К книге
ПросекаЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4
44%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4
15

В группе моей двадцать три человека.

Четыре девушки.

Ведомская — ленинградка, отличная бегунья на короткие дистанции и баскетболистка. Красавица с продолговатыми серыми глазами. В конце сентября провели между факультетами смешанную эстафету на приз газеты «Политехник». Ведомская бежала на заключительном этапе; мы с Николаем стояли у финиша. Переживали за неё и любовались ею, когда она финишировала первой. На курсе есть ещё спортсменки. Даже перворазрядницы, но все они то ли тупицы, то ли ленятся. Все обросли «хвостами». А Ведомская умница. Посещает все лекции, аккуратно записывает их. Её выбрали старостой группы. Когда отвечает на практических занятиях преподавателю и собьётся либо забудет что-то, смущённо улыбается: вот, мол, какая случилась нелепость! В школе она была отличницей. Мне кажется, поступление в институт для Ведомской не было таким событием, как для тех, кто приехал из провинции. Как-то толковали в группе о посещаемости лекций. Чистили тех, кто опаздывает. Обвиняемые ссылались на то, что ложатся спать поздно и потому просыпают.

Ведомская высказалась:

— Я тоже ложусь поздно. И у меня прежде режим был другой: в школу я пешком ходила, а теперь мне час с лишним нужно ехать на трамвае до института, но я же не опаздываю. — И сказала таким тоном, будто для неё всё равно, что в школе заниматься, что в институте. Только вот добираться до института дальше.

Величко Таня приехала из Запорожья. Маленькая, хрупкая и подвижная, она по лестницам не ходит, а летает. У неё толстая коса, беленькие узкие воротнички. Тетради носит в портфеле, и, если б надеть на неё школьный передник, никто бы не подумал, что она студентка. Её выбрали профоргом группы, она и член курсового бюро. Отвечает за чистоту в комнатах первого этажа.

Толстова приехала из Минской области. Немного соответствует внешностью своей фамилии. Видом строга, почти никогда не улыбается. Драчунья. На лекциях и практических занятиях любит садиться на одном и том же месте. Когда знакомые ей студенты занимают её место, она с боем отвоёвывает его.

Наконец, Эльвира Столинская, прозванная в группе Дамой. Всегда нарядно одета, туфли с высокими каблучками. Маникюр. Лёгкая косметика на красивом лице, удивительно гладкая и чистая кожа. Глаза с голубоватыми белками. При этом у неё вполне развиты женские формы. Их она ловко подчёркивает одеждой. Она ленинградка. В группе ни с кем не дружит. Почти не разговаривает. А когда говоришь с ней о чем-нибудь, улыбается какой-то наивно-снисходительной улыбкой. По субботам за ней приезжает на «Победе» рослый и представительный малый в пижонистой короткой кожанке и при галстучке.

Таков женский контингент в моей группе.

Надо сказать, в течение первого семестра более или менее интимного сближения между знакомыми мне девушками и ребятами не происходит. Хотя и совершаются совместные походы в кино, театры. Мне театры никакого удовольствия не доставили. До приезда сюда я в театрах не бывал. В школе ставили пьесы; я играл Бубнова, Швандю. Но то была детская забава. Помню, мне было лет шесть-семь — в школу ещё не ходил, — услышал по радио арию Джильды из «Риголетто». Понятно, я об опере никакого понятия не имел. Я прослушал всю арию до конца, и потом, едва слух мой улавливал мелодию этой арии, я бросал игрушки, усаживался под круглым репродуктором. Слушал.

Воображение рисовало какую-то сказочную страну с великолепными садами, похожими на цветники, расположенные через дорогу от нашего дома. Я переносился в эту страну. Долго не мог очнуться, выйти из странного блаженного состояния. Что-то подобное ожидал испытать теперь в театре, но этого не случилось. В Мариинский театр мы попали на «Фауста» и едва досидели с Болконцевым до конца спектакля.

— Лучше пластинки покупать и слушать дома! — сказал Николай. — А так — скука какая-то…

Отец присылает ему каждый месяц по пятьсот рублей. На сберкнижке у него девять тысяч, заработанных в тайге — в сопках, как он говорит. На следующий день Николай купил приёмник с проигрывателем, десятка два пластинок. Должно быть, к театру надо привыкнуть. Но для этого нужны время и деньги.

