Через маленькое окошко видна деревенская улица. Она истоптана скотиной и людьми. В круглых и продолговатых лужицах по утрам появляется ледок. Хата стоит на возвышении. И потому, если голову приложить к самому краю окна, видны не только хаты, плетни, но и дорога, и мост через речонку. За мостом дорога поднимается в гору и обрезается рамой окна. На улицу мне нельзя выходить — не в чем. Ботинки окончательно разбились, галоши порвались.
Отец лежит за печкой. В этом месте, между печкой и стеной, обращенной к огороду, есть пространство шириной в метр. Мама устроила там постель, и когда отец лежит, его не видно. Он редко поднимается. Делает это только в случае, если нужно сходить по нужде. Перед тем как идти, он зовет:
— Боря.
Я помогаю ему встать и провожаю. Хозяйка говорит, что болезнь отца можно вылечить, у них вот так же страдал один мужик, и его вылечили. Хозяйка в кипяченое молоко прибавляет коричневого настоя на сушеной траве с мелкими листиками полыни. Я попробовал однажды этого настоя и ходил полдня плевался — очень горький. С этим настоем отца ни разу не стошнило.
— Погоди, Катерина Васильевна, — говорит хозяйка, — вылечим твоего старика. Дохтора, голубушка, сами по себе, а мы тоже знаем средствия.
Колхозники возят с полей к себе во дворы хлебные снопы. Около избы время от времени появляется председатель колхоза Илья Матвеич. У него вместо левой ноги толстая деревяшка, похожая на большую бутыль, перевернутую горлышком вниз. На деревяшке прибит кружок резины. Этим кружком председатель всегда оставляет на земляном полу следы. Он забегает к нам в хату:
— Авдотья, почему хлеб не свозишь?
— А куда мне его? Целую скирду навозила. Хоть бы это обмолотить.
— Смотри, поздно будет!
За деревней тянется степь. Слева большую площадь занимает поле подсолнухов. Это поле похоже на низенький, ровно подстриженный лес. Вправо от подсолнухов там и тут стоят скирды. Хозяйка говорит, что у скирд приготовили керосину. Когда народ запасется хлебом и увидит, что немцев не миновать — скирды подожгут.
В первые посещения председатель разговаривал только с хозяйкой, нас он будто не замечал. Потом поговорил с отцом и теперь, как проходит мимо хаты, заглядывает к нам. Берет табуретку и присаживается в ногах у отца. В колхозе лошадей угнали, а с коровами беда случилась, рассказывает председатель, ходят они медленно и за Трофимовкой попали под бомбежку. Местные сказали, что Касторное уже в руках немцев. Погонщики и вернулись обратно, пригнав половину стада. Вначале хотели по дворам раздать, чтоб сохранили скотину до освобождения. А теперь решили зарезать: все равно отберут немцы. Вот как ему быть? Уходить или остаться? С одной стороны, он инвалид, с другой — партийный.
— Предатели будут на деревне? — спрашивает отец.
Председатель задумывается.
— Видишь ли, Дмитрий Никитич, супонь крепка, да и та рвется. А другой человек со страху черт знает чего наделает.
— С личной злобой есть кто?
— Вроде нету.
Председатель говорит, что мы в окружении. Немецкие танки прорвались далеко.
Поговорив, они молчат. Председатель поднимается и уходит.
Хозяйкину дочку звать Маней. В первый день, как мы только поселились, она боялась нас. Станет у стенки и смотрит. Пройдет к лавке, сядет и сидит — опять же смотрит. Теперь они с Диной носят в цибарках со двора зерно. Я сижу на печи, принимаю от них цибарки, высыпаю на печь, нагребаю высушенного, подаю им, они уносят в кладовую и там ссыпают в яму. Мама и хозяйка молотят цепами снопы. У хозяйки в руках цеп кажется легким кнутом. Она в полтора раза выше мамы, и, когда нагибается, видны сильные и толстые ноги. Колотят, колотят по колосьям, хозяйка разогнется и скажет:
— Посиди-ка, Екатерина Васильевна, отдохни, тебе непривычно.
Мама еще несколько раз ударяет цепом и садится. Пальцы у нее дрожат, дышит она часто. Хозяйка же как машина заводная: телом почти не нагибается, а одними руками быстро-быстро взмахивает цепом.
— Сразу-то не войдешь в это дело, — говорит хозяйка, когда возвращается в хату, — мной-то намолочено вон сколько!
О немцах мало кто говорит. По грохоту понимаем, что действительно мы в каком-то кольце. Куда ни глянь вечером — всюду зарево, будто сама земля горит, и гул отовсюду. Наших войск не видно. Вечером Дина и Маня что-то шьют, сидя на лавке или в углу на расстеленной овчине. Мама и хозяйка чинят одежду. В комнате горит лампа, окна завешены.
