Ударил сильный мороз. Снег из мягкого и теплого превратился в сухой, хрупкий и холодный. Ветки деревьев в овраге покрылись толстым слоем инея, на иней нападало снега, и похоже, что это не сад, а громадный сугроб снега. Речка замерзла. Теперь на улицу бегаем с Гришкой мало. Стоит выбежать, замерзают колени, руки, спина и даже живот. Сруб колодца в овраге покрылся толстым белым льдом. Раньше Авдотья топила соломой, кизяками, и было ночью тепло. Теперь к утру такая холодина в хате, что одно спасение на печке.
Красный нос и Фриц требуют, чтобы мы топили получше.
— Нечем, пан, — разводит руками Авдотья. — Чем же я буду топить?
Немцы ломают колхозные конюшни, коровники и растаскивают их на дрова. Телегу нашу они изрубили. Три амбара, оставшиеся от пожара, начали разбирать. Красный нос и Фриц ругают и Россию, и морозы. Когда кто-нибудь из них возвращается с дежурства, сразу раздевается, разувается и бегает по хате. Красный нос отморозил кончик носа и большой палец на ноге. Меня это очень обрадовало, я даже представил, как немцы выходят стоять на часах и, постояв, падают кочерыжками.
Однажды в очень морозный день на деревне поднялся переполох. Началось с того, что Авдотья прибежала в избу, упала на колени перед маленькой иконой в углу нашей комнаты и стала креститься.
— Господи, спаси нас! Господи, помилуй нас! — чуть ли не кричала она.
— Что? Что такое, Авдотья?! — перепугалась мама.
— Да как же, Катерина Васильевна! Феденька, да где же ты сейчас, мой родный, на каком поле лежишь?
— Да в чем дело?
Оказывается, в деревне появился Хомуток и с ним трое русских полицейских. Хомутковым принадлежали две хаты. Одна из них крытая железом, в ней до немцев находился сельсовет. Хомутковых было две семьи. Старый Хомутков жил в хате, крытой железом. Там и пол был не земляной, как у всех, а дощатый. К тому же Хомуток имел двухэтажный дом в городе. За восемь лет до войны приехала с обыском городская милиция к старому Хомутку. Обнаружили под дощатым полом большой подвал и целый день вытаскивали из подвала дорогие материи, хром, костюмы и золотые вещи. Колхоз тогда только-только организовали, и Федя, муж Авдотьи, был первым председателем. Старший ее брат Николай работал в милиции. Ему-то и удалось выловить Хомутковых. Средний Хомутков с небольшой компанией занимался грабежом по городам и награбленное прятал у отца. Старшего и среднего Хомутковых схватили и осудили, младший сбежал. В тот день, когда Авдотьин брат возвращался ночью на телеге из города, куда возил найденное у Хомутковых добро, младший Хомутков, по имени Илья, напал на него, всадил нож в спину и сам исчез. Так с ножом в спине и довезла Николая лошадь до хаты. Николай только успел прошептать: «Илья Хомутков» — и помер.
— Успокойся, Авдотья, — сказала мать, выслушав ее, — может, и обойдется.
— Он хитер, как змея проклятущая, — сказала Авдотья.
Прошел слух, будто у Хомутка имеется список семей, где есть партийные.
И вот я стою на крыльце и соображаю, можно ли пробежать к речке и посмотреть, цела ли винтовка, как вдруг вижу: из нашего сарая выходит человек в сапогах, в шапке и коротком полушубке. Я моментально бегу в хату и сообщаю новость.
Авдотья смотрит в окно.
— Хомуток!
Дверь открылась, и он вошел.
— Здравствуй, Авдотья, — сказал Хомуток.
— Здравствуй, Илья.
Хомуток прошел к столу, ни на кого не глядя.
— Где же твои постояльцы? — спросил он, присаживаясь.
— Ушли куда-то.
— Так… думала, помер я, а? А видишь ли — жив. Чего это ты перепугалась? Я ведь не покойник.
Авдотья сунула кочергу в печь и начала сгребать угли.
— А чего мне пугаться? — сказала она.
— Вот я и говорю… Думаю, дай зайду, посмотрю, как жена председателя бывшего живет, чего нажила, чего накопила.
Маня и Дина залезли на печь. Мама, нагнув голову, так что за платком не видно лица, крутит мельницу.
— А это что у тебя за прибавление в семействе? — спросил Хомутков, кивнув на маму.
— Погорельцы из Луневки.
— Вот видишь, у тебя корова, лошадь появилась… Сена три стога наметала в огороде. Хлеба скирду заготовила. Что ж, это до пожара навезла снопов или из огня вытащила?
— Помаленьку навозила.
Авдотья сгребла уголья и вынесла в коридор. Вернувшись, стала у стены, сложила на груди руки.