…В конце октября, вернувшись из института один — Николай остался заниматься в лаборатории, — я бросил свою сумку на койку. Стою У окна, забрызганного дождём. В комнате никого нет. Между верхним срезом рамы и крышей служебного корпуса видна серая полоска мрачно-

го неба. Собираю по карманам рубли, мелочь. Всего оказалось девятнадцать рублей с копейками. Стипендию выдали полторы недели назад. До следующей далеко, десятого числа получу из дому сто рублей. Николаю я уже задолжал около сотни. Плохо без денег, без этих паршивых бумажек. Швыряю деньги на койку, тут же беру их, сую в карман. Как дальше жить? Двести тридцать стипендия, плюс сто. от родителей — всего триста тридцать. Мне не прожить на эти деньги. Прежде я никогда с ними дела не имел. Зондин и Яковлев получают из дому тоже по сто рублей, они объединились в коммуну — обеды сами готовят в бытовке. Присоединиться к ним? Тогда можно выкрутиться из финансового кризиса. Но тогда, в этом я уверен, отдалюсь от Болконцева, с которым частенько обедаем не в студенческой столовой, а в столовой Дома учёных. Причём Николай всегда обедает с лимонадом, с холодной закуской. И я покупаю то же, что и он. И обед обходится рублей в десять.

С ним приятно обедать, потом идти пешком в общежитие. По пути заходим в библиотеку, которая на Спасской в сером домике, напоминающем своими башенками какой-то французский средневековый замок. Молоденькая библиотекарша нас знает, встречает всегда с улыбкой. Мы просим у неё что-нибудь из истории Новгорода, Киевской Руси. И она где-то добывает для нас такие книги.

— Опять историческое? — говорит она, улыбаясь. — Я для вас достала. Только условие: ровно через неделю вернуть. Хорошо?

Мы обещаем. Потом просматриваем газеты, журналы. И отправляемся дальше обязательно через парк ЛТА. Темы разговора разнообразны. Об институтских делах, об учёбе почти не говорим, потому что Болконцев относится к ним с пренебрежением, говоря, что лекции по общим дисциплинам — чепуха. Их надо только сдать. Вот начнутся специальные курсы, тогда начнётся настоящая учёба.

Из художественной литературы он любит классиков, а из современных книг только те, где рассказывается о войне. Тут опять разница между нами: о прошедшей войне я не люблю читать — невольно сопоставляю то, что знаю сам о войне, с тем, о чём прочёл. Говорят, все мы вышли из своего детства. Ужасные картины вспышками возникают в памяти. Что пережил, перечувствовал тогда, начинает шевелиться во мне. Вдруг вспомнится такое, о чём давно забыл и никогда не вспоминал. Например, увижу мадьярского солдата, разорванного миной…

Читаем мы в основном по вечерам. И ночью после такого чтения одолевают кошмарные сны. То приснится, будто я сижу где-то и вдруг вижу, что летит прямо на меня мина. Вскакиваю, бегу, но она изменяет направление и с воем устремляется ко мне. «Управляемая!» — с ужасом думаю я, хотя в те времена управляемых мин не было. Сворачиваю за угол дома, и мина тоже сворачивает. И так гоняется за мной, покуда не грохнусь без сил на землю и проснусь. Сердце колотится, лицо и шея в поту. Это же сон! По-детски радуясь, что это был сон, я закуриваю и до утра уже не могу уснуть. На лекциях дремлю, во рту гадко. После занятий ложусь спать. О том, что книги о войне так действуют на меня, никому не говорю. Потому что считаю это своей слабостью.

…Вернулись из института Зондин и Яковлев. Зашелестели в кладовочке кульками с макаронами и крупой. Спорят, что приготовить сегодня на обед. Упала на пол крышка от кастрюли.

— Макароны, макароны! — ругается Зондин. — Тебе всё макароны!

Они уходят в бытовку.

Я уже слышал, что некоторые студенты подрабатывают где-то. Но делают это старшекурсники, а я ни с одним из них не знаком. Нет, к коммуне Зондина и Яковлева я не присоединюсь. Отдаляться от Николая я не хочу. И без денег я жить не смогу.

Я решительно встал, походил по комнате. Познакомлюсь со старшекурсниками, буду подрабатывать с ними. Решено. И на обедах экономить не буду. И копейки считать не буду. Да. Взбодрившись принятым решением, сажусь опять на койку, выдвигаю свой чемодан. На дне его под бельём лежит толстая тетрадь, в которую записываю выдержки из разных книг. Под тетрадью большой конверт, в нём письма. Пишу их Сухоруковой и складываю. Хотя прошёл месяц, как я сообщил ей, адресовав письмо на медицинский институт, свои координаты, но от неё ещё не получил весточки. Однако у меня нет ни капли сомнения, что она напишет мне и мы как-то устроим свою судьбу. Письма же я буду писать и складывать, а когда встретимся, отдам ей, чтоб она поняла, как люблю её. И что я никогда её не забывал.

