Как мы видели, ересь далеко не всегда содержит в себе момент бунтарства, протеста против того, что давным-давно стало привычным и обыденным, введения некоей новой пламенной идеи: напротив, пафос многих ересей как раз и состоял в том, что надо свято сохранять завещанную первыми поколениями христиан истину, разве что ее уточнить (или, что часто бывало, перетолковать). В расколах, конечно, интенция намеренного и радикального разрыва очевиднее, в том числе на психологическом уровне — на то они и расколы. И отколовшиеся группы редко когда не обвиняют то сообщество, от которого они отсоединились, в заблуждениях, в пороках нравственных или вероучительных, в извращении истинного церковного предания. Но опять-таки очень немногие из расколов эти бранчливые полемические обороты подкрепляли собственным порывом к обновлению и переустройству.
С другой стороны, и господствующая, «официальная» церковь вовсе не всегда придерживается того убеждения, что обновление и переустройство — вещи излишние или прямо зловредные. Если говорить о европейских Средних веках, то развернулась же на рубеже I и II тысячелетий Клюнийская реформа: то было, правда, движение монашеское, как будто бы сосредоточенное на узких вопросах устроения монастырей и монастырского благочестия. Но и оно на самом деле критически важно — во-первых, как уже было сказано, еще с позднеантичного времени именно монашество в известной степени несло в себе импульс радикального отхода от обмирщенной, «осуетившейся» социальной жизни тогдашнего христианства. Во-вторых, хотя понятно, что к 1000 году сытые монашеские обители мало походили на воплощенную мечту древних пустынников Фиваиды, однако с этим-то клюнийцы и пытались на свой лад бороться — устрожая дисциплину, устраняя злоупотребления и ревностно оберегая свой моральный авторитет. В-третьих, очень характерно уже само это настойчивое ощущение: да, есть огромный слой монашествующего духовенства, само присутствие которого — вполне привычная часть социального «ландшафта» средневекового христианства, и все же это присутствие на практике едва ли выглядит бесспорной реализацией апостольских идеалов бедности, смирения, самоотречения. Это сомнение, сплошь и рядом приобретая гневно-обличительные формы, потом будет регулярно возникать из столетия в столетие.
В XII веке оно породило, например, фигуру Арнольда Брешианского, популярного проповедника, который начал с критики обмирщения церкви, монастырского и епископского стяжательства, превращения епископов и аббатов в феодальных князьков — но перешел к отрицанию церковной иерархии как таковой, за что и был казнен как еретик в 1155 году. Через пару десятилетий лионский купец по имени Вальд, повинуясь душевному порыву, раздал без остатка свое богатство нищим и стал проповедовать строгую евангельскую жизнь. Сначала не порывая с официальным католицизмом, но потом опять же все дальше от него отходя. Растленная церковь, погрязшая в богатстве и продавшаяся еще во времена Константина Великого светской власти, для Вальда и его адептов уже не годилась не только в моральные наставники, но и в носители благодати — вальденсы, как назвали последователей Вальда, стали отрицать и священство, и остальные таинства католической церкви. В XIII столетии вальденсы распространились по всей Европе — от Испании до Польши, столкнулись с безжалостными преследованиями, но все-таки уцелели. Много веков вальденские общины мирно жили в труднодоступных долинах Савойских Альп, а преемники этих общин официально существуют в Италии и сегодня.
Как известно, в том же XIII веке гораздо меньше посчастливилось другому движению — катарам: к концу столетия их истребили вовсе. Но перед этим катары успели многого добиться. Разветвленная система их многолюдных общин со своей иерархией и своими епископами процветала на юге Европы, а иные крупные феодалы им симпатизировали или прямо их поддерживали. Подобно вальденсам, катары обличали нечестие и алчность Римской церкви, но все-таки это было, пожалуй, не самое для них заветное: в догматическом смысле, насколько мы можем судить, учение их отличалось довольно сильно — они отрицали Ветхий завет и придерживались отчетливо дуалистического взгляда на основы бытия (отчего их и считали наследниками древних манихеев). Это существенно: в последующие времена многие религиозные деятели реформаторского толка с готовностью записывали в свои предшественники вальденсов, а вот на родство с катарами мало кто претендовал столь же охотно. Впрочем, для инквизиторов XIII века и для крестоносцев, отправлявшихся тогда в походы на еретиков, разницы тут не было — и тех и других уничтожали одинаково свирепо.
И все же не только огнем и мечом церковь отвечала на эти смуты — точнее, на пресловутый порыв к обновлению, к евангельской бедности как нравственному императиву. Не будем забывать, что в том же столетии появляются и ниществующие монашеские ордены. Еще в 1200-е Франческо, беззаботный купеческий сын из Ассизи, переживает (подобно лионскому Вальду) духовный переворот, становится ревностным служителем «мадонны Бедности», приобретает смирением и любовью все новых и новых последователей. Все это в конце концов серьезно трансформирует религиозную психологию средневекового христианства — но, в отличие от вальденсов, Франциск Ассизский и не думает противопоставлять себя Риму и официально признанной церковной иерархии. А иерархия, безусловно, от присутствия в ее ограде францисканцев выигрывает: как это мы стали совершенно чужды Христовым заповедям? Вот, пожалуйста, посмотрите на Франциска и его последователей.
Точно так же как выигрывает она от появления другого нищенствующего ордена — доминиканцев, с самого начала сосредоточившегося на энергичной, массовой и демократичной проповеди: по сей день доминиканцы, и только они, официально называются «орденом проповедников», ordo praedicatorum. Правда, они неспроста со временем выбрали себе, играя словами, другое самоименование — Domini canes, «псы Господни». Увы, к религиозному просвещению, апологетике, созерцательной жизни и аскезе наследие доминиканцев не сводится, существенная часть их исторического опыта — это инквизиция, руководство которой традиционно поручалось выходцам из ордена.
Францисканцы — те на себя устрашающей «общественной нагрузки» принимать не стали, но все-таки и они довольно быстро перестали быть бедными братьями, странствующими с нищенской сумой или ютящимися в уединенных скитах. У них появились и великолепные, роскошные храмы, и богатые монастыри, и размеренная спокойная жизнь без экстатического горения. Хотя часть ордена все-таки очень болезненно, с явным протестом переживала это предательство первоначальных идеалов Христовой бедности, а в массах итальянского простонародья францисканские идеи бедности ненадолго породили не просто реформистские, а революционные движения — тут читатель наверняка вспомнит «Имя розы» Умберто Эко, где вокруг именно этих сюжетов повествование и строится.
Обратим внимание на важную вещь: главная питательная среда для всех этих разнородных явлений прежде всего среда городская. XII–XIII века — время экономического подъема, время роста и процветания городов. Но это также время, когда отношения власти светской и власти церковной заходят на новый виток конфликтности. Самый неслыханный результат этой обновившейся распри — «Авиньонское пленение» пап и последовавший великий раскол, который, как уже было сказано, страшно ударил и по мирским притязаниям римских понтификов, и вообще по престижу римской кафедры и римского священноначалия. На юге набожные католики Петрарка и Данте (не какие-нибудь там нищие отщепенцы, а благополучные и влиятельные интеллектуалы) не жалеют черных красок, сетуя на фатальное властолюбие пап и на вопиющую безнравственность их двора (причем в какой уже раз всплывает старинная финансово-материальная тематика — обличение корыстолюбия и святокупства). На севере, в Нидерландах и Германии, расцветает «Новое благочестие», Devotio moderna: влиятельнейшее движение, опять-таки мирянское по преимуществу, вовсе не рвущее с церковью как таковой, но все-таки очень показательно смещающее акцент с традиционной религиозности — наивной, пестрой, обрядовой — на личное духовное делание, внутреннее и сосредоточенное.
А еще севернее, за Ла-Маншем, в 1370-е (разгар Великой схизмы!) заявляет о себе Джон Уиклиф. Ученый священник, доктор богословия, решительно осуждает церковное богатство и, в частности, церковное землевладение — но не только. Пожалуй, это у Уиклифа впервые возникает в таком объеме и с такой законченностью «джентльменский набор» реформационных доктрин. Папа римский, ложно присвоивший себе звание наместника Христа, — антихрист, никакой верховной власти, ни светской, ни духовной, у него нет; учение о реальном присутствии Христа в Святых Дарах — вздор и суеверие; монашество — возмутительное злоупотребление; традиционное учение о таинствах вообще требует пересмотра, а уж представление об индульгенциях и подавно; читать и толковать Писание имеют право все миряне (а потому, естественно, нужен и перевод Библии на национальные языки, вот и сам Уиклиф перевел ее на английский). И ко всему этому прислушивались и горожане, и аристократы, и даже иные духовные лица. А папы находились в этот момент вовсе не в том положении, чтобы обрушиваться всем своим авторитетом на оксфордского еретика и вмешиваться в английские дела, требуя его казни. Конечно, Уиклифа осудили и порицали, но умер он в 1384 году своей смертью. Вдохновленное же его проповедью движение лоллардов оказалось достаточно долговечным, чтобы застать потрясения, случившиеся в британской церковной истории многим позже, в XVI столетии.
И вдобавок спровоцировало великую неурядицу в Центральной Европе. Вскоре после смерти Уиклифа, в 1390-е годы начинает в Праге свою проповедь церковного переустройства Ян Гус. Тезисам своего английского предтечи он следовал избирательно, некоторые из них даже осуждал (по крайней мере формально), но достаточно было его протеста против папской супрематии, против индульгенций, против платы за требы и имущественных прерогатив церкви. Как и Уиклиф, Гус нашел сочувственных слушателей в том числе и в среде влиятельных аристократов, с вожделением поглядывавших на епископские и монастырские имения. Как и в случае Уиклифа, судьба Гуса оказалась тесно связана с политическими конъюнктурами момента. Король Вацлав IV проповедника явно и неявно поддерживал, но его брат, император Сигизмунд, в изменившихся обстоятельствах вынужден был Гуса «сдать». Вселенский собор католической церкви, собравшийся в Констанце для того, чтобы покончить с Великой схизмой, осудил Гуса и приговорил его к смерти на костре.
Это произошло в 1415 году — но в результате император и церковь получили большое и кровавое вооруженное восстание, которое наводило страх не только на Богемию с Моравией, но и на сопредельные земли Германии, Австрии, Польши. И вместо довольно умеренных, как оказалось, постулатов Гуса выдвинуло программу куда более радикальную: реформа и демократизация богослужения, осуждение католических представлений о чистилище и Евхаристии, упразднение церковной иерархии, отказ от почитания икон и мощей. Против богемских еретиков потребовалось снарядить несколько крестовых походов, но притом, что характерно, замирению способствовали не столько карательные акции, сколько чувствительные и беспрецедентные уступки в адрес гуситов со стороны церкви — в частности, дозволение мирянам причащаться под двумя видами, не только хлебом, но и вином (та самая «чаша», требование которой превратилось в гуситский лозунг).
И даже после замирения вовсе искоренить гуситство тогда, в XV веке, оказалось невозможным — а вот небывало изнурительная борьба с ним и вынужденные уступки еще больше подорвали незыблемость католической ортодоксии, непререкаемость ее авторитета. Понадобилось совсем немного времени, несколько десятилетий, чтобы протест еще одного ученого проповедника — снова против проклятого церковного богатства, против растленной римской курии, против индульгенций и всего, что за ними стояло, — превратился в великий религиозный, политический и культурный переворот, изменивший лицо мировой истории.