К книге
Борис КартавинЧасть четвертая. Глава вторая
57%
Часть четвертая. Глава вторая
23

Василий часто уклоняется от прямого ответа. Вначале я думал, он не доверяет мне, но идут дни, а на самые интересные вопросы Василий не отвечает, отделывается шуточками, вроде: «Проехали с грушами, а мы и не покушали. Надо было спешить, Борька, и спросить раньше, теперь командир ушел, куда — неизвестно».

И я не сержусь: я ведь не числюсь в отряде.

Когда в кастрюле закипит, Василий поднимает крышку, нюхает пар, тычет в картошку вилкой.

— Пожрем, Борька, пожрем и спать.

— Ты опять ночь не спал, Василий?

Он вздыхает:

— Не удалось.

Захочется спросить, где он побывал ночью. Но не спрашиваю, давно зарубил себе на носу: гораздо больше можно узнать, если не спрашивать, делать вид, что тебя ничто не интересует, а самому прислушиваться и присматриваться.

Когда суп разлит по котелкам и немножко остыл, Василий зовет командира:

— Иван Андреич, ресторан открыт!

Командир неторопливо выбирается из землянки. Закидывает голову назад, жмурится от света и, оглядев небо, поляну, присаживается.

Я думаю о ночном похождении Василия, смотрю на его чистую рубаху с красными петухами.

— Ты женат, Василий? — неожиданно выскакивает вопрос.

Командир косится на меня. Василий смеется:

— Нет, не женат.

— А мать твоя где?

— Далеко, Борька, очень далеко.

Значит, он ночью не к родным в город ходил и сам родом не отсюда. Пристраиваю котелок, чтоб не обжигал кожу, и ем.

Командир смотрит на рубаху Василия.

— Опять, что ли, к Гальке забегал? — спрашивает он, хмурясь.

— Опять, Иван Андреич. Я и не скрываю.

— Прихлопнет тебя Кучеренко!

— Хлопалка не выросла!

— Смотри, Васька!

Вдвоем они разговаривают не как командир с простым партизаном, а как отец с сыном. Это потому, что до войны Василий работал шофером и возил Ивана Андреевича на машине.

— Хлеб да соль!

Вздрагиваю. Совсем бесшумно подошел к нам высокий бородатый старик в лаптях. Одет он в фуфайку, в стеганые брюки, на голове старая зимняя шапка. Это Ермолай. Он приходит к землянке командира раз или два в неделю. Живет он в пригороде Петровска около кирпичного завода. Сын Ермолая Андрей в нашем партизанском отряде. И Ермолай, должно быть, числится в отряде, но живет у себя дома. Работал прежде Ермолай пастухом. Всю округу хорошо знает и ходит быстро.

— Спасибо, Ермолай, — говорит командир, — садись с нами, поешь супу.

Дед присаживается, кладет рядом котомку, молчит, от еды отказывается.

— Как дорога, Ермолай?

— Дорога гладкая… Гладкая дорога, — не спеша произносит он, — да только ноги спотыкаются. Вороны добычу чуют — кружат по степу.

Командир прекращает жевать и кладет ложку.

— Что случилось?

— Андрюши моего нет до сих пор… Считай-ка — шестые сутки пошли… должен вернуться.

Ермолай сует руку за пазуху, достает сверток и подает.

— От Афанасьева принесли, а от Андрюши ничего нет… шестые сутки.

— Ничего, Ермолай, вернется Андрей, — успокаивает Василий. — До самого Курска ходил и то вернулся.

— Анаприенковых взяли — всю семью! Отца, мать, меньшого сынишку и дочку их Надьку. Она и прачкой пошла к ним — не помогло.

— Когда?

— Нонче утром…

Командир поднимается.

— Сволочи… Кто забрал: полицейские или немцы?

— В полиции сидят. Свели в полицию.

Слышится рокот самолета. Летит немецкий однокрылый разведчик.

— Опять, гад, ползет, — ворчит Василий, ложась на спину и сквозь листву всматриваясь в небо.