Перечитав последнее письмо, написанное дня три назад, в очень хорошем настроении я вышел из комнаты. На вахте дежурит тётя Маша. Та самая пожилая женщина, которая рассказала мне, как абитуриенты облили ночью девушек водой из шланга. Она одинока, живёт в служебном корпусе. Всех на этажах знает по имени. В блокаду погибли её родные. Погибли от голода. О блокаде я слышал, читал. Но оказывается, я даже отдалённого представления не имел о том, что творилось в Ленинграде в те времена. С голодом и холодом я знаком. Мне кажется, я всю жизнь свою или голодал, или жил впроголодь. Но рассказы тёти Маши…

— Вот собралась я, замоталась вся тряпками, — рассказывала она, — и понесла эти четыре картофелины сестре своей Валентине, она уж не вставала, распухши вся была. А я здоровая, молодая. И хоть голод томил, с лица я выглядела не тощей — вот и прикрывала лицо тряпками, чтоб злодей какой с голоду не польстился на меня, не убил, значит. Ну, там, у Гаванской, темень всегда стояла… И вот тороплюсь, спешу, боюсь споткнуться и упасть, а он, должно быть, давно меня выслеживал: гляжу, там домишки такие старые стояли, сараюх много, гляжу, крадётся за мной вдоль стены-то. Тут я и прикинула, будто примечала это его лицо и раньше: «Свят, свят», — да быстрей, а он не отстаёт. Оглянулась в очередной раз, а он — уж вот он, и в руке его железный шкворень, такой блестящий. И вокруг ни души, будто повымерли все. Господи! Выхватила я из-за пазухи узелочек с этими варёными картошками. Возьми, кричу, изверг, да только не убивай меня! И бросила в него узелочек. Узелочек был из марли. Вот он схватил его, шкворень выронил, упал на колени и прямо, не развязавши узелка, грызёт, грызёт его. Так-то я и спаслась, а Валентина той же ночью померла, царство ей небесное, бедной…

Я просматриваю почту на «К». От Сухоруковой нет письма.

— Всё из дому небось письмо ждёшь? — говорит тётя Маша. — Скучаешь, поди?

Я сажусь на диван, беру газету.

— Немножко, тётя Маша.

— А сам-то пишешь матушке? Ты, гляди, чаще ей пиши, — наставительно говорит она, грозя пальцем, — ты вон молодой, у тебя друзей-приятелей целый хоровод, и то раз пять за день посмотришь почту. А она вдесятеро больше твоего ждёт!

— Я пишу, тебя Маша.

Приехала из института компания старшекурсников. Шумно и с шуточками просматривают они почту. В отличие от Болконцева, для которого, кажется, даже среди лекторов не существует авторитетов, я смотрю ещё на старшекурсников так, как младшеклассники в школе смотрят на десятиклассников.

Пришли две старшекурсницы, следом за ними появляется низенький полноватый человек с круглым личиком. В синей спецовке, под которой заметна куртка, подбитая мехом.

— Добрый день, тётя Маша! — громко здоровается он. Взглянув на меня своими маленькими чёрными глазками, облокачивается на стол. — Иваненко теперь в какой комнате живёт, тётя Маша?

— А всё в той же, Иван Ильич, — отвечает вахтёрша. — Давно чтой-то не показывался к нам. Опять работники потребовались?

— Опять. — Иван Ильич внимательно всматривается в окно, садится на диван. — Опять, тётя Маша. Как всё у нас делается? Ни письма, ни телеграммы — бух, шесть вагонов к ночи пригнали. Что ж, дома он?

— Нету, Иван Ильич. С час назад он вместе с Бляхиным куда-то выскочил. Может, в гастроном, а может, ещё куда. Ты оставь записочку, я передам.

Иван Ильич снял кепку, стряхнул с неё воду.

— Я подожду его, — сказал он, — дело такое, что не терпит. Я сам поговорю с ним.

— Вы на работу приглашаете студентов? — спросил я.

Иван Ильич тряхнул кепку.

— Нет, я не приглашаю. Ко мне на работу сами приходят.