— А кто хлеб поджигал?
— Не знаю, Илья. Я в погребе сидела.
— И то… А может, слыхала?
— Нет, не слыхала…
— Да… Ну что ж…
За окном проскрипели сапоги немцев. Хомуток поднялся и вышел.
А на следующий день деревню заполнили машины. На каждой приехало по два-три человека. Мы не поняли, кто они такие. Немцы на них покрикивали. Разговаривали они не по-русски, одеты были в старые желто-зеленые шинели, ботинки и пилотки. Одна машина остановилась около нас. Шофер срубил топором плетень и загнал машину во двор. Сидевшие в ней взяли вилы и начали грузить сено. Выскочила Авдотья, но немец махнул плеткой, и она скрылась за дверью. Прибежала Гришкина мать и сообщила, что председатель со своей семьей исчез ночью и в его избе немцы устроили каталажку. Сейчас там сидит неизвестный мужик, которого поймали за деревней. Грабеж длился три дня. На скирдах хлеба, которые не вывезли, полицейские повесили таблички: «Не трогать». Каждый двор должен был сдать по десяти мешков пшеницы или по семь мешков жита.
Хомуток водил по хатам странных людей, разговаривавших не по-русски, не по-немецки, и указывал, где копать землю. Он точно определял, где искать хлеб. На третью ночь его убили. Убили, когда Хомуток шел к своему дому. Утром полицейские нашли его в овраге. На нем был мешок. И когда стянули мешок, лица нельзя было разобрать. Всю голову чем-то разбили. В кулаке левой руки обнаружили небольшой пучок длинных волос. Немцы после этого прямо у хаты председателя расстреляли сидевшего в каталажке мужика, а полицейские укатили с последней партией машин, увозивших хлеб.
— Господи, хоть корову-то не тронули, — крестилась Авдотья.
Авдотья подсчитала, что, если мы все вместе будем съедать в день по половине круглого хлеба, его хватит месяца на три, не больше. Мама молчала. Она не хотела стеснять Авдотью и уже променяла на деревне почти все, что было у нас в узлах. Но с нами пока полбеды, а со скотиной плохо. Сено осталось только на чердаке хаты и в сарае. Я догадываюсь, что наша лошадь стала лишней. Авдотья спросила у немцев, можно ли будет ходить за деревню, туда, где ток был, и брать там полову для скотины.
Она долго им толковала. Первым понял, чего хочет Авдотья, Красный нос.
Он помахал пальцем:
— Нельзяйт, матка, офицер пух! пух!
У Гришки коровы нет. Ее убило при обстреле осколком. Мать и дед перебрались на другой конец деревни. Он остался у нас. Нам с Гришкой жалко нашу лошадь. Совещаемся втихомолку и приходим к выводу: нужно носить с тока полову.
Днем заготовляем мешки — берем их в кладовой и прячем в снегу у сарая. Когда темнеет, одеваемся и выходим во двор. Луна то появляется из невидимых туч, то опять скрывается. За плетнем проходим огород, за огородом ныряем в овраг. Снег глубокий. Проваливаюсь по пояс, лезу. Вдалеке чернеет полоса подсолнухов.
— Доползем до них и тогда поднимемся, — шепчет Гришка.
Под руки попадает что-то твердое.
— Это мертвые, — шепчет Гришка, — их тут много.
Сажусь на снег. В деревне ни огонька. Где-то далеко-далеко за Тимом чуть виднеется зарево пожара. Оттуда же доносится канонада. Слышно, как шуршат сухие листья подсолнухов.
Неожиданно говорю:
— Давай документы соберем!
Молчание.
— Давай.
Стоя на коленях, разгребаем снег. Вот ремень. Убитый боец без шапки и сапог. Ноги в портянках — кто-то разул. Выскользнула на миг луна, осветила синее лицо с глазами, забитыми снегом, и плотно сжатыми губами. Шея от крови черная. Два комочка юркнули от головы под шинель — мыши. Гришка лезет в карман гимнастерки, достает бумаги и сует за пазуху. Трогаю пальцем лицо убитого, оно твердое, как дерево.
Поблизости еще холмик. Дальше видна торчащая из снега босая нога пяткой кверху. Гришка задерживается у холмика, я ползу к ноге. Боец лежит на животе, и мне никак ни перевернуть его, ни подсунуть руки — он примерз. Берусь за плечо, упираюсь и вздрагиваю. Зубы стучат. Страх схватил мне руки, голову, и я не могу шевельнуться. Кто-то прошуршал в подсолнухах и подкрадывается сзади, часто дышит у самого уха. Я слабо вскрикиваю и падаю ничком. Гришка трясет меня.
— Борька, Борька!
Прихожу в себя.
— Кто тут был?
— Никого.
— По-по-пойдем домой…
— Чего там!
