Глава 34 Нейтралы
34

Молотов приносил мир по частям — не цельный, не готовый, а по кусочкам, по сигналам, по шороху, который шёл из нейтральных столиц, и Волков научился читать этот шорох не хуже сводок с фронта, потому что в нём иногда было больше, чем в сводках.

— Стокгольм оживился, — сказал Молотов, разложив перед собой бумаги. Говорил он, как всегда, ровно, суховато, без интонаций, за которыми любил прятать то, что думал на самом деле, и эту его манеру Волков давно изучил и ценил: Молотов никогда не выдавал своего волнения тоном, и чтобы понять, что он считает важным, надо было слушать не голос, а слова. — После осенней кампании, после Кировограда, в нейтральных столицах переменился ветер. Это заметно по множеству мелочей, которые сами по себе ничего не значат, а вместе значат много. Коллонтай доносит из Стокгольма: к ней стало больше визитов, больше осторожных разговоров, больше тех бесед ни о чём, которые на дипломатическом языке означают прощупывание. Шведы, финны, всякого рода посредники — все вдруг захотели понять, чего хочет Москва, далеко ли она намерена идти, на чём её можно остановить.

— Чуют, куда дует, — сказал Волков.

— Чуют, — подтвердил Молотов. — Нейтрал — это флюгер, товарищ Сталин, и хороший нейтрал чует ветер раньше, чем тот задул в полную силу. Весь сорок первый и сорок второй с нами разговаривали свысока, как с тем, кто, может, и выстоит, а может, и нет. Теперь разговаривают иначе — как с тем, кто, похоже, победит, и с кем поэтому надо заранее быть в хороших отношениях. Это перемена тона, и она дороже любых слов. Тон не подделаешь. Когда нейтрал начинает быть с тобой предупредителен, значит, он уже посчитал в уме исход войны и поставил на тебя.

Волков слушал и думал, что в этом — в этом флюгерном чутье нейтралов — была своя, холодная, безошибочная правда. Швеция, Швейцария, прочие осторожные, отсиживающиеся по краям войны страны не имели сантиментов и не имели иллюзий. Они выживали тем, что точно угадывали, кто возьмёт верх, и заранее склонялись к нему — не из любви, а из расчёта самосохранения. И если теперь они склонялись к Москве, осторожно, на ощупь, по мелочам, — значит, их холодный расчёт уже вынес приговор: Германия проиграет, Россия победит. Нейтралы редко ошибались в таких приговорах. Они ставили на победителя жизнью своей страны и потому считали тщательно.

— Что в Берне? — спросил Волков.

— В Берне интереснее. — Молотов перебрал бумаги. — В Берне зашевелились англичане. Не открыто, разумеется, — через третьи руки, через тех же швейцарцев, через людей, которые как бы сами по себе, а на деле говорят то, что им поручено говорить. И смысл этого шевеления, товарищ Сталин, любопытен. Англичане обеспокоены. Но обеспокоены не тем, что Германия может устоять. Обеспокоены тем, что Россия может зайти слишком далеко.

Волков чуть усмехнулся — невесело, понимающе.

— Старая песня.

— Старая, — согласился Молотов. — Та самая, что Черчилль завёл ещё в сорок первом, когда сказал — нам донесли тогда, — что Бек, по его мнению, опаснее Гитлера. Гитлер был безумец, и безумца все хотели свалить, тут союзники сходились. А Бек — расчётливый, умный, и при нём Германия не рушится в пропасть, а отступает в порядке, медленно, цепляясь. И вот для Черчилля такая Германия — затяжная, неразрушенная — в чём-то даже удобна. Потому что пока Германия стои́т, пусть и отступая, она держит нас, она нас изматывает, она не даёт нам выйти к сердцу Европы слишком быстро и слишком сильными. Черчилль не любит Германию. Но ещё меньше он любит мысль о том, что мы дойдём до Берлина, до Парижа, до середины континента — и встанем там победителями, одни, без него, диктуя послевоенный мир. Вот чего он боится по-настоящему. Не того, что Германия победит, — этого уже никто не боится. А того, что слишком сильно победим мы.