Дед, не прощаясь, бредет в лес. Мы с Василием моем котелки в ручье. Он снимает сапоги, развешивает портянки, и уходит в землянку спать. Командир тоже уходит в землянку. Я ложусь на свое одеяло. Солнце подвигается к сухой толстой ветке. Значит, скоро два часа, и меня начнет трясти малярия. Страшного мне уже ночью не снится, зато каждый день в два часа дня меня тошнит. Голова кружится. Хочется пить, и я пью. Когда совсем вырвет, я тужусь, и изо рта выливается горькая зеленая вода…

На поляне показался всадник на вороной лошади. Не останавливая ее, он соскакивает на землю и бежит в землянку. В небе плавают белые ниточки паутины. Высоко-высоко носятся птицы. Должно быть, стрижи. Из лесу вышли пять партизан. Четверо садятся на землю, закуривают и тихо переговариваются. Один идет к командиру. Проходят мимо еще с винтовками наготове. За ними два полицейских и два немца. Руки у пленных связаны. Шагаю следом.

Появляется командир. На голове у него фуражка со звездочкой.

Пленных выстраивают. Командир осмотрел их. Останавливается около горбоносого полицейского.

— Василий Кочетов? — произносит командир.

Полицейский молчит.

— Значит, встретились?

Командир смотрит в глаза полицейскому. Делает шаг назад и машет рукой, будто отгоняет от ноги собаку.

— Этого к озеру! Остальных отправить на «Сборный»!

— Иван Андреич…

Горбоносый хочет что-то сказать, но командир направляется в землянку. Партизаны ведут горбоносого. Немцы переглядываются между собой, испуганно озираются.

От озера доносится короткая автоматная очередь.

Пленных немцев уводят в лес. Хочется отправиться за ними, и я делаю несколько шагов, но останавливаюсь, опускаюсь на колени и прихлопываю ладошкой большого зеленого кузнечика. На «Сборный» идти нет смысла. До него отсюда километра четыре, а как придешь, тебя оттуда прогонят. Землянки там расположены в глубоком овраге с обрывистыми меловыми стенами. Землянок три. В одной живет отец, очкастый доктор (хоть мне кажется, что он не доктор) и два молодых партизана, по имени Миша и Коля. В других землянках держат пленных. Попасть в овраг трудно. Вход в него один, между меловых скал, из-под которых вытекает широкий и совсем мелкий ручей. Там всегда стоят часовые, и мне ни разу не удалось пробраться к отцу.

Невозможно убежать из отряда и в сторону города. А мне давно уже хочется привести сюда ребят. Вчера я весь день никуда не ходил, лежал на одеяле и жаловался на боли в животе, хотя у меня ничего не болит. Сегодня рано утром выглянул из землянки. Никого. Василий не вернулся. Командир спит, и тут же спят незнакомые партизаны, появившиеся ночью. Сую в карман кусок хлеба, спокойно пересекаю поляну и скрываюсь за деревьями. В этот раз, пятый по счету, я выбрал тропинку, на которой меня однажды ловили. Там, где тропинка выходит к озеру, сворачиваю в лесную чащу и продираюсь через нее, хочу обогнуть озеро. Просматриваю каждый куст. Главное, мне не очень страшно, убить-то меня не убьют, только поймают и вернут. Но я осторожен. Вот полянка, где меня прошлый раз бородатый партизан с зелеными глазами ухватил за руку и грубо крикнул; «А ну, куда! Куда это?!» Обползаю поляну. Пронесло. В узеньком ручье пью воду, отламываю кусочек хлеба и на ходу жую его. Оставляю позади расколотый молнией толстый дуб с длинными ветками. Вон за той полянкой, по-моему, уже нет часовых. Переползаю ее. А что, как примут меня за шпиона и пристрелят? Нет, так не получится — они же смотрят.

За полянкой много кустарников. Теперь я выбрался. Главное, дорогу нужно заметить, чтобы обратно не заблудиться. Справа что-то щелкает, слева тоже щелкает.

— Стой!

Ложусь на землю. Бежать нельзя — убьют.

— А-а! Это опять пацан!

Партизаны подходят и наклоняются.

— Поднимайся!

Встаю.

— Пропустите, — прошу их, — я скоро вернусь!

— Вертай, вертай, хлопец. Да лучше не бегай, пристрелят невзначай. Приказ дан: как мальчишку увидим, гнать обратно в шею. Ступай.