— И вот глядит старик, на темном небе огненными буквами написано: «Через двадцать семь недель придет конец». А чему конец — не понять. Чему вот? — Хозяйка смотрит на маму.
Мама не верит ни в бога, ни в огненные буквы. Смотрит на большую икону в углу над столом, на сухое скуластое лицо хозяйки и на маленькие глаза, глубоко сидящие в глазницах. Эти глаза смотрят ожидающе.
— Видимо, конец всей войне, — говорит мама.
— Господи, да какой же конец?
— Погонят немцев… Соберутся с силами и погонят.
Хозяйка вздыхает точно так же, как мама.
Отложив работу, хозяйка достает из-за иконы конверты и кладет их на стол. Это письма от ее мужа. Сама Авдотья плохо читает. Ей почему-то нравится, когда письма читает мама вслух.
В избу к нам приходит соседский мальчик Гришка. Он похож на Ваньку Пекаря, только ростом ниже. В первый раз он вынырнул из двери и сел на лавку. Мы обедали за столом.
— Гришка, что, дед скоро лапти кончит? — спросила хозяйка.
Гришка поморгал и сказал:
— Не знаю.
Хозяйка заказала для меня пеньковые лапти его деду…
Поев, кладу ложку, подхожу к Гришке и сажусь рядом.
— Тебе сколько лет? — спрашиваю его.
— Одиннадцать, Скоро будет двенадцать. Ты еврей?
— Нет. Я русский. У тебя есть что-нибудь?
Гришка достает из кармана винтовочные патроны и тайком показывает.
— Где ты взял?
— Я знаю, где их много.
— Где?
— А ты чего в хате сидишь и никуда не ходишь? Боишься?
— Мне обуться не во что, на улице грязь.
— Пойдем к нам. У нас один дед дома.
Смотрю на маму, она в чугуне моет миски, спрашиваю у нее:
— Мам, я к Грише схожу. По сухому у завалины пройду, и все.
— Ну, иди.
Надеваю разбитые ботинки, у которых подметки привязаны проволокой, и выбегаем с Гришкой во двор. У них такая в точности изба, как и наша. Так же лавки у стен, под окном стол, в углу икона, напротив стола сундук. Сбоку проем без дверей. Там кровати. Большая русская печь занимает треть избы. На лавке сидит дед и плетет лапоть, надетый на ступу.
Забираемся на печь.
— Я тебе сейчас свои лапти дам, — говорит Гришка, — у меня двое. К реке пойдем.
Он приносит пару маленьких лаптей и шерстяные онучи.
— Как надевать?
— Не знаешь? Эх ты, акиня-якиня, давай покажу.
Он обматывает мне ногу онучей. Онуча длинная и широкая, заматывает ступню и всю ногу до колен.
— Суй в лапоть. Не давит?
— Нет. Второй я сам надену.
Гришка слезает с печи и шарит палкой под сундуком.
Когда я слезаю на пол, он сидит на лавке и, отвернув ворот рубашки, ищет вшей, высунув язык.
— Гляди, сколько окаянных, — показывает он мне. — Жирные, черти. Хочешь на зуб?
Я сплевываю на пол.
Гришка смеется и бросает вшей в горящую печь. Надевает куртку, и мы убегаем на улицу. Бежим по саду, который растет на склоне оврага. Вот и речка. Она шириной метров десять и совсем не глубокая. По берегу растут кусты ивняка. Гришка у самой воды останавливается:
— Вот смотри.
На дне видны рассыпанные патроны. Я засучиваю рукав и собираю их. Тут же попадаются длинные желтые трубочки, заделанные с обоих концов.
— Это запалы для гранат, — поясняет Гришка.
— А где гранаты?
Гришка оглядывается и глазами зовет меня за собой.
Под кустом он разгребает кучку увядшей осоки. В осоке лежит несколько зеленых гранат с ручками, пачки патронов и желтые запалы.
— Это я за день насобирал, — сообщает Гришка.
— А не взорвутся?
— Нет! Что ты, Борька! Их хоть камнем бей — ничего не будет. Вот как всунешь в гранату запал и если бросишь далеко, тогда она взорвется.
— Давай?
Смотрим друг на друга.
Беру гранату. Отодвигаю крышечку и потихоньку сую в нее запал тонким концом. Он входит свободно. Когда остается совсем немножко, чтобы запал весь скрылся, он дальше не лезет. Тихонько нажимаю. Не идет.
