К книге
Еретики. Как церковные распри создали мир, в котором мы живемЧасть первая. Главные ереси и расколы христианства. VIII век. Иконоборцы: страх перед искусством
22%
Часть первая. Главные ереси и расколы христианства. VIII век. Иконоборцы: страх перед искусством
15

Какая безумная мысль у живописца — ради своего жалкого удовольствия домогаться того, чего невозможно домогаться, то есть бренными руками изобразить то, во что веруют сердцем и что исповедуется устами!

…[Нельзя ли] освободить… всю поверхность Земли от предмета как блага, пусть останется поле освобожденным, где бы ноги не зацепились о преграды, где бы руки не могли ничего поднять, где [бы] ум ничего не мог постигать, где бы глаз ничего не мог различить.

Пусть все так будет, как на поверхности живописного холста, где человек, в нем изображенный, ничего не видит, где руки его ничего не поднимают, где ум его ничего не постигает, где все, на нем существующее, превращено в плоскость безразличную, беспредметную, бесцельную.

Никаких догматических тонкостей, никаких доктринальных лабиринтов, в которых легко запутаться простецу, ничего отвлеченного: суть иконоборческого спора кажется отчаянно простой. Или мы почитаем иконы — или считаем их ненужными, вредными и даже кощунственными. Или поклоняемся им — или уничтожаем. Так-то оно так, и все же в церковной истории I тысячелетия не так много явлений, которые по сложности, масштабу, фатальности последствий и, главное, загадочности стояли бы рядом с византийским иконоборчеством VIII–IX веков. Дело не в уникальности — протесты против священных изображений возникали и раньше, и позже, а в той внезапности, с которой государство оседлало эту проблематику. И еще, конечно, в том, как странно крестовый поход против икон вписался в большой политический контекст эпохи: арабы, Карл Великий, все более конфликтные отношения Константинополя и Рима.

Иконоборцы — противники почитания священных изображений в христианстве. В узком смысле это слово обычно относят к византийским императорам, сделавшим иконоборчество принципом государственной политики, и к их сторонникам. Византийское иконоборчество было провозглашено официальной церковной доктриной на соборе 754 г., осуждено на VII Вселенском соборе 787 г., но затем восстановлено на соборе 815 г. Только в 843 году почитание икон было торжественно легализовано вновь.

Сколотые со стен мозаики и фрески, костры из икон и иллюстрированных священных книг. Мы такое даже с совершенно секулярным взглядом на вещи воспринимаем тяжело — оправдывать варварство невозможно, логически его объяснять бессмысленно, и уж совсем странно бывает, когда и объяснить-то трудно. Когда протестанты первого призыва или французские революционеры расколачивают молотками скульптурный декор готических храмов, это понятно хотя бы отчасти: и там и там — гневное «отречемся от старого мира». Но Византия, наследница и хранительница эллинского чувства красоты, — ее-то как попутало? Вроде бы никаких социальных переворотов невооруженным взглядом не увидеть, что в VII, что в X веке строй государства приблизительно одинаков. Без «портретных» икон и больших монументальных циклов, символических и повествовательных, уже в VIII веке представить себе византийские храмы невозможно — да и народный культ чудотворных икон в это время процветает. И обветшать он не успел, и в то же время не то чтобы это было какое-то по тем временам нововводное явление, которое Лев III Исавр (император в 717–741 гг.) и его преемники-единомышленники, дескать, собрались уничтожать на корню.

Вообще, из первых рук об иконоборческих аргументах мы по понятным причинам знаем не так много, но кое-что знаем. Около 825 года император Михаил II Травл в послании к своему западному коллеге Людовику Благочестивому, явно оглядываясь на какой-то доступный ему свод заблуждений иконопочитателей, перечисляет возмутительные эксцессы, до которых доходил культ икон. Какие-то священники-де соскабливали по чуть-чуть красочного слоя с икон и добавляли к Святым Дарам, чтобы было уж совсем свято; кто-то сначала евхаристическое Тело Христово клал на икону, как бы в руки изображенным святым, и только потом причащался; кто-то во время крещения брал иконы в восприемники (!). Выглядит безумно, но вряд ли это тотальная выдумка; способности рода людского производить на свет суеверия не ограничены ни вероисповеданием, ни степенью научного прогресса, и к тому же по крайней мере одно из этих злоупотреблений (использование икон в качестве крестных родителей) подтверждал и одобрял в качестве благочестивого обычая такой авторитетный поборник иконопочитания, как преподобный Феодор Студит.

