Это чувство часто бывает в ночах боя: мечтать о сказочном переживании. Идешь по траншее как во сне, причинная связь далека от сознания; если какое-то событие попадает в мозг, то едва ли удивляешься, как будто бы давно знал все раньше.
Это кажется мне вполне понятным. Два часа валяться в полусне на стальной сетке в блиндаже, два часа смертельно усталым красться по траншеям туда-сюда; и все это повторяется из ночи в ночь. Там, в конце концов, возбужденные сны принимаешь за действительность, а действительность за бледный сон.
Также эта ночь сегодня так странна. Полнолуние скрыто за сверкающими туманами, которые как его излучение висят над пейзажем. Его затемненный, как будто через стакан с молоком, свет высасывает действительность из всех вещей, ничего не видишь и, все же, думаешь, что видишь много. Тяжелый воздух проглатывает звуки, идешь беззвучно как по морскому дну.
Таковы объяснения, с помощью которых пытаешься успокоиться. То, что можно объяснить, того можно не бояться. Мы ставим наш мозг в центр и позволяем всем вещам кружиться вокруг него.
Но если такой ночью стоишь, покинутый и одинокий, тогда чувствуешь только, насколько поверхностна вся эта постановка вопроса. Тогда чувствуешь себя беспомощным как ребенок, тогда самая сильная уверенность будет как в ужасном сне. Можно, наверное, сказать себя, что усталость и ночь, как бы полная привидений, играют свою игру с нервами, но это успокоение значит столь же мало, что и утешение отца в «Лесном царе»: «О нет, то белеет туман над водой».
И потом этот глухой шепот: что-то происходит. Так хотелось бы сохранить это в мозге, не думать об этом, но оно выползает, оно показывает свою сущность, сидит в засаде за каждой траверсой и снова крадется обратно из каждой ямы.
Да, иногда нельзя сопротивляться тому, что носится в воздухе. Это замечаешь, если живешь как клетка в теле армии. Воодушевление, ужас и кровожадность охватывают тебя, и ты не можешь от них защититься.
Это чувствуют все те, которые сидят здесь в темноте. Это шепчет. Это обходит. Страдают галлюцинациями. У ландшафта есть нервы. Иногда пулемет врывается в короткий истерический смех. Неутомимые вспышки сигнальных ракет распределяют скачкообразно свет и тень. Часто они вздрагивают красным, желтым и зеленым: на помощь, мы боимся. Тогда очередь автоматного огня тарахтит близко или далеко, туманы кипят от пожара и яда. У каждой вещи есть свой язык, механизм боя работает с дребезжанием и обтягивает людей сетью из огня и стали. Иногда появляются тени — три ящика ручных гранат — где блиндаж санчасти — химическая тревога — тогда действуешь и думаешь о совсем других вещах.
Сложно описать все, что происходит в глубине. Кто-то приходит и шепчет: «Группу для устранения повреждений. Кабель перебит выстрелами». Конечно: мозг думает о телефоне, провода разорваны, связь с командованием самое важное задание отряда, так точно, так точно. Военное училище, полевой устав: о, это знаем точно. Но внезапно это понимание становится смешным второстепенным делом в призрачной беседе. Слова получают скрытый смысл, пробивают поверхность и действуют непосредственно в понимании вечно закрытых глубин. Ощущение бурлит вокруг другого основного момента, и ты ощупываешь все в ужасе.
У каждого когда-то был кошмарный сон, и если он вспомнит об этом сне, то он найдет: реальное в этом было ничто против той зловещей силы, которая этим двигала. Э.Т.А. Гофман был как раз поэтом этих прорывов, из его придворных советников и обывателей неожиданно сверкает таинственное, взгляд на дверную ручку волшебным образом вызывает удушающее переживание. Достоевский тоже знал об этом, иначе он никогда не смог бы описать беседу в бреду Ивана Карамазова с одетым в повседневность неизвестным. Но как сказать об этом тем, кто чувствуют себя дома только между четырех стен понятного?..