— Уже набрали людей?

— Не знаю. — В голосе его важность, недовольство. — Я этим не занимаюсь. Набирает людей Иваненко. Я с каждым в отдельности не могу иметь дело.

— А вот и они, голубчики, — сказала вахтёрша, глядя в окно. И тотчас в проходную вошли двое. Один в лыжных шароварах, в пальто и в шляпе. Лицо худое, носатое; красноватую кожу шеи распирает острый кадык. Второй чуть ниже й в кепке. И тоже видом крепкий парень.

— А, Иван Ильич! — произнёс весело высокий. Это и есть Иваненко: — С чем заявился? Денег нам принёс?

Иван Ильич вскочил, пожал руки студентам. Отзывает Иваненко в сторону, тихо говорит ему о чём-то.

— А сколько заплатишь? — спрашивает Иваненко.

Иван Ильич тихо ответил.

— Мало, — качнул головой Иваненко.

Иван Ильич выставил четыре пальца.

— Ладно, — сказал Иваненко. — Через час будем.

Иван Ильич кивнул ему, вахтёрше. Торопливо уходит. Я встал.

— Скажите, вы уже набрали студентов для работы?

Зоркие глаза осмотрели меня.

— Ты с какого курса?

— С первого.

— Никита не пойдёт сегодня? — спросил Иваненко товарища.

— Нет. Он совсем отказался.

— Ты один? — спросил меня Иваненко.

— Один.

— Жди здесь ровно через час.

Студенты работают на станции Кушелевка, на торговой базе, в кварталах двух от студгородка. В нашей бригаде пять человек. Руководит Иваненко, он живёт с Бляхиным в двухместной комнате на пятом этаже. Оба они в будущем году уже начнут писать дипломные работы. Ещё двое ребят с четвёртого курса.

Работаем по вечерам, ночью, в праздничные и воскресные дни, когда кадровым рабочим надо платить сверхурочные. Даёт и принимает от нас работу всегда этот кругленький Иван Ильич. К окончанию работы явится, подаст нам две пустые ведомости. Мы расписываемся, и он достаёт из бокового кармана толстый бумажник. Рассчитывается с нами, приговаривая, что теперь ему идти с ведомостями, с накладными к начальнику, потом к кладовщику. Затем уж в бухгалтерию. И если б не он, Иван Ильич, мы бы никогда сразу деньги не получали, а минимум неделю спустя после окончания работы. Всегда Иван Ильич при галстучке, воротничок рубашки чист и свеж. На базе у него масса знакомых: кто ни пройдёт мимо него, с каждым он вежливо раскланивается. И вечно ему некогда: все куда-то спешит, торопится… Если мы начинаем работать в полночь, разделываемся с работой часам к девяти утра. Сразу отправляемся в баню. Паримся, моемся, а затем сидим в буфете за столиком. Остываем и отправляемся в общежитие.

К Иваненко и Бляхину я стал изредка заходить в комнату посидеть и поболтать. Начал заходить к ним после того, как бригадир достал мне робу: ботинки солдатского образца, фуфайку и брезентовые брюки. В первый раз я вышел на работу в своём лыжном костюме, в туфлях; выгружали из вагонов тюки с шерстью, и я очень испачкался. Работать я старался. Четверокурсники вдвоём брали тюк. Я, как Иваненко и Бляхин, брал тюк один, торопливо переносил его из вагона под навес.

Когда шли домой, бригадир сказал:

— Поднимемся ко мне, я робу тебе достану, а то оборвёшься весь.

И он принёс мне робу какого-то Никитки, который перестал ходить на работу.

Иваненко и Бляхин совершенно не такого склада ребята, как я; Зондин, Яковлев. И даже с Болконцевым их не сравнить характерами, хотя Иваненко и Бляхин об учёбе, как и Николай, не любят говорить, толкуют больше о будущей работе: куда их могут послать работать, где серьёзней работу можно будет получить: на Севере, на Дальнем Востоке? Иваненко и Бляхин выросли без родителей. Бляхин и не помнит их. В детстве бродяжничал и считает своей родиной город Ташкент. Его то и дело милиция ловила, отсылала в детдома, откуда он убегал.