Так что какие-то странности, безусловно, были; другое дело, что бороться с ними путем запрещения икон как таковых и истребления священных изображений в церквах — не лечение ли это головной боли гильотиной?

Очень велик соблазн провести параллель: юный ислам ровно в это время тоже объявил войну всякой изобразительности как безбожию (точнее, как нарушению заповеди «не сотвори себе кумира»); Лев Исавр происходил из сирийцев и наверняка не понаслышке знал о восточных протестах против «языческих» изображений, к тому же именно он с арабами воевал, а ведь так бывает, что у противника невольно подхватываешь какую-то черту его рвения. Полемисты и в самом деле называли иконоборцев «сарациномудрствующими» — но все-таки здесь натяжки. Поклоняться кресту и другим символическим изображениям императоры-иконоборцы не запрещали, а прямо предписывали — халифам из Омейядов это вряд ли могло прийтись по вкусу; к тому же, как мы знаем, вне церковного контекста изображения людей, животных и даже языческих божеств (в виде аллегорий, не более того) вполне приветствовались — хотя бы для приватных радостей василевсов.

Есть и другая точка зрения. Иконоборчество как таковое только часть большой-пребольшой программы, которую имели в виду соответствующие императоры, и только волею судеб оно приобрело такое вопиющее самостоятельное значение.

На первый взгляд это не так очевидно. Позднейшая историография и церковная традиция проклинали Льва Исавра как урода и нечестивца, его сына Константина V (правил в 741–775 гг.) навеки ославили Копронимом («калоименным» — дерьмом, говоря прямо; рассказывали даже, что будущий император обкакался во время крещения прямо в купели). Дальнейшим царственным иконоборцам, более или менее рьяным, — Льву IV Хазару (775–780), Льву V Армянину (813–820), Михаилу Травлу (820–829), Феофилу (829–842) — тоже досталось. А царицы-иконопочитательницы Ирина (соправительница с 780 г., самодержица в 797–802 гг.) и Феодора (регентша в 842–856 гг.), наоборот, прославлялись как благоухающие сосуды всяческих добродетелей.

Но даже из тенденциозных источников очевидно, что все эти прописные негодяи — не извращенные бездарности, не злые подобия Домициана, развлекавшегося методичным истреблением мух. Лев Исавр, мудрый законодатель, спас империю, отбросив арабов, стоявших уже под стенами Константинополя. «Дерьмоименный» Константин V успешно бил тех же арабов и болгар, и христолюбивое воинство обожало его как патриота и великого полководца. Феофил сочинял церковные песнопения (удержавшиеся в обиходе до сих пор) и построил столетиями изумлявший весь мир Большой императорский дворец в Константинополе. А та же Ирина, например, своего запутавшегося в вечных интригах сына Константина VI самолично повелела ослепить — отчего тот и умер.

Да, иконоборчество с его кровожадным презрением в адрес наивных иконопочитателей как будто бы не могло иметь особенно широкой базы среди простонародья. И все же императоры-иконоборцы были популярны. Василий Васильевич Болотов, последний из великих церковных историков дореволюционного времени, предложил шаткую, но эффектную меру этой популярности. Он изучил частотность появления имен Лев и Константин среди участников церковных соборов V — конца VIII века; в результате у него неожиданно получилось, что ближе к 787 году оба имени приобретают совершенно взрывную популярность — «и что, следовательно, императоры-иконоборцы пользовались народной симпатией в весьма сильной степени»[52].

Понятно, что тут главным образом дело в военных успехах, которые императорам-иконоборцам сопутствовали. Но, даже отцедив крайности и преувеличения явно враждебных авторов, мы можем представить себе, чего еще эти василевсы добивались. Они явно хотели сокрушить политическое влияние монашества — силы, уже бестрепетно вмешивавшейся в государственные дела; святому Антонию и другим отшельникам Фиваиды это и в страшном сне не могло присниться, но в VIII столетии кое-какие иноки занимают высокие должности в светском аппарате, причем, увы, далеко не всегда являются светочами для мирян. Иконоборцы, далее, хотели прибрать к рукам монастырское имущество и земли. Предположительно имели в виду радикальное обмирщение общественной жизни в целом — и уж по крайней мере старались планомерно освободиться от патриаршего контроля что в собственном быту, что в вопросах династической политики (а значит, и брачных союзов). За всем этим смутно чувствуется какая-то большая абсолютистско-секуляризаторская повестка дня, и еще один ученый недаром прибегал к очень понятной аналогии, когда призывал оценивать деятельность иконоборческих правителей без предвзятости: мол, представьте себе, как сложно было бы адекватно оценивать наши Петровские реформы, если бы мы располагали только обличительными речами Стефана Яворского и старообрядцев.