Это я знаю. Но одно лицо кажется мне добрым. Рассказываю о ребятах. Видимо, оттого, что скучно стоять в лесу, партизан выслушивает меня, задает вопросы: кто ребята? где их матери? Выслушав меня, партизан вздыхает, цокает языком и говорит товарищу, что сейчас бы добраться до этой пещеры и палкой разогнать всю компанию.

— Бабам и так тошно, хоть в петлю лезь, а тут эти сорванцы.

Получаю подзатыльник и плетусь обратно. Отец слушать не хочет о ребятах. Василий по его просьбе пытался узнать, где именно расположена пещера, я не говорю. Они пошлют туда партизан и разгонят отряд. А если пойдут ночью, кого-нибудь из партизан могут убить.

Сегодня солнце уже за сухой веткой, а меня почему-то не тошнит. Нужно рассказать в госпитале, что малярия кончается. Куда теперь денут меня?

По тому, как отец, командир и очкастый посматривают и относятся ко мне, понимаю: они сплавят меня из отряда, чуть я поправлюсь. Но куда сплавят? Домой? Это хорошо. Я мигом соберу ребят, и придем сюда. Пусть попробуют прогнать — мы с оружием…

* * *

До госпиталя километра полтора. Расположен он около большой поляны, заросшей травой. Там пять землянок. В первой молодые женщины Валя и Зина. Они ухаживают за больными. Больных пять человек. Двое ранены по-настоящему. Одному пуля раздробила бедро, и он уже ходит с костылем. Второму осколок попал в грудь. Лежит этот партизан не шевелясь и совсем не разговаривает. Остальные три человека обгорели где-то под Старым Осколом, когда ходили туда ночью на задание. Что они поджигали — не знаю. С ног до головы эти люди перебинтованы, видны у них только глаза и рот.

Еще появляются ежедневно в госпитале деревенские девушки и однорукий старый партизан с третьего поста, по фамилии Гладилин. Обычно девушки приходят рано. Приносят в корзинах еду, забирают грязные бинты, тряпки и уносят к себе в деревню. Прокипятят, выстирают и потом возвращают.

За землянками стоит настоящая походная кухня на колесах. Гладилин заготовляет дрова, топит кухню, носит воду. Я в эти дни много бываю с Гладилиным и делаю все, что и он.

Врачихи ко мне хорошо относятся, и, если они не очень заняты, я беседую с ними или песни поем под гитару. Играет и поет Валя. Это она пела, когда я очнулся в лагере. Она напоминает мне Таню. Такая же черная, и почти такие же глаза и брови. Только Валя постарше, и у нее нет правой ноги, оторвало осколком бомбы по самое колено. Кто не знает, что у Вали нет ноги, и не догадается об этом: Валя носит мужские штаны, поверх них юбку. И ходит она не быстро.

Попал я в госпиталь сразу, как очутился у партизан. Доктор показал мне тропинку, объяснил, где надо свернуть с нее, и я отправился лечиться. Добежав до толстого и высокого березового пня, свернул влево и совсем скоро увидел землянки. У первой дверь была приоткрыта и слышалось тихое пение. Я спустился по порожкам, просунул голову. Перед маленьким окошком, устроенным под самым потолком, стоит стол, за ним боком ко мне сидит на стуле женщина. Она закатала штанину и выше колена пристраивает какие-то серые щитки со шнурками. Прекратив петь, женщина крикнула:

— Зина, ну где же ты?! Пойди сюда, я не могу сама затянуть!

Тут она заметила меня, вздрогнула и повернулась боком.

— Здравствуйте, — сказал я. — Это госпиталь?

— Госпиталь, — ответила женщина.

Сделав шаг, останавливаюсь. Теперь вижу, что ниже колена нога у женщины деревянная и одета в сапог, который крепится к бедру при помощи щитков и шнурков.

— Здравствуйте, — повторяю тихо.

— Здравствуй, — сказала она.

Забыв, зачем пришел, говорю:

— Давайте я вам помогу. Я хоть и больной, но сейчас у меня много силы.

Она удивленно посмотрела и, кажется, усмехнулась.

— Пожалуйста, — произнесла женщина.

— Так хорошо? — спросил я, что есть силы затягивая первый шнурок.

— Ой, немножко послабее…

— Я могу и сильней затянуть.

— Нет, сильней не нужно. Вот так.

— Вам на бант завязывать или на узел?

— На два банта.