Потом в его жизни случился перелом, причину которого он объяснить не может сам себе: попав в очередной детский дом под Харьковом, вдруг угомонился. Стал прилежно учиться. С отличием кончил школу и поступил в институт. До позапрошлого года не терял связи с детским домом, оттуда ему присылали одежду. Но потом этот дом расформировали. Иваненко вырос под Казанью у родной тётки; родители его погибли в начале войны. Отец на фронте, мать — во время бомбёжки. В столовую оба не ходят, столуются у женщины, проживающей в своём домике на Английском проспекте, — это за парком ЛТА. В этом же домике квартируют две молодые женщины, работающие прачками в нашей бане. Они подруги моих новых приятелей. У меня такое впечатление — Иваненко и Бляхин живут и учатся, а я, Зондин, Болконцев, Яковлев и другие студенты — мы учимся, собираясь жить какой-то настоящей жизнью потом, после окончания института.

Когда возвращаюсь в комнату после работы в ночь, Николай либо лежит в кровати и читает, либо сидит за столом, обложившись письмами-отчётами отца, просматривает толстый учебник по гидротехническим сооружениям, которым пользуются старшекурсники. Я заметил, с того дня, как начал прирабатывать, отношение его ко мне изменилось. В разговоре он реже насмешливо посматривает на меня. Отработав ночь, в институт я не хожу, сразу ложусь спать. И Николай сидит дома, что мне очень приятно.

— Отстоял вахту? — встречает он меня, захлопывая книгу. — Что там было сегодня?

Я рассказываю, переодеваясь.

— В бане был? — говорит он. — Ну, пошли завтракать.

После завтрака сплю.

Однажды мне не дали выспаться. Проснулся от какого-то шума.

За столом Николая нет, дверь в первую комнату закрыта, из-за неё доносятся голоса.

— Да, он всю ночь работал, и будить его не нужно, — говорит Николай.

— А почему ты сам не на лекциях? — Я узнаю сиплый голос старосты курса, бывшего солдата Колесова.

— Во-первых, я с вами лично незнаком, — говорит Николай, — и тыкать мне нечего.

— Я староста курса.

— Знаю. И что с этого?

— Но, Болконцев, ведь существует порядок, — заговорил третий голос, я узнал заместителя декана Любчевского Андрея Николаевича.

Я сажусь. Что им надо?

— Андрей Николаевич, — отвечает Николай, — я ведь уже сказал: я приехал сюда не для изучения правил и порядков институтских, а получить специальность. Если я нарушаю порядки, правила, можете меня отчислить.

Молчание.

— Вы ещё только на первом курсе, а так ведёте себя!

— Да как я веду себя, Андрей Николаевич?! Что я сделал плохого? Вот этот тип барабанит в мою дверь, врывается сюда, грубит. Мне бы выставить его, но пришли вы, и я вот стою и выслушиваю его.

— Ещё рассуждает о чём-то, — говорит Колесов, — его разобрать надо. И всё.

— Видите: он советует меня разобрать. Выйди вон из комнаты! — крикнул Николай. — Выйди сейчас же!

Дело принимает крутой оборот. Выхожу в одних трусах, в майке, становлюсь между Колесовым и Николаем. И объявляю, чтоб только не молчать, Любчевскому, почему я не на занятиях. Он не слушает меня.

— Что за поведение, что за поведение, — сокрушается он, — разве так можно. Вы приличней должны вести себя, Болконцев.

Николай спрашивает Любчевского, в чём выразилась его неприличность, но замдекана, должно быть, не хочется раздувать спор в событие.

— Пойдёмте, Колесов. Мы потом обсудим всё это. Пошли.

— Мы в другом месте с тобой побеседуем! — грозит Колесов уже из коридора, Николай захлопывает дверь.

— Чёрт знает что! — ругается он. — Какого дьявола им надо? Что я им — школяр? Мне бы этого Колесова в сопки на месяц, там бы я проверил его дисциплину. Твой староста отмечает, когда ты не на лекциях?

— Кажется, да. Но у нас Ведомская, она не очень придирается.

Он зло смеётся, загоняет свой новый чемодан глубже под койку.

— Впрочем, бог с ними. Но если этот Колесов сунется сюда таким манером, я его в шею выставлю.

Я одеваюсь. Николай ходит по комнате. Рабочее настроение у него пропало.

— Ты не будешь спать? — . говорит он.

— Какое теперь спать?

— А что делать будем?.. Знаешь, поехали в город. Отец просит купить фотографической бумаги. Купим, а потом пообедаем в хорошем местечке. Пусть нам будет хуже! — Он улыбается.

— Пусть нам будет хуже! — говорю весело я. Мы одеваемся и едем в город.

Предыдущая главаГлава 15 из 34Следующая глава