Я стою рядом с пулеметом на левом фланге. Иногда я запускаю сигнальную ракету и заряжаю новую в пистолет. Земля покрыта пустыми картонными гильзами. Каждый раз, когда свет вырывает из темноты территорию перед нами, часовой возле меня прикрывает глаза рукой, чтобы лучше видеть. Иногда я что-то говорю, чтобы он не думал, что я боюсь, но слова выходят из меня так неуверенно.
Что-то происходит. Перед нами гремит и звенит проволока. Мы знаем все шумы ночи: это не ветер, но и не ночная птица на нейтральной полосе. Здесь работает человек, дребезг слышится с перерывами, осторожно и тонко, металлом об металл. Часовой хватает пальцами мою руку. Тише, тише! Мы используем выдох, чтобы сформулировать это слово. Мы уже не как ухо, а как натянутая барабанная перепонка. Ветер проносится над травой как предчувствие, в соседней части порхают мины по воздуху, чтобы растрескаться в перелеске как железные бочки. И между всем тем постоянно тонкие, металлические щелчки. Теперь шум, и тень поднимается высоко. Это происходит, конечно, тихо, совсем тихо, все же, это как гром в наших ушах, этих закаленных в грохоте городов и в шуме неистовых битв ушах. Секунда сгорает раскалено добела. Пулемет выбрасывает очередь, граната разрывается с дымом и треском.
Мы кричим, люди спешат к нам по траншее, одна сигнальная ракета взлетает за другой. Ночь электризуется, винтовки начинают трещать, отделение со второй линии бросает ручные гранаты, чтобы заглушить свой страх, кто-то устанавливает маленькие мины на шест и стреляет в синеву. В траншеях тлеет сладковатый запах пороха, напоминающий о похожих переживаниях. Появляется ударная группа, стайка коренастых гладиаторов, приученных к работе с ножом и взрывчаткой. Они прыгают беззвучно, от траверсы к траверсе, только ручные гранаты громыхают в мешках с песком. Эти мужчины обучены механике траншейной борьбы: бросок — внимание — вперед!
Они сработались друг с другом как механизм, действуют автоматически, не оставляя места мыслям. На этот раз они прибыли зря, хотя их присутствие успокаивает, чувствуется их сконцентрированная сила.
«Они в траншее?»
«Только патруль перед проволокой».
Маленькая интермедия, чисто пехотное дело. Даже легким пушкам тут делать нечего. Огонь становится слабым, трещит еще раз громко и угасает. Один находит правильное слово: «Братишка, снова шум по пустякам». Совершенно верно, пустяк, встряхивающая судорога, о которой размышляют только тогда, когда она проходит. Нам, привыкшим думать, это снова и снова кажется удивительным. И если нас потом спрашивают: «Ах, пожалуйста, расскажите, что вы собственно подумали, там снаружи, это же было наверняка страшно, не так ли?», тогда у нас как ответ есть только смущенная улыбка. Нет, мы — не восковые кукольные герои, которых так охотно делают из нас. По нашей крови проносятся такие страсти и чувства, о которых за чайным столом не имеют никакого понятия.
Что произошло, собственно? Мы разогнали патруль. На колючей проволоке висит, как сверток, человек, пробитый пулями и осколками. Мы втаскиваем его и кладем на пол траншеи. Мы стоим в кругу над ним и шепчем. Карманный фонарь вспыхивает. «Такой молодой парень. Какие тонкие сапоги он носит, конечно, офицер». Часовой рассказывает: «Я думаю, только приблизился. И когда он был действительно близко, ему досталось. А лейтенант ему еще и гранату подкинул».
Отравленные газом. Художник Джон Сингер
Да, да, так это было. Мы все тонко обдумали. И если мы рассказываем об этом деле спустя десять лет, то оно будет переливаться красками еще в совсем других цветах, так как время — это лучший романтик. И если мы еще будем живы через пятьдесят лет, утром будем с тросточкой медленно шагать сквозь весну, во время больших праздников с орденскими лентами на сюртуке нас будут показывать как почтенные реликвии, когда кровь будет катиться отчужденно и слабо по нашим артериям, тогда эти прогремевшие в борьбе и огне годы будут мерцать для нас как далекий и гордый остров. Тогда мы будем носить наши воспоминания как почетную одежду, и наши внуки будут завидовать нам в этом. Тогда молодая сила вновь накопится в изобилии, и не пропадет также и та искра, которая разобьет эту тоску по действию в брызжущий фейерверк. Перед этим моторным ритмом из напряжения и действия все предостерегающие голоса от Берты Зутнер до Канта должны пройти как детское бормотание. У крови есть ее собственные, неизменные законы, перед которыми тонет весь опыт.