Затянув шнурки, разгибаюсь и утираю пот со лба. Женщина спустила штанину, прошлась.

— Вот и хорошо, — сказала она, — сегодня особенно хорошо; ты как сюда попал?

Рассказываю ей и вслух замечаю, что, когда она ходит, ни капли не заметно, что нога не настоящая.

— Мне это приятно слышать, — сказала женщина и улыбнулась наконец.

— Чем вам отбило ногу? — поинтересовался я.

— Бомбой. Осколком от бомбы.

— Хорошо, что осколок попал ниже колена, правда? Вы можете сгибать и разгибать ногу.

Женщина подозрительно посмотрела на меня и расспросила, где у меня болит.

Потом стала осматривать меня, и тут вбежала женщина в белом халате и сама вся белая. Волосы белые, лицо белое и даже губы какие-то чуть ли не белые.

— Ой, у тебя помощник! — сказала вбежавшая и полезла в ящичек с ватой и пузырьками.

Послушав меня, черная смотрит в рот, в глаза. Насмотревшись вдоволь, дает проглотить порошок.

— Будешь каждый день приходить в это время, и у тебя скоро все пройдет, — говорит она. — Горько?

— Нет, не горько, — отвечаю я, стараясь не морщиться, потому что таких горьких порошков я за свою жизнь не пробовал.

Белая садится к столу и что-то записывает в тетрадь. Черная достает из ящика пук чистых бинтов и мотает их в клубки.

— У Махмедова тридцать восемь и восемь, — сказала белая, не поднимая головы, — началось загноение.

— Я сегодня почищу рану, — сказала черная.

— Он спрашивает теперь какого-то Шарапова. Ты не знаешь, на чьем он посту?

— Не знаю.

Мне надоело сидеть. Встаю и иду к двери. Говорю:

— Я сейчас уйду. Завтра снова приду. Я не знаю, как вас зовут. А меня звать Борисом.

Они переглянулись.

— А меня звать Валей, — сказала черная.

— А меня Зиной.

— До свидания, — сказал я.

— До свидания, — ответили они в один голос…

…Мне очень нравится, как Валя играет и поет. И особенно, если это происходит вечером. Освещается землянка немецкими свечками в круглых картонных коробочках. Пламя свечки на месте не стоит, колышется. Я гляжу на голову Вали, и кажется, что ее пышные волосы шевелятся, поблескивая от огня. И колышутся тени на стене. Случается, засмотрюсь на Валю — и сам подпевать начинаю. Плохо, что из настоящих песен знаю только ту, которая начинается словами: «В степи под Херсоном высокие травы…»

* * *

На третьем посту живут четыре старых партизана. В дозоры они не ходят, кроме одного. Живут не в землянке, а в меловой пещере. Днем там всегда прохладно и ночью тепло. Спят старики в ряд справа от входа: Иваныч, Гладилин, дядя Пахом и, наконец, Абрам Львович.

Около пещеры сооружен шалаш, покрытый травой и поверх травы брезентом. Перед шалашом — столик и лавка. Шалаш набит старыми и рваными кителями, гимнастерками, штанами, шинелями и прочим. К коньковой жердине шалаша подвешена на веревочках винтовка, обмотанная тряпками. Это хозяйство Абрама Львовича. Он портной. Если Абрам Львович не рыщет по постам в поисках трофейных одеял, шинелей, то с утра до темноты сидит на лавочке за столом и строчит на ручной машинке. Либо режет материю громадными ножницами, либо штопает, либо латает. При этом он обычно разговаривает или бранится. Если поблизости никого нет, он беседует сам с собой. Миша, который ходит к Зине, — сын Абрама Львовича. Я бы никогда не подумал, что они отец и сын. Миша громадный, сильный, на голову выше отца. Он свободно может поднять меня над головой одной рукой. И я не раз слышал от партизан, что Миша храбрый и что в одиночку ходит на полицейских.

Абрам же Львович чуть повыше Козыря и очень худой. Если б не его большой отвислый нос коричневого цвета, каких не бывает у мальчишек, и лысина, похожая на куриное яйцо, белеющая на макушке среди черных как деготь, густых курчавых волос, можно было бы подумать, глядя издалека, что Абрам Львович просто мальчишка. Увидев меня впервые, Абрам Львович потрогал пальцами чертову кожу трусов и покачал головой.