Засорилось, наверно…
— Давай почистим.
— А куда будем бросать?
— В воду.
Вынимаем запал и чистим палочкой. Мусора никакого нет. Снова вставляю и надавливаю. Кажется, что чей-то голос шепчет мне: «Нельзя».
Вздрагиваю. Быстро выхватываю запал и бросаю в воду. Бежим между деревьями к хатам и расстаемся. Вбегаю в избу. Мама видит гранату в руке, охает и хватается за голову.
— Мам, она не взорвется! Ну иди посмотри!
Бегу на крыльцо и швыряю гранату через дорогу. Граната ударяется о ствол яблони и падает на землю. Через минуту сижу на лавке босой и в одной рубашке. Лапти и пальто заперты в сундуке.
— И никуда ни шагу! — повторяет мама.
Вечером заглядывает Гришка. На печи сообщаю ему, что я раздет и разут. Он не унывает.
— Нехай отобрали. Дед новые сплел, а фуфайка у нас есть. Что я тебе скажу!
Гришка зажмуривает глаза, широко раскрывает их и шепчет:
— Твоя Авдотья сегодня была у нас. Говорит, ходила белье полоскать, видела винтовку в ручье.
— Настоящую?
— Самую настоящую. Утром прибегай к нам.
Мы шепчемся долго. Гришка уходит. Пока не ложатся в хате спать, несколько раз слезаю с печи и опять забираюсь. Мама усаживает меня крутить ручную мельницу. Пришли несколько женщин. Хозяйка и еще одна женщина распустили волосы, положили головы двум другим в колени, а те вычесывают их большими деревянными гребешками.
— Говорят-то, людей режут…
— Правда, говорят.
— Коммунистов и евреев вешают.
— Господи, может, и обойдется… пронесет нелегкая… За что же это такое?..
Вечером явился председатель. Хозяйка взяла таз, и они ушли резать поросенка. Когда совсем стемнело, поднялся шум по деревне. Думали, это немцы, но вбежала хозяйка и крикнула:
— Наши, наши!
В хату вошли четверо военных. Трое бойцов и лейтенант с кубиками на петлицах.
— Хозяечка, что есть, что есть, то и давайте!
— Да мы быстро сготовим!
Мама и хозяйка суетятся у печи, меня гонят из-под ног. Бойцы ставят винтовки в угол, раздеваются. Один просит горячей воды, бреется.
— Перед смертью рожу поскоблить надо, — смеется он.
За окнами крики, понукание лошадей. В комнате пахнет чем-то незнакомым и приятным. Мама вдруг оставляет кочергу, закрывает лицо и плачет, прислонившись к стене. Отнимает руки, виновато улыбается лейтенанту и опять закрывает лицо. Мне хочется подойти к бойцу, который бреется, и подержаться за него.
— Боишься немцев? — спрашивает лейтенант.
— Нет!
— Молодец!
— Боря! — зовет отец.
Я помогаю ему выбраться из-за печки и усаживаю на лавку. Хозяйка приносит солому, застилает ею пол. Поев, бойцы валятся на солому и моментально засыпают. Увожу отца за печку. Мама смотрит на него.
— Это не фронт, — говорит отец.
…Утром я стою на улице и смотрю. Через хату от нас, на краю оврага, расположилась пушка. Возле нее бойцы. Дальше еще пушки, еще. Насчитываю пять штук. В воздухе слышится какой-то переливчатый звук. Он постепенно приближается, нарастает, и вдруг прямо на дороге сверкает ком пламени. Меня бьет в лицо воздухом, громом, и я падаю. Сразу вскакиваю и с криком бегу в хату.
Вместе со мной ворвался в хату боец и крикнул:
— Лейтенант, с Тима немцы!
Лейтенант спокойно застегнул ремень, поднял меня с пола, положил на кровать и вышел.
В деревне рвались снаряды и стреляли наши пушки. Пушку, которая стояла ближе к нашей хате, разбило быстро. Машина с немцами, появившаяся на бугре перед мостом, была взорвана прямым попаданием. Ехавшая за ней метрах в пятидесяти вторая машина с солдатами свернула с дороги и остановилась. Солдаты прыгали из кузова. Снаряд ударил под колеса, и машина опрокинулась.
Немецкие пушки стреляли откуда-то издалека. Над деревней воздух смешался с дымом, пылью, и в этом мраке не разрывы были слышны, а казалось, всюду выворачивается наизнанку земля, из нее вырывается огонь, гром и все это крутится вихрем. Хаты, крытые соломой, горели. Неожиданно грохот прекратился. Наши пушки молчали. У огородов послышались автоматные очереди.
Немцы заняли деревню.