Поднимаемся на ноги, и, согнувшись, спешим вдоль подсолнечного поля.
У большой снежной горы копошатся люди.
— Это наши бабы, — говорит Гришка весело.
Набиваем мешки половой и возвращаемся обратно через Гришкин двор. Забравшись на печь, чувствую, как свело подбородок, щеки. Пальцы рук ноют от мороза. Гришка тоже корчится от боли, сосет пальцы, дышит на них.
В одну из ночей просыпаюсь. Из горницы проникает за перегородку слабый свет от свечи. Доносятся тихие голоса. Прислушиваюсь. Голос отца и второй — тоже мужской, незнакомый.
Спиной ко мне сидит неизвестный в белом халате с большим капюшоном. Напротив, лицом ко мне, еще незнакомец, тоже в халате. Лица его не вижу, он согнулся и складывает в сумку документы, которые подал отец.
— Завтра или послезавтра, — говорит глухо человек, сидящий ко мне спиной.
Отец рисует карандашом что-то на листке бумаги. Складывавший документы закончил дело, положил сумку на стол, откинул капюшон и снял шапку-ушанку.
— Таня! — слабо выдыхаю я.
Она не слышит. Подхожу к ней.
— Таня, ты меня узнаешь?
Она гладит меня по голове и говорит так, как будто мы вчера только расстались с ней:
— Иди спи, иди, Боря, спи.
— Ты откуда, Таня?!
— А ну, марш отсюда! — строго говорит отец.
Отхожу за перегородку и сообщаю маме, что у нас Таня.
— Хорошо, хорошо, — говорит мама, — отправляйся спать.
Лезу на печь.
Утром снова голова тяжелая, веки еле-еле раскрываю. Но никому об этом ни слова. Вспоминаю Таню. Снилась она мне или на самом деле была здесь?
Зову:
— Мам!
— Что такое?
— Мам, у нас ночью был кто-нибудь?
— Когда ночью?
— Сегодня.
Она смотрит на меня внимательно.
— С чего ты взял?
— Да как же! Я еще слазил с печки, и Таня у нас была. Неужели снилось?
— Не выдумывай. Конечно, это сон был.
Прибегает Гришка. Рассказываю ему. Он только рот раскрыл.
— Настоящие наши?!
— Ну да. Обвешаны все гранатами, и пулемет с ними.
— И документы забрали?
— Забрали. Только это сон, наверно…
Гришка ныряет на пол и лезет под печку.
— Документов нету.
— Нету?!
— Не.
…Днем на бугре за мостом, рядом с дорогой, взорвался снаряд. Все выбежали на улицу и смотрели. На другом конце деревни оставшиеся немцы завели машины и помчались к Тиму.
— Наши!
— Наши!
— Наши!
Я лежу на печке. Слышно, как забегали на улице. В избе голосят. Кто-то громко смеется. Стучат о землю приклады.
— Мамаша, ну успокойся, успокойся, — говорит кто-то.
Слезаю на пол и, качаясь, выхожу в горницу.
Боец в полушубке, в шапке со звездочкой сидит на лавке. Авдотья, упав на колени, трется лицом о полу его полушубка.
— Ой, родные! Ой, родные! — стонет она.
Бойцы у стола достают из мешков консервные банки. Один боец сидит на лавке и, морщась, смотрит на свою разутую ногу, она в ведре с водой. Около него стоит мама. Левой рукой она все время утирает слезы и шепчет:
— Сейчас пройдет, сейчас пройдет.
Отец сидит за столом.
— Ну довольно, довольно, Авдотья, — говорит он.
Усаживаюсь на пол около ведра и смотрю на волосатую, голую по колено ногу, на большой прокуренный палец руки, который постукивает по колену. На лицо бойца. Оно продолжает морщиться, потом глаза смотрят на меня и подмигивают.
Я не знаю, что мне сделать! Хочется что-то сказать, но я не могу ничего сказать. Просто сижу и смотрю.
Входят еще, и еще, и еще. Наконец бойцов столько, что заняты обе половины хаты. В печи горит огонь. Мама стучит ножом на столе. Авдотья бегает от печи в сени и обратно. Я сижу на коленях усатого бойца. Он придерживает меня и разговаривает с отцом. О чем говорят — не понять. В хате стоит сплошной гул. Из-за дыма махорки некоторые лица не разобрать. Усы щекочут меня по щеке, и глухой голос говорит:
— Э-э, да ты, брат, плох совсем…
А вот уже мамины руки. Пальцы и ладони у нее мокрые…
В трубе гудит огонь. Море голосов кружит меня, поднимает куда-то. Мелькает лицо Гришки. «На, попробуй», — шепчет он.
На языке что-то сладкое. Улыбаюсь. Хочу подняться, но не могу. Вздыхаю глубоко. Все исчезает.