— Хорош, хорош для леса материал. Где взяли такой?

Я рассказал ему. Узнав мою фамилию, Абрам Львович пообещал сшить мне к зиме хорошую курточку из немецкого кителя, который сейчас носит где-то какой-то генерал. А я в свою очередь служу у Абрама Львовича тайным разведчиком. Сообщаю ему, кто из партизан притащил что-нибудь трофейное: шинель, одеяло или брюки. Вновь приходящие в отряд обычно раздеты и разуты. Командир посылает их в «каптерку», к портному. И поэтому ему всегда нужен «материал». Как я увижу что-нибудь подходящее, мчусь на третий пост. Абрам Львович сидит за столом, поджав маленькие ноги, и строчит на машинке, как из пулемета. Останавливаюсь против него.

— Тепло, тепло, — бормочет портной, — всегда им будет тепло!.. Я не себе! Нет! Говорит: «Не до тебя, Абрам, подожди ты с материей! Достанем еще! А пока найди ему что-нибудь». Найти? На дереве найти? А когда достанет? Когда снег выпадет? О! Тогда все навалятся на Абрама. А я брошу все, возьму винтовку и пойду стоять на часах. У Абрама есть винтовка… А вы шейте. Шейте, чините, латайте без ниток. Вам ничего не нужно. Одному Абраму нужно. Вам нужно — «дай!» А из чего «дай»?

Нос портного опускается ниже, рука крутит колесо машинки быстрей.

— Абрам Львович, — говорю я, — на четвертом посту появились шинели и одеяла. Много.

Он даже подскакивает.

— Кто принес?

— Не знаю. В третьей землянке. Сам видел.

Он смотрит мне в глаза, будто вспоминает о чем-то страшном.

— Наверное, братья Кущины раздобыли… Ай, ай! Завтра заберу.

Абрам Львович называет меня Юрой. Я вначале поправлял, теперь не поправляю: у него есть сын Юра ростом с меня. И сын, и жена, и сестра жены захвачены немцами и куда-то увезены. Абрам Львович сам был в плену и чудом сбежал сюда в лес. Мой отец с Мишей просматривали список партизан соседнего отряда и натолкнулись на фамилию Двоськин. Миша сходил в этот отряд и привел отца.

Я ни разу не видел, чтобы Абрам Львович разворачивал свою винтовку. Когда нужно перебрать барахло в шалаше, он снимает винтовку с веревочек и на вытянутых руках уносит к столу. Точно так же возвращает ее обратно. Случится, над лесом кружит самолет, Абрам Львович прекращает работу, поднимает вверх нос и внимательно, не моргая, следит за самолетом. Потом молчит, ни с кем не разговаривает и на вопросы не отвечает. Он верит в бога и молится ему. Миша часто застает отца за таким занятием, но ни слова не говорит против, хотя сам в бога не верит. Усядется на землю, вытянет длинные ноги, обутые в сапоги с голенищами выше колен, и ждет. Закончив молитву, Абрам Львович подходит к столу.

— Ну что, отец, не заржавела винтовка? — Миша улыбается одними глазами.

— Сегодня никуда не идешь? — говорит отец.

— Никуда.

— А вчера ходил, да?

— Ходил и, как видишь, вернулся.

Миша никогда не говорит отцу, собирается ли он на задание.

— Нехорошо, Миша. Ах, нехорошо! Своему папе — и не говорить.

Миша опять только улыбается. Достает отцовскую винтовку, чистит и вешает на место.

— Я пошел, папа.

Абрам Львович кивает головой. Когда Миша повернется спиной, провожает его глазами, пока тот не скроется…

Около пещеры устроен еще столик. Он совсем низенький. На пеньке перед этим столиком сидит всегда хмурый партизан, у которого нет глаза. Это дядя Пахом. Лицо у него широкое, носатое, и борода на лице черная и густая. На голове волосы тоже черные, густые. Они покрывают лоб. Дядя Пахом редко с кем разговаривает. Забрав большими темными губами щепоть деревянных гвоздей, стучит молотком по подметке или ковыряет ее шилом. Обычно лицо дяди Пахома опущено к земле, и только когда он смолит дратву, оно поднято кверху и единственный коричневый глаз с голубым белком смотрит на сучок, за который зацеплены нитки. Всегда у сапожника между ресниц выбитого глаза блестит слеза. Изредка он смахивает ее пальцем. Но чаще всего она сама скатывается в густую бороду. Минуту спустя на месте упавшей слезы появляется новая. И так без конца. Мне казалось вначале, что дядя Пахом плачет.

Дядя Пахом сам за работой не ходит. И принимает в починку обувь от партизан так: покрутит перед глазами ботинок, взглянет на принесшего и бросит ботинок под стол.

— Придешь послезавтра, коли жив останешься. Послезавтра будут готовы.

— Нельзя ли скорей, дядя Пахом? Ходить не в чем.

Заказчик поднимает босую ногу и шевелит пальцами.

— А я что сделаю? Что у меня, тыща рук? Смотри, сколько нанесли. Пусть командир даст помощника.

Случается, дядя Пахом ночью уходит в Голубово, откуда сам родом и где живет его семья. К утру он возвращается и приносит закуску и фляжку самогона. Самогон выпивают он и Гладилин за пещерой в кустах, но пьяными я их никогда не видел. Как выпьют, говорят о семьях, о том, что немцы забрали урожай, угнали скот.

— Все подчистую, подчистую гребут, — прохрипит дядя Пахом. — Кузню мою забрал Яшка Цыкин. К бабе приходил пытать, где я делся… Паскуда — поймаю, задушу голыми руками.

Я смотрю на его корявые, черные волосатые руки, голые по локоть. Кажется, что такими руками можно задавить лошадь, не только человека.

Четвертым на этом хозяйственном посту живет Иваныч. Он похож на нашего Дмитрия, только большой. Ходит быстро и легко. Его я мало вижу. Он местность хорошо знает и водит партизан, куда им нужно. Живет он здесь потому, что с Гладилиным они какие-то родственники…

На других постах расположились настоящие партизаны.

Всегда, где бы я ни был, к ночи стараюсь попасть в землянку командира. Тут никто и не разговаривает со мной серьезно, кроме Василия, но можно повидать отца. Порой целые вечера провожу в землянке совсем один. Лампу не зажигаю и лежу, думаю. Думаю о маме, о Дине, о ребятах, строю всевозможные планы встречи с ними, планы набега на город.

Просыпаюсь от голосов. По полу, по стене и по потолку колышется громадная, переломленная на три части тень командира. Он шагает, потом останавливается и говорит:

— Сегодня уйдем за Можайский луг. Если это просто обстрел, облавы не будет. Вышлем человек пять для наблюдения. Какие возражения будут?

Возражений нет. Отец тормошит меня. Выбираюсь из землянки. На поляне полно партизан. У всех за плечами узлы, рюкзаки. Фыркают лошади. Проносят мимо носилки с ранеными. Проехала Валя верхом. По бокам ее седла большие узлы. Через полчаса на пяти постах не остается ни души. А к утру мы на новом месте, где уже когда-то побывали партизаны. В расположении бывшего лагеря грохочут взрывы. Немцы стреляют из пушек и минометов. Через день возвращаемся. Оказывается, немцы точного места расположения не знали, стреляли наугад. Землянки целы, и только печки развалены. Партизаны расходятся по своим постам, я помогаю Абраму Львовичу. Он в таких случаях таскает с собой машинку и узлы с барахлом. Над ним подшучивают партизаны. Портной шипит, плюется и начинает говорить по-еврейски. Больше всего потешаются над его винтовкой, обмотанной тряпками, но Абрам Львович не убирает тряпки.

— Дурни, Юрка. Дураки. Мы с тобой их не слушаем, — пыхтит он, протащив узел до пещеры и останавливаясь, — все вроде опять цело. Богу поклонимся… Где ружье?

Подаю ему. Он подвешивает его и разбирает узел…

Такие переходы с места на место нравятся мне: отец ездит на лошади и, когда я сильно устану, берет меня к себе, разговаривает со мной. Расскажет, какие вести от мамы, и вообще мне с ним в эти минуты очень хорошо. Мне хотелось бы, чтобы он всегда был так близок ко мне. Даже поцеловать захочется его. Но не делаю этого — почему-то стыдно. Кажется, что он обидится.

Предыдущая главаГлава 23 из 40Следующая глава