Смена. Я иду в блиндаж и ложусь. Естественно, я не нахожу сна. Нервы. Это шмыгает по коже, нажимает на живот, язвит в корнях волос. Иногда задремлешь и пробудишься от вздрагивающего удара, как если бы упал на постель высоко сверху. И все время один и тот же сон: идешь по траншее, бесконечно, в лучах сигнальных ракет, вокруг свистят пули, и ищешь место, где можно было бы поспать. Наконец, наконец, находишь блиндаж, спускаешься по ступеням, встряхиваешь того, кто там лежит на топчане, и будишь себя самого. Это звучит очень смешно, я знаю, знаю.
Все-таки: маленькое переживание было облегчением. Мы вырвали что-то ощутимое из неопределенного, мы в том человеке убили наш собственный ужас. Только очень редко враг является нам как человек из плоти и крови, хотя только тонкая, разорванная полоса пашни разделяет нас с ним. Недели и месяцы мы сидим в земле, оглушенные роем снарядов, окруженные грозами. Тогда мы почти забываем, что боремся против людей. Враждебное выражается как развитие огромной, безличной силы, как судьба, которая с силой наобум наносит свои удары кулаком.
Когда мы в дни штурма поднимаемся из окопов, и пустая, неизвестная земля, в которой смерть действует между прыгающими столбами дыма, лежит перед нашими взглядами, тогда кажется, как если бы нам открылось новое измерение. Тогда мы внезапно видим очень близко в землистых пальто и с глинистыми лицами как появление привидений, которое ожидает нас в мертвой стране врага. Это то мгновение, которое никогда не забывают.
Насколько же иначе представляли мы себе это раньше. Лесной пожар в первой зелени, усеянный цветами луг и винтовки, которые стреляют в весну. Смерть как сверкающее движение туда и сюда между двумя стрелковыми линиями двадцатилетних. Темная кровь, брызнувшая на зеленые стебельки, штыки в свете утра, трубы и знамена, веселый, яркий танец.
Но здесь давно разучились обращать внимание на выстрел винтовок. Ночью подстерегаешь, обвешанный странным оружием, в ужасных пустынях, а дни грезишь в путанице ходов. Эта борьба — не огонь, а тлеющий пожар. Только иногда возникает темное предчувствие, что на другой стороне тоже живут люди. Что там тоже ночь будит жизнь, что переговоры проносятся по телефонным проводам, что ожидают в убежищах разносчиков пищи, что копают лопатами, и часовые в длинных рядах, устало и дрожа от холода, всматриваются в предполье.
Конечно, в местах отдыха у них тоже есть построения, смотры и формальные обращения, а далеко в сзади тыловые районы, над которыми насмехаются и которым завидуют. Кто-то из них лежит, вероятно, как раз сейчас на спине и читает при свете свечи в третий раз письмо из норманнской или шотландской родной деревни, кто-то думает о своей жене, а командир роты пишет неразборчиво донесение, что лейтенант Уэссон не вернулся со своего патрулирования.
Перед атакой их траншеи заполняются восторженными солдатами, и если наши сигналы к штурму блестят от них к нам, они готовятся к борьбе за обрывок траншеи, перелески и околицы деревень. Но если мы сталкиваемся в облаке огня и дыма, то мы становимся одним, тогда мы — две части одной силы, слившиеся в одно тело.
В одно тело — это сравнение особенного вида. Кто понимает это, тот подтверждает самого себя и врага, тот живет одновременно в целом и в частях. Он может вообразить себе божество, у которого сквозь руки скользят эти пестрые нити — с улыбающимся лицом.