Волков встал, прошёлся по кабинету. Это была важная сводка — важнее иной фронтовой, потому что она обнажала то, что зрело под спудом коалиции, ту трещину, которая в этой войне ещё не разошлась, но разойдётся непременно, как расходится всякая коалиция, едва уйдёт общий страх, державший её вместе. Пока был Гитлер — общий ужас, — все держались вместе. Но Гитлера не стало, его заменил расчётливый Бек, ужаса больше не было, и без ужаса коалиция начинала жить по своей природе, а природа всякой коалиции — распадаться, едва победа становится близка, потому что у победы много отцов, и каждый хочет наследства.

— А ведь это палка о двух концах, Вячеслав Михайлович, — сказал Волков, остановившись. — Британский страх перед нами. С одной стороны — он нам помеха: пока Черчилль боится нашей силы, он будет придерживать второй фронт, тянуть с поставками, торговаться за каждую мелочь, втайне радоваться всякой нашей заминке. Это против нас. Но с другой стороны — тот же страх делает его осторожным и предсказуемым. Боящийся не нападёт. Боящийся будет интриговать, выжидать, подсыпать мелких неприятностей — но на разрыв не пойдёт, пока идёт война с немцем, потому что в одиночку против Германии Англия не выстоит, мы ей нужны не меньше, чем она нам. Значит, он связан. Он будет нас бояться и при этом за нас держаться, потому что без нас ему конец.

— Именно так, товарищ Сталин, — сказал Молотов. — И отсюда вывод: пугать его сильнее, чем он уже напуган, не нужно — спугнём, толкнём на глупость. И успокаивать не нужно — пусть боится в меру, страх держит его сговорчивым по части войны. Нужно ровно то, что есть: чтобы он боялся нас ровно настолько, чтобы держаться за союз, и не настолько, чтобы искать против нас сепаратных ходов с немцем. Тонкая мера. Её и держать.

— Держать, — согласился Волков. Ему понравилась эта формула — боялся ровно настолько. — Англичанин нам не друг и другом не станет, и глупо ждать от него дружбы. Но он нам и не враг, пока есть общий немец. Враг у нас один — за Бугом. Англичанин — это сложность, которую надо учитывать, а не враг, которого надо бить.

— Значит, так, — сказал Волков, останавливаясь. — Картина, Вячеслав Михайлович, складывается вот какая. Немцы воюют от безнадёжности — тянут, отступают, надеются на чудо. Японцы давят на немцев, чтобы те вступили в войну с Америкой, а немцы отбиваются и откупаются. Англичане боятся не Германии, а нас — нашей будущей силы — и втайне были бы не прочь, чтобы Германия попротивилась нам подольше. И все они — немцы, японцы, англичане — все по своим причинам заинтересованы, чтобы война тянулась. Немец — чтобы дожить до чуда. Англичанин — чтобы мы не усилились слишком быстро. Японец — чтобы немец воевал, отвлекая американцев. Каждый тянет за свой конец, и в сумме все тянут к одному: чтобы война длилась.

Он помолчал, и в этом молчании была мысль, которую он не договорил вслух, потому что договорить её было нельзя ни перед кем, даже перед Молотовым.

Все хотели, чтобы война тянулась, — по своим причинам, мелким, расчётливым, корыстным. И он, Волков, тоже хотел, чтобы война тянулась, — но по причине единственной и такой, рядом с которой все их расчёты были мышиной вознёй. Они тянули войну ради передышки, ради позиции, ради торга. Он тянул её ради того, что зрело на Урале и что переменит не расстановку сил, а самую природу силы. Они играли в шахматы и спорили о фигурах. Он ждал, когда на доску ляжет то, после чего шахмат не станет вовсе. И так уж выходило, что их корыстное желание длить войну работало на его собственный, тайный срок: пока немец тянет от безнадёжности, пока англичанин втайне рад этой затяжке, пока японец давит на немца, — война длится, а ему только того и надо. Враги и сомнительные союзники, не ведая того, все сообща выгадывали ему время. Время, которого требовал Урал.

— Что предлагаете делать, Вячеслав Михайлович? — спросил он, отогнав эту мысль.

— Ничего резкого, товарищ Сталин. — Молотов сложил бумаги. — В такой обстановке лучшее — не суетиться. Нам выгодно нынешнее положение: мы побеждаем на фронте, нейтралы к нам склоняются, в стане врага и его пособников разлад. Менять что-либо — значит рисковать спугнуть удачу. Я предложил бы держать с нейтралами тон уверенный, но без высокомерия — пусть видят сильного, но не зарвавшегося. С англичанами — обычную союзническую корректность, ни намёком не показывая, что мы знаем об их страхах. Пусть думают, что мы не замечаем их вознёй в Берне. Знающий и молчащий сильнее знающего и говорящего. А по существу — продолжать делать своё: бить немца, копить силу, идти вперёд. Дипломатия сейчас должна не действовать, а наблюдать и докладывать. Время работает на нас. Зачем подгонять то, что и так идёт в нашу сторону.

— Согласен, — сказал Волков. — Именно так. Не суетиться, не спугнуть, наблюдать. Пусть нейтралы склоняются, англичане боятся, немцы тянут, японцы давят. Пусть все они делают своё, выгадывая нам время и сами того не зная. Наше дело — не мешать им в этом и идти своим путём. Коллонтай — благодарность и указание: принимать всех, слушать всех, не обещать никому ничего определённого, докладывать всё. Тон — уверенного, который никуда не торопится. Нам и вправду некуда торопиться.

Молотов кивнул, собрал бумаги, поднялся. У него была та же, что у Волкова, школа невысказанного — он не спрашивал лишнего, не лез туда, куда не звали, и Волков ценил его за это, как ценят редкое: за умение не знать того, чего знать не положено, и не любопытствовать об этом.

— Ещё одно, товарищ Сталин, — сказал Молотов уже у двери. — Японская тема. До нас дошло — через те же нейтральные каналы, обрывками, — что между Берлином и Токио идёт какой-то торг. Японцы чем-то недовольны, требуют от немцев чего-то, чего немцы не дают, и немцы будто бы откупаются — поставками, техникой. Подробностей нет, одни тени. Но сам факт торга, сам факт японского недовольства немцами — это в нашу пользу. Разлад в их лагере нам на руку. Я распорядился присматривать за этой темой плотнее. Если там трещина — её стоит знать.

— Присматривайте, — сказал Волков. — Всякая трещина у врага — наша прибыль. Но не лезьте туда руками, не спугните. Просто знайте. Знание про чужой разлад иногда дороже самого разлада.

Молотов вышел. Волков остался один и подошёл к окну, за которым лежал привычный кремлёвский вечер.

Он думал о том, как странно устроена эта война на её верхнем этаже, в столицах, в кабинетах, в шифровках нейтральных посредников. Внизу, на фронте, всё было просто и страшно: люди убивали людей за землю. А здесь, наверху, шла другая война — бесшумная, без крови, война расчётов, страхов, тайных желаний, где каждый игрок вёл свою линию, боялся своего, выгадывал своё, и где союзник мог тайно желать тебе не слишком большой победы, а враг врага мог стать орудием против врага. Здесь не было прямых линий. Здесь все были связаны со всеми нитями интересов, и потянув за одну, ты приводил в движение десяток других, в столицах, о которых и не думал.

И посреди этой паутины сидел он — человек, знавший то, чего не знал ни один из игроков. Они все играли в свою сложную, многоходовую игру, считая фигуры, плетя союзы, страшась друг друга, — и ни один из них не знал, что вся их доска, со всеми её тонкими комбинациями, доживает последние ходы. Они играли всерьёз, эти умные, искушённые люди, отдавая игре весь свой ум, — и были все вместе слепы перед тем единственным, что видел он один.

Он отвернулся от окна и вернулся к столу. Всё шло как надо — само, без понуканий. Нейтралы склонялись к нему, англичане боялись его, немцы тянули от безнадёжности, японцы давили на немцев. Каждый вёл свою линию, выгадывал своё — и все вместе, не ведая того, выгадывали ему то единственное, что ему было нужно. Время.

Он придвинул следующую папку. Война наверху шла своим бесшумным чередом, и в ней, как и в той, что внизу, всё пока складывалось в его пользу.

Предыдущая главаГлава 34 из 42Следующая глава