Но все же неясно тогда, отчего они при этом так ополчились именно на иконопочитание — да и шаг этот оказался в любом случае ложным. Как только военное счастье изменяло василевсам, народная поддержка сразу начинала хромать. Но хуже всего было с идеологическим обоснованием. Можно попробовать разглядеть в иконоборцах провозвестников Ренессанса, а в их противниках — обскурантов, однако же на практике это первые устроили колоссальную культурную катастрофу: с тех пор нам и приходится судить о византийском монументальном искусстве V–VIII веков прежде всего по западным памятникам, по мозаикам Равенны, Рима и так далее.

В фундаменте иконоборческой доктрины было понятное представление о том, что трансцендентное Божество неизобразимо, но этим дело не ограничилось: даже Христа, принявшего вполне изобразимую человеческую плоть, изображать не подобало. Не следовало изображать и ангелов — они же бестелесны. А тогда разве можно изображать Богоматерь, которая выше херувимов и серафимов? Нет. Разве можно изображать святых, которых, по слову апостола, весь мир не был достоин, банальными средствами мирского ремесла? Нет.

И вот так в конце концов дело приходило к тому, что «низменное эллинское искусство» плохо само по себе — даже, скажем, сделанный на память портрет родственника получался оскорблением правды Божией: пытаться сохранять человеческий образ — значит отвергать будущее воскресение умерших подобно язычникам. И это не индивидуальные крайности какого-нибудь зарапортовавшегося апологета, а официальное учение собора 754 года, санкционированное императором. Протестантские хулители икон XVI века до такого все-таки не договаривались.

Получалось, что на кону была судьба отнюдь не только монашества и народного благочестия, но и христианской антропологии с ее выходами на художественную культуру, и даже самой этой культуры. Все это устояло — и уже скоро, после того как отпрыска Феодоры, беспутного Михаила III, убил его фаворит Василий Македонянин, при новой династии расцвел тот компенсаторный интерес к греко-римскому наследию, который историки назвали «Македонским ренессансом», первым в череде византийских «возрождений».

Увы, не все можно компенсировать. Отношения с Римом и с Западом вообще были испорчены бесповоротно. Папы не то что бы держались за иконопочитание как за спасательный круг, но волюнтаризм императоров Востока их возмущал, тем более что авторитет римского престола в Константинополе воспринимали все менее всерьез. Сначала в одностороннем порядке изъяли из юрисдикции понтификов густонаселенные Балканы (изначально они, как часть Западной Римской империи, оказались под римским омофором), потом проигнорировали отчаянные призывы папства о помощи, когда Центральную Италию грозились поглотить лангобарды. Пришлось заключить эпохальный союз с той силой, что была поближе, — франками. До сих пор папы соглашались делать вид, что правят с согласия римского императора, пусть император этот сидел уже в Новом Риме на Босфоре. Но в 800 году, воспользовавшись удобным юридическим предлогом (в Константинополе царствовала Ирина — а женщин-самодержиц в истории обоих Римов никогда прежде не бывало), папа Лев III короновал «императором римлян» Карла Великого. Который со своей стороны пытался было установить с возмущенными византийцами подобие взаимного уважения и даже соединить обе империи брачными узами — но, когда эти планы провалились, перед западным презрением к «гречишкам» рухнули последние преграды. Даже окончательное восстановление иконопочитания встретили в державе Карла со скепсисом, хотя в целом католическая церковь по сю пору признает антииконоборческие решения VII Вселенского собора как нормативные: а как иначе, в противном случае история европейского искусства была бы куда более несчастной.

А вот искусство восточнохристианское в конечном счете, как это ни парадоксально, все-таки пострадало. Не сразу, далеко не сразу, но смущенная потребность дистанцироваться от «нечестивого эллинского художества» сыграла зловещую роль. То, что в самой Византии было живой отраслью античного искусства с его приемами, методами и образностью, стало потом формализоваться, засыхать, цепенеть, перетолковываться — и в конце концов породило ходячее представление об иконописи как совершенно автономной художественной (даже скорее метахудожественной) практике. В которой, мол, рабское следование предписанным иератическим образцам и правильное употребление надписей важнее, чем «падшая» интуиция красоты и гармонии, чем индивидуальность, чем человеческое измерение священной истории. Без этих «грехопадших» начал спора об иконах, конечно, не было бы — как не было бы и самих икон.

Предыдущая главаГлава 15 из 69